5
5
Минуло тринадцать лет. Все это время Гоголь лишь писал письма на родину, но не появлялся в отчем доме. Сюда вернулись, отучившись в Петербурге, его сестры, подросла и стала невестой младшая, Оленька, умерла, так и не найдя своего счастья, Мария, оставив после себя сына, племянника Гоголя, названного в его честь Николаем.
Матушка и сестры изредка выезжали в Полтаву или на богомолье в Киев и Воронеж, но основным их местопребыванием были все та же Васильевка и Кагарлык, где гостили они у дядюшки Андрея Андреевича Трощинского. Гоголь все эти годы помогал им, помогал по преимуществу советами, так как денег у него по-прежнему не было, мечта взять маменьку с собой, пристроить при себе и таким образом обеспечить ее старость так и осталась мечтой. Сестры, получившие высшее по тем временам образование, тоже глохли в глуши. Их знание языков и хороших манер не были нужны на конюшне, в кладовой, в поле.
В Васильевке ждали Гоголя, ждали его писем, вестей о нем. Он приехал 9 мая 1848 года. Это был день его именин. Никто не был предупрежден о его приезде (он хотел сделать матери и сестрам сюрприз), крестьяне были в поле, в доме не нашлось ни пирога, ни шампанского. Наскоро выкатили во двор бочку горилки, отпустили мужиков с барщины, сестры были как безумные от счастья, маменька плакала.
Весна в тот год выдалась неудачная. Ранняя жара побила посевы, хлеб у крестьян кончился. Доставали из господских амбаров, кормили голодных, а вскоре на Полтавщину явилась холера. Заболел и Гоголь. Начались рвота, боли в желудке. Несколько дней дом в Васильевке был в тревоге. Сестра Ольга лечила его травами, мать не отходила от его постели. Он выздоровел. Сильно осунувшийся и грустный, ходил он по аллеям запущенного парка, вспоминал юность, невозвратимую пору неведения, когда все впереди казалось ликующим, светлым.
Сестры Анна и Елизавета любили брата. Он заботился о них, как мать, он и был им как мать в годы пребывания их в Петербурге – пекся об их здоровье, заказывал для них платья, ездил по магазинам, выбирая наряды и украшения. Улучив минуту, он старался побыть с сестрами – то в пустом классе института, то в коридоре; он нежно ухаживал за обеими, когда они после выпуска жили вместе с ним в доме М. П. Погодина на Девичьем поле.
«Сердце этого ангела, – писала Мария Ивановна Гоголь после смерти сына, – было полно нежнейших чувств, но он скрывал это под суровой наружностью». И это была правда. Внешне нелюдимый, казавшийся многим гордым в общении, заносчивым, Гоголь способен был на самые неожиданные проявления любви и привязанности. Так преданно любил он А. С. Данилевского, как нянька ухаживал на вилле Волконской в Риме в 1839 году за безнадежно больным И. Вьельгорским, который умер у него на руках, так верно и неизменно любил он мать (хотя бывал суров и с ней), сестер, заботился об А. А. Иванове, даже опекал его, так любил он Жуковского, Аксаковых, Языкова.
В Васильевке Гоголь пытался работать. Чтоб укрыться от жары и от домашних, он поселился в небольшом флигеле, стоявшем отдельно от дома, где у него было две комнаты. «В одной комнате стояла кровать и конторка, – пишет В. Чаговец, – перед которой он занимался (Гоголь писал всегда стоя); убранство другой комнаты было так же просто, как и первой; в ней находился стол, заваленный книгами, этажерка, диван, перед которым стоял небольшой круглый столик, два кресла и ничего больше». Три окна выходили в сад, навес над верандой подпирался тоненькими деревянными колоннами – здесь Гоголь отдыхал, здесь слушал шум дождя, как слушает его рассказчик в «Старосветских помещиках».
Впрочем, дожди редко выпадали в то лето. «Голод грозит повсеместный, – писал Гоголь П. А. Плетневу. – Урожая покуда еще нечего даже собирать. Все не выросло и выжглось, что не жнут, а вырывают руками по колоскам… Я ничего не в силах ни делать, ни мыслить от жару. Не помню еще такого тяжелого времени».
Гоголь ходил вместе с сестрой Ольгой по крестьянским хатам, они раздавали бедным деньги, травы, спрашивали о хозяйстве. Иногда он и сам отправлялся в поле и жал хлеб вместе с крестьянами. Приехавший спустя много лет в Васильевку киевский журналист В. Чаговец слышал от многих мужиков, помнивших Гоголя, что был тот «добрый барин», что помогал и советом и делом, чем мог и как мог. Он работал в саду, сажал деревья, а тем крестьянам, которые помогали ему, платил особо, потому что это был труд сверх барщины. А однажды он попросил у Марии Ивановны полведра наливки, велел испечь пирогов с сыром и пригласил всех крестьян, за исключением пьяниц и ленивых. Когда они собрались перед крыльцом, он вышел к ним, поздоровался и сказал: «Спасибо вам, добрые люди, что вы своими воликами хорошо землю вспахали моей матушке…» Затем он подал каждому стакан наливки и пирог; все пили за здоровье его и Марии Ивановны, обещая работать так же усердно, как и раньше; в заключение он дал каждому по два рубля и, простившись с ними, ушел в комнаты.
В отношениях Гоголя с народом не было ни заискивания, ни лицемерия. Он, рассердившись на своего слугу Якима Нимченко, как вспоминает П. В. Анненков, мог простодушно сказать, что побьет ему рожу, но он же и заботился об этом Якиме, женил его на девке Матрене и поселил их обоих в своей квартире в Петербурге. Позже Яким по его завещанию был отпущен на волю. Гоголь знал цену хитрости мужика, недоверию мужика к барину и невозможность откровенности между барином и мужиком, но он умел быть естественным в этом неестественном положении, при котором один подчинен другому, навсегда придан и продан другому, – для него мужик был прежде всего человек, а уж потом мужик, крепостной, его подданный, как выражались тогда. Поэтому он посылал сестре Ольге (которая со временем сделалась его ближайшим помощником в таких делах) деньги для покупки скота крестьянам, на лекарства, одежду.
«Один старик крестьянин, – пишет В. Чаговец, – на наши расспросы о Николае Васильевиче только мог ответить: «О, що то був за паныч добрый, Николай Васильевич, нехай его душенька царствуе! Бувало мене малого распытают, що роблю, що обидаю; иноди пьятака давали, а раз то подарували черевычки, таки легеньки, та крипеньки; и то довго я в них ходив; и людям теж богато помагали. Дай им бог царство небесное!» И старик снял шапку и перекрестился».
Но в Петербурге, куда Гоголь взял Якима с собой в 1828 году, тот несколько развратился, перестал готовить и предпочитал брать обед для барина в трактире, а большую часть времени проводил на лежанке за перегородкой, где или спал, или читал вверх ногами взятые у барина книги. Зимою он любил ходить «под горы» – то есть на Адмиралтейскую площадь, где устраивались ледяные горки, а весною – туда же поглазеть на балаганы, где показывали разных ученых зверей, где фокусники разрезывали человека пополам и где всегда толпился простой народ.
Гоголь, заждавшись своего слугу (который забывал почистить платье и натереть сапоги), делал за него все сам, ругал его на чем свет стоит, грозил наказать, но почти никогда не приводил своих угроз в исполнение. Их с Якимом связывали Васильевка, детство, и не было в Петербурге существа, более понимающего Гоголя, чем его слуга. Он мог молчать, посмеиваться над барином, мог притворяться, что не слышит его приказаний или не понимает их, но Гоголь часто видел себя в Якиме, как в зеркале. Да и одевался тот так же, как барин, донашивая его модные одежки, и старался говорить так же, и приврать любил по-гоголевски – с размахом.
Осип отчасти списан с Якима, как, впрочем, и другие слуги в сочинениях Гоголя. Их, кстати, много. Иван в «Носе», Степан в «Женитьбе», Никита в «Портрете», Петрушка в «Мертвых душах».
Осип относится к Хлестакову, как к дитяти. Он прекрасно видит легкомыслие своего господина и ловко пользуется им. Осип не так простодушен, как Хлестаков. Если Хлестаков готов оставить купцам веревочку от сахара, то Осип говорит: давай и веревочку. Он, смекнув гораздо ранее Хлестакова, что их принимают не за тех, кто они есть, тонко вводит в эту игру городничего и других. Он намекает им, что его барин, может быть, выше полковника. Не сговариваясь с Хлестаковым и не получив от того никаких полномочий на это вранье, он врет сознательно, предвидя поживу и для себя. Но когда над ними нависает гроза и обман готов разоблачиться, уговаривает Хлестакова почти что отечески: поедем, загостились уже. Тут страх смешивается с жалостью к Хлестакову, потому что достанется больше всего тому, батюшка выпорет розгами того, хотя и Осипу не миновать тумаков.
«Сорочинская ярмарка». Худ. С. Харламов
Конечно, Осип не Яким – он не только жалеет, но и презирает своего барина. Он не прочь подставить ему ножку. Он издевается над его образом жизни в Петербурге, а сам завидует ему, ему самому хотелось бы так гулять по Невскому, дуться в картишки и жить за счет аглицкого короля. Вместе с тем он чувствует неосновательность всей этой жизни, ее непрочность, вертопрашество. И чувства дядьки, старшего по отношению к Хлестакову, житейского опекуна «елистратишки», смешиваются в нем с издевкой и желанием мщения.
Яким был пуповиной, связывавшей Гоголя с крестьянской Россией, с хитростью и дальним умом мужика, с его непобедимой уверенностью, что все само собой образуется. Во всех своих пылких прожектах, начинаниях, предприятиях, остывая, он обращался к Якиму – и тот помогал ему притаптывать романтический огонь. В нем было некое спокойствие, которое есть во всех слугах Гоголя. Они даже меланхолики, а точнее, стоики – им все нипочем. Бричка вывалила барина в грязь – переживем. Нос отнялся, и на лице образовалось гладкое место (для барина это трагедия) – образуется, вернется нос (куда ему деться?). Беспокоится барин из-за женитьбы – минует и эта суета. Слуги у Гоголя своею невозмутимостью оттеняют суетливость господ. Те вечно куда-то спешат, куда-то рвутся: то за платьем незнакомки, то за богатством, то за генеральством, – они смотрят на это и ждут. Все равно барин вернется, как возвращается на место утерянный нос майора Ковалева.
В этом ожидании есть какая-то мудрость и, пожалуй, духовное здоровье, хотя кажется, что это разврат безделья и упования на русский «авось». Слуги у Гоголя, конечно, не чистые крестьяне, это дворовые, тот особый слой в русском крестьянстве и народе, который успел уже развратиться своей близостью к господам, ожесточиться, видя блага, которые имеют господа и которых нет у них, но они еще сохраняют первородный юмор народа и его иронию не только по отношению к тем, кто стоит над ними, но и по отношению к жизни вообще.
Если перейти от слуг к мужикам, которых редкими штрихами набросал в своих книгах Гоголь, то мужики у него тоже зрители действий господ, зрители по большей части иронические. Таков мужик, который отвечает Чичикову, как доехать до Плюшкина (которого он называет «заплатанной»), мужики, разнимающие сцепившиеся тройки Чичикова и губернаторской дочки, мужики, бредущие обочь дороги, по коей путешествует герой «Мертвых душ», мужики, стоящие у въезда в гостиницу и рассуждающие о достоинствах чичиковского колеса (в смысле – доедет оно до Казани или нет).
И лишь в Селифане (который не так развращен, как Петрушка) просыпается иногда лирическое чувство, и Гоголь отправляет его теплым летним вечером на свидание к городским девкам, и тот мечтает о «политичном держанье за белы ручки» и семейном счастии.
Мужики у Гоголя пьянствуют, работают и мрут «как мухи», но силою воображения Гоголь оживляет их в своей поэме, и тогда встают с ее страниц разные Степаны Пробки и Григории Доезжай-Недоедешь, которыми изобильна русская земля, и Гоголь слагает гимн их бесшабашности, умению строить, таскать суда посуху, грузить баржи с зерном на Волге и опять-таки гулять, в хмельном веселье глуша тоску по воле. Страницы в «Мертвых душах», где Чичиков – этот холодный делец – рассматривает список купленных им крестьян, становятся поэмой в поэме, истинной песнью Гоголя русскому народу, и такого накала достигает это чувство, что сам Чичиков замирает перед ожившей картиной и восклицает почти любовно: да где же вы, милые? Куда занесла вас жизнь? Где бродите вы сейчас? (Это о беглых.)
Чичиков, иронизирующий над необъятностью русских пространств (в разговоре с генералом Бетрищевым), Чичиков, имеющий, кажется, только свою лично корыстную цель, оживает вдруг вместе с этими «мертвыми душами», каждая из которых прекрасна сама по себе, ибо за именем, за фамилией, за простой строкой в ревизской сказке встает судьба, история и характер нации.
С той же радостью слышит Чичиков песни мужиков во втором томе, когда едут они на лодках с Петром Петровичем Петухом и гребцы затягивают печальную. Тон этой песни сливается с грустной красотой весеннего вечера, с картиной мирного сельского бытия, когда уставшее стадо возвращается с полей, поднимая легкую пыль по дороге, бабы выходят встречать его и стоят у своих ворот, а крестьянские дети резвятся на берегу реки. Нет в этом никакой идиллии, никаких румян – картины эти дышат любовью к России и к тем, кто кормит, поит, одевает и пеленает всех этих маниловых, собакевичей и плюшкиных.
Хитрость мужика, гибкий ум мужика, упрямство и воля крестьянина, его несвобода и какая-то иная, душевная свобода, которой нет у напомаженных господ, отцов города, играющих в вист и проигрывающихся, интригующих, вышивающих шелком по тюлю, заражают и Чичикова. Этот скупщик «несуществующего» товара начинает видеть в русских крестьянах «богатырей», которые или работают до самозабвения, как Пробка Степан, или идут в разбойники в шайку капитана Копейкина.
Копейкин у Гоголя – главарь шайки, которая мстит только богатым и не трогает бедных. Он разбойник по справедливости. Даже в песнях о «воре Копейкине», читанных Гоголем в записях А. М. Языкова (они попали потом в собрание песен П. В. Киреевского), говорится о Копейкине как о честном христианине, который, встав поутру, молится богу и московским чудотворцам.
В этих песнях слышно предчувствие атаманом своего конца. Он жалуется на сон, ему приснилось, что он оступился одною ногою и лишь дерево крушина, за которое он схватился, помогло ему удержаться на земле. При этом верхушка дерева обломилась – дурной признак.
Не та ли меня крушинушка сокрушила,
С отцом меня, с матерью разлучила?
В «Мертвых душах» часто упоминается о беглых крестьянах, которые странствуют по Руси и погибают вдали от дома. Их можно увидеть и на волжских пристанях, и на дорогах, и там, где возводятся новые церкви, и по городам и весям. Мужики находятся в бегах, бунтуют, как крестьяне сельца Вшивая Спесь в первом томе, мстящие заседателю Дробяжкину и всей земской полиции за сладкий интерес к их женам и девкам, или идут войною на помещиков и капитан-исправников, как во втором томе, когда волна, поднятая покупками Чичикова в Тьфуславльской губернии, ободряет их. «Какие-то бродяги, – пишет Гоголь, – пропустили между ними слухи, что наступает такое время, что мужики должны быть помещики и нарядиться во фраки, а помещики нарядятся в армяки и будут мужики, и целая волость, не размысля того, что слишком много выйдет тогда помещиков и капитан-исправников, отказалась платить всякую подать».
В этом есть и сознание слепоты крестьянского бунта, и ощущение готового вспыхнуть по любой причине недовольства народа, который отделен от господ помещиков – всего ничего – забором барской усадьбы.
В Васильевке были совсем иные отношения между крестьянами и господами. Не слышно было ни о телесных наказаниях на конюшне, ни об унижении крепостных, ни о глухоте к страданиям мужика.
Сестра Гоголя, Ольга Васильевна, посвятила себя заботам о народе, сама лечила приходящих к ней из соседних деревень и сел баб и мужиков, ухаживала за больными в Васильевке и многих поднимала, ставила на ноги.
В своем завещании матери и сестрам Гоголь писал, что он хочет, чтоб Васильевка (свою долю владения которой он отдал матери) превратилась в приют для бедных, для старых, для больных. Всем, писал Гоголь, должны быть открыты двери, никто из нуждающихся не должен пройти мимо, не должен быть обойден вниманием хозяев.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.