Глава третья Испытание

Глава третья

Испытание

После XX съезда КПСС сталинская тема постепенно исчезала из прессы. А еще совсем недавно, 5 марта и 21 декабря, во всех газетах появлялись за академическими подписями подвалы о вожде. Теперь вокруг имени Сталина установилось зловещее молчание, но силы, разбуженные съездом, начали свою работу.

Прорвалось в Грузии. Хотя грузины пострадали от сталинских репрессий не меньше других, доклад отца они восприняли как личное оскорбление. Недовольство выплеснулось на улицы 5 марта. Поводом послужило глухое молчание в день смерти вождя. Первыми отреагировали студенты. Они решили исправить «упущение» властей. Демонстрация с цветами направилась к монументу Сталина в центре Тбилиси. В ответ на панический звонок местных властей отец посоветовал не торопиться, сохранять спокойствие. Он надеялся, что студенты, как он говорил, «побузят и успокоятся». Не успокоились. Демонстрации продолжались и на следующий день. Не встречая сопротивления, они постепенно набирали силу. 8 марта у здания ЦК Грузии собралось уже около десяти тысяч человек. Они потребовали вывесить в городе флаги и портреты Сталина, опубликовать в газетах соответствующие траурной дате статьи. Отец снова решил уступить, но это только подлило масла в огонь. 9 марта толпа возросла до восьмидесяти тысяч человек. Начался митинг. Выступавшие требовали пересмотреть решения съезда, вернуть на пьедестал Сталина, а один из них — Кипиани — пошел еще дальше: предложил реабилитировать Берию и сместить Хрущева. Раздались голоса, призывавшие к выходу Грузии из СССР. Митингу никто не противодействовал.

Часть демонстрантов, разогревшись, направилась к Дому связи, где размещался радиоцентр, чтобы передать свои призывы по радио.

На радиостанцию митингующих не пустили, ее охранял усиленный наряд КГБ. Когда толпа начала бросать камни, пошла на приступ, раздались выстрелы. Семь человек убили, пятнадцать ранили. Штурм прекратился.

Оставшиеся на площади двинулись на железнодорожный вокзал. Там они забросали камнями отправлявшийся в Москву экспресс, разбили стекла в вагонах, выкрикивали: «Русские собаки…»

Когда отцу доложили о происшедшей трагедии, он понял, что без применения силы не обойтись. В город направили танки, за ними следовала мотопехота и конвойные войска Министерства внутренних дел. При наведении порядка погибло еще два человека, КГБ арестовал тридцать восемь наиболее активных, как писал в своем донесении Серов, зачинщиков беспорядка. Двадцать человек из них судили: кого за хулиганство, кого за участие в массовых беспорядках и за разжигание межнациональной розни. Приговоры звучали не по-сталински мягко. Максимальный срок лишения свободы на 10 лет получил Кипиани.

Естественно, в те дни я ничего этого не знал, до меня доходили лишь отзвуки разыгравшейся трагедии. Когда я пристал к отцу с расспросами, он нехотя подтвердил: «Студенты в Тбилиси устроили волынку, напали на поезд, побили стекла». Вытащив из папки присланные Серовым фотографии, он показал их мне. Запомнились зияющие выбитыми окнами вагоны пришедшего вчера в Москву поезда. Обсуждать происшедшее отец не захотел, сказал лишь, что такие потрясения легко не проходят, надо проявить выдержку и стойкость, не позволить разгуляться страстям. В Грузии, он считал, со временем все придет в норму. В этом он очень рассчитывал на вновь назначенного первого секретаря местного ЦК Василия Павловича Мжаванадзе — вчерашнего генерала-политработника. Отец его хорошо знал по фронту, считал, что он только по фамилии грузин, а потому не заражен национализмом.

Кроме того, решили на один из московских постов, не решающий, но заметный, назначить грузина. Выбор пал на Президиум Верховного Совета, его секретарем вместо Горкина назначили Михаила Порфирьевича Георгадзе, работавшего заместителем Председателя правительства Грузии, правда не сразу, чуть погодя, чтобы не выглядело это как вынужденная уступка.

Доклад отца привел в движение силы не только в Советском Союзе. Но если Запад воспринял доклад лишь как сенсационную новость, то в странах народной демократии слова, сказанные о преступлениях тирана, значили не меньше, чем у нас. Там тоже в свое время прошли грязные процессы по образцу московских 1937-го, в результате которых одни, как, например, Ласло Райк и Рудольф Сланский, погибли, другие, как Владислав Гомулка и Янош Кадар, угодили в тюрьму. На их место пришли палачи, обвинявшие своих недавних товарищей в смертных грехах. В каждой стране перемены происходили по-своему: в одних напряжение разряжалось разоблачительными речами и относительно мирной сменой скомпрометировавших себя руководителей, в других зрели серьезные кризисы.

Отец внимательно следил за развитием событий. Наибольшую тревогу у него вызывали Польша и Венгрия. После смерти Берута положение в Польше становилось все нестабильнее.

Со Сталиным поляки связывали немало горьких воспоминаний. Это и пакт Риббентропа — Молотова, подписанный в преддверии нападения на Польшу, и могилы Катыни, и разгром Польской коммунистической партии, руководители которой погибли в советских застенках. О Катыни я впервые услышал в те годы.

Меня поразила чудовищность выдвинутых обвинений, и, конечно, я в них не поверил… Однако вскоре убедился в их истинности.

Мне довелось услышать подтверждение столь яростно отвергаемых обвинений из авторитетного источника, от генерала Серова.

При отце он запретной темы не касался, а тут как-то заехал в его отсутствие по какому-то делу.

Катынь волновала в те дни всех. Аджубей, я уж не помню в связи с чем, спросил генерала, как же это они недосмотрели?

Иван Александрович отреагировал на вопрос зло, я бы сказал, даже болезненно. Он стал говорить какие-то колкости в адрес белорусских чекистов, допустивших непростительный, с его точки зрения, прокол.

— С такой малостью справиться не смогли, — в сердцах проговорился Серов, — у меня на Украине их куда больше было. А комар носа не подточил, никто и следа не нашел…

Он осекся и заговорил о чем-то ином. Сколько Алексей Иванович ни пытался вернуть его к страшной теме, генерал отмалчивался.

Услышанное не укладывалось в моей голове. «Значит, это правда…» — стучало в висках.

Отца я расспрашивать не стал, случайно приоткрывшаяся мне тайна показалась настолько страшной, что инстинктивно я боялся к ней прикоснуться.

Вся эта информация, годами находившаяся под запретом, вышла наружу и тяжелым грузом легла на отношения между нашими странами.

В последней декаде марта в Варшаве собрался пленум ЦК, на нем намеревались выбрать новое руководство партии, наметить вехи на будущее.

Отец пишет: «После XX съезда стали набегать тучки в Польше. За Польшей потянулась Венгрия. После смерти Берута я как уполномоченный Центрального комитета Коммунистической партии Советского Союза ездил в Варшаву, когда там проходил пленум ЦК.

Сам я на этом пленуме не присутствовал, чтобы не обвиняли Советский Союз в том, что он вмешивается во внутренние дела Польской объединенной рабочей партии. Заседания проходили очень бурно, на них члены ЦК выражали недовольство Советским Союзом. Мне об этом рассказывали наиболее близкие люди из состава Центрального комитета ПОРП.[19] Это нам не приносило радости, но мы считали, что проявление демократии — факт положительный. Через некоторое время там наросли события, которые стали нас очень беспокоить.

На пленуме… Первым секретарем Польской объединенной рабочей партии выбрали товарища Охаба». О нем отец отзывался как о честном человеке, но слабом, не способном на кардинальные изменения, политике. А без них, теперь казалось, не обойтись.

Тогда же, 21 марта 1956 года, Председателем Государственного совета стал Александр Завадский, а Председателем Совета министров — Юзеф Циранкевич.

«…С Охабом у нас были очень хорошие личные отношения. Я с уважением к нему относился, и по своим внешним данным он его заслуживал. Это был старый коммунист, прошедший школу польской тюрьмы. Сам, кажется, из рабочих. Поначалу мы считали, что этот человек достоин доверия.

После избрания его Первым секретарем мы с ним беседовали, и в этой беседе я поставил вопрос: "Почему у вас сидит в тюрьме Гомулка?[20] Когда я с Берутом об этом говорил, он на мой вопрос ответил, что и сам не знает, за что он сидит и в каких преступлениях обвиняется. Может быть, вы подумаете о его освобождении?"».

Это говорил отец уже после XX съезда. Но те, кто вчера подписывали ордера на аресты, не спешили с переменами. Охаб надеялся, что удастся обойтись косметическим ремонтом. В этом состояла его главная ошибка. Он то ли просто не дорос до своего кресла, то ли слишком опасался за свою судьбу. Недалекое будущее показало — не без оснований.

«…Охаб начал мне доказывать, что это невозможно. А там сидел не один только Гомулка, сидел и Спыхальский, сидел и Лога-Совинский, сидел, по-моему, и Клишко. Много людей сидело. Это меня беспокоило, и я никак не мог понять, почему они содержатся в тюрьме. Я беседовал почти со всеми членами руководства Польской объединенной рабочей партии, и все они доказывали, что… нельзя их выпускать».

Мне запомнились эти дни: и тревожный отъезд в Варшаву, и сумрачное настроение отца по возвращении. Он не мог понять, как могут держать в тюрьме без вины. Ведь чем позже восторжествует справедливость, тем болезненнее для общества пойдет процесс, а для руководства это может просто обернуться трагедией.

Он всеми силами старался вразумить Охаба. К сожалению, безрезультатно. «…Через какое-то время товарищ Охаб с делегацией поехал в Китай…[21] Когда они возвращались из Китая через Москву, я опять беседовал с товарищем Охабом. К этому времени товарищ Гомулка уже был освобожден из тюрьмы. Освободили его только под давлением обстоятельств. Охаб не управлял процессом, начавшимся в Польше, плелся в хвосте… Я спросил товарища Охаба: не возражает ли он против того, чтобы мы пригласили Гомулку приехать к нам в Советский Союз отдохнуть на берегу Черного моря в Крыму или на Кавказе? Там более благоприятные климатические условия для отдыха, чем в Польше. Он мне сказал что-то невразумительное и уехал в Варшаву. Меня это не успокоило, а даже несколько взволновало».

Отец впервые повстречался с Гомулкой в 1944 году, когда Сталин посылал его в Польшу помочь в восстановлении разрушенного городского хозяйства Варшавы. Гомулка и тогда не ладил с руководством республики, стоял как бы в оппозиции. На отца он произвел благоприятное впечатление. Сейчас отец хотел восстановить старое знакомство. Он понимал, что, выйдя из заключения, Гомулка долго в тени не останется. Охаб справедливо видел в Гомулке конкурента, более сильного, чем он сам, руководителя. Потому-то он и тянул с освобождением, а теперь делал все, чтобы не дать ему наладить отношения с отцом. Встреча их состоялась уже в разгар кризиса, при драматических обстоятельствах.

За Польшей потянулась Венгрия…

Я вновь задумался о том, как же писать о бурных событиях второй половины 1956 года. Сейчас произошла серьезная переоценка. Если тогда говорили о контрреволюции в Венгрии, то сегодня речь идет о народном восстании и утерянных возможностях. Тогда считалось, что мы помогаем народу Венгрии побороть своих врагов, сейчас наше вмешательство в кровавые события в Будапеште именуются подавлением общенародного движения. Имре Надь из главы контрреволюции превратился в народного героя.

Я в своих записках решил оставить все, как было тогда.

Итак, о Венгрии. Борьба за власть, за влияние в партии и стране между Матиасом Ракоши и Имре Надем уходила своими корнями глубоко в прошлое. Отец честно признавался, что сам не разбирался в истоках их противоречий, а к ярлыкам, приклеиваемым Ракоши Имре Надю, относился скептически.

И тот и другой состояли в партии не один десяток лет, немало поработали в Москве в Коминтерне. Истоки их соперничества лежали где-то там. Они оба пользовались доверием у Сталина, и неизвестно, кто большим.

Отец рассказывал, как Ракоши из последних сил противился давлению Сталина в деле разоблачения «врагов» в Венгрии. Хотя никто не снимает с него ответственности за происходившие беззакония — первое лицо отвечает за все, — но истинным вдохновителем и исполнителем злодеяний отец называл Фаркаша. Он считал его венгерским Берией. Не говорят о близости Ракоши к Сталину и другие эпизоды, пусть мелкие. Великий вождь не мог простить Ракоши опрометчивых слов, характеризующих его времяпровождение как пьянство. Отомстил он ему по-своему, по-сталински, напоив до бесчувствия.

После марта 1953 года события в Венгрии развивались неровно. Сначала возвышение Имре Надя в 1953 году, казалось бы его победа, потом сокрушительное поражение в апреле 1955-го. Тогда пленум ЦК Венгерской партии трудящихся под давлением Ракоши отозвал Имре Надя со всех постов, исключил его из Политбюро и Центрального комитета с типичной для тех лет формулировкой: за расхождение его взглядов с точкой зрения ЦК. В кризисный момент после XX съезда позиции Ракоши пошатнулись. Никто не помнил и не хотел помнить, сопротивлялся он или приветствовал шабаш в борьбе с «врагами». Он отвечал за все.

Власть все больше уходила из рук Ракоши. Заключенные выходили из тюрем. Они рассказывали о леденящих душу издевательствах, пытках, которым подвергались и видные коммунисты, такие как Янош Кадар, и далекие от политики и власти люди.

В Будапеште образовались многочисленные группы и группировки, в основном среди интеллигенции, где обсуждали происходившие события, пытались доискаться до истоков, причин, найти виновных. Объединял всех так называемый «Кружок Петефи». Именем революционного поэта, отдавшего Родине талант и жизнь, назвали свое объединение литераторы и просто интеллигенты венгерской столицы. Авторитет «Кружка Петефи» рос не по дням, а по часам. Самыми популярными стали вопросы: кто виноват? и что делать?

Власти оказались неготовыми к подобному повороту событий. Они рассчитывали на старую методу: держать и не пущать. Попробовали. 7 июля в своем постановлении ЦК ВПТ осудил деятельность «Кружка Петефи». Раньше подобного решения оказывалось достаточно, сейчас же оно вызвало всеобщее возмущение. Ракоши и его приближенных, виновных в злоупотреблениях, в открытую потребовали к ответу.

Честно говорить о своих грехах вообще трудно, во сто крат труднее, если еще вчера ты считался безгрешным. Собравшийся 18 июля в Будапеште пленум ЦК попытался сохранить лицо. Обсудили вопрос дальнейшей демократизации политической жизни, больше всего разговор крутился вокруг выборов. Признали необходимым голосовать не списком, а индивидуально, по округам. Признали ошибки, допущенные в отношении Народного фронта. Зашла речь и о третьем пятилетнем плане, о просчетах, о том, как его попытаться выполнить. И дальше — главное, ради чего, собственно, и собрались: решили освободить товарища Матиаса Ракоши от всех его постов, правда, не за преступления, об этом молчали. Формулировку выбрали нейтральную — сослались на гипертоническую болезнь и преклонный возраст — шестьдесят пять лет. Лишь глухо помянули ошибки, связанные с культом личности. На этом пленуме присутствовал Микоян. Так же незримо, за кулисами, как отец весной в Польше. Свидетели, в частности работавший в посольстве у Андропова Владимир Крючков, утверждают, что в июле Ракоши в Будапеште отсутствовал и на пленуме, естественно, не был. Еще в июне он, «по настоятельному совету Москвы», попросился в шестимесячный отпуск и уехал «отдыхать и лечиться» в Советский Союз.[22] Как оказалось, навсегда.

Поселиться в Москве Ракоши не позволили, предложили Краснодарский край. «Там климат более благоприятен для вас», — пояснили новоявленному беженцу. Отец же объяснил все иначе: он не хотел встречаться со скомпрометировавшим себя политиком, считал, чем меньше он будет мозолить, тем лучше для всех.

На июньском пленуме избрали новое Политбюро, ввели туда людей, пострадавших от Сталина, Ракоши, Фаркаша. Среди них и недавно выпущенного из тюрьмы Яноша Кадара. В качестве замены Ракоши выбрали Эрне Гере. Он устраивал всех. Установился баланс сил: старики не хотели отдавать ускользающую власть, а вновь пришедшие не набрали силы, чтобы взять ее.

Отец, характеризуя Гере, считал, что «ему больше импонировала теоретическая работа политвоспитания масс и политпросвещения. Он наиболее был подготовлен теоретически и по своему складу, по своему характеру тоже… Герэ возглавил Центральный комитет… но настало такое бурное время, что Гере уже не мог справиться. Его не признали как руководителя…»

Приход к власти такой слабой фигуры во многом предопределил драматическое развитие дальнейших событий. А пока Первый секретарь ЦК Эрне Гере сделал свой первый в новом качестве доклад пленуму. В нем говорилось о «Кружке Петефи». Он вызывал особое беспокойство. Его рассматривали, и справедливо, как некий центр притяжения, противостоящий ЦК. О «Кружке Петефи» тогда говорили все, одни с надеждой, другие со страхом и злобой. Его появление свидетельствовало о рождении новых сил и новых взаимоотношений. Мысли, высказываемые на собраниях кружка, звучали крамолой. С большим опасением к его деятельности относился наш посол в Будапеште Юрий Владимирович Андропов, вторили ему и в отделах ЦК КПСС.

И отец солидаризировался с ними, но считал, что запретами многого не добьешься: венгерский ЦК должен перехватить инициативу, сам возглавить процесс обновления. Сможет ли это сделать новое руководство, покажет самое ближайшее время. Привлечь людей на свою сторону не удалось. Но и сил для запрещения «Кружка Петефи» недоставало, боялись осложнений.

Пленум решил принять самые жесткие меры против тогдашнего министра обороны Венгрии Михая Фаркаша. О его изощренной жестокости открыто заговорили в последние несколько месяцев. К власти возвращались те, кого он еще совсем недавно собственноручно пытал.

Если Ракоши проводили, то Фаркаша исключили из членов ЦК, предложили Президиуму ВНР лишить его всех должностей и званий. В качестве основного обвинения ему инкриминировали в первую очередь преследование старых коммунистов. Собравшаяся через неделю сессия Народного собрания республики приняла отказ Михая Фаркаша от мандата министра обороны.

Однако на дальнейшее развитие событий эти запоздалые решения практически не повлияли. Одной жертвой откупиться не удалось. Партия оказалась не готовой к диалогу. Более того, она практически солидаризировалась, взяла под свою защиту органы безопасности со всем их кровавым прошлым. Теперь они вместе разделили ответственность за пытки, убийства, беззакония.

Могли ли в Будапеште поступить иначе? Трудно сказать, слишком все оказалось переплетено: органы безопасности, ЦК, правительство. И каждый панически боялся разоблачений.

И сегодня бесчеловечность того периода вызывает содрогание, а тогда еще не высохла живая кровь, стояли друг против друга жертвы и палачи. Вчерашний узник, а сегодня реабилитированный, мог запросто встретить на улице Будапешта своего тюремщика. Сердца жаждали отмщения.

Многое на июльском пленуме ЦК произошло впервые. Впервые освободили первого секретаря и не обвинили его в том, что он враг народа, не упрятали, как бывало, за решетку.

Впервые люди, выпущенные из тюрем, вчерашние враги народа, вошли в высшее руководство партии. В Москве такое решение восприняли настороженно, как никак люди обижены, что они задумают — непредсказуемо. Вмешиваться опять не стали.

Имре Надь пока на сцене не появлялся, но его рука чувствовалась повсюду.

Все происшедшее вызывало в ЦК КПСС и тревогу, и недоумение. По предложению отца находившемуся в Венгрии Микояну — о его пребывании там объявили официально — посоветовали перебраться в Югославию. В Москве никто не сомневался: Тито если и не направляет события, происходящие в соседней стране, то, безусловно, в курсе всех дел. Надеялись вместе с ним выработать общую линию поведения. Если удастся, конечно…

Отец очень рассчитывал на взаимопонимание с Тито. После недавних встреч, наших извинений, дружеских объятий он считал себя вправе рассчитывать на взаимность. Человеческие отношения с югославскими руководителями у отца складывались неровными — он проникся огромным уважением к Тито, считал его умным руководителем, правда с непривычным для самого отца барством, пристрастием к роскоши. Еще более теплые чувства отец испытывал к Александру Ранковичу — считал его честным и откровенным товарищем. А вот к государственному секретарю по иностранным делам Коче Поповичу он отнесся настороженно.

21 июля после заключительного разговора в ЦК, где Микояна заверили в незыблемости дружбы с нашей страной, он отправился к Тито на адриатический остров Бриони. С Тито договориться не удалось.

Венгры и поляки все чаще обращали свой взор к югославскому опыту. Между столицами сновали делегации. Иногда официальные, а чаще неофициальные, встречались в рабочем порядке. За первопроходцами потянулись румыны. Они не столько надеялись найти за Дунаем ответы на неразрешенные вопросы, сколько тянулись к Тито как к герою, устоявшему против Сталина, против «старшего брата».

Складывающееся положение все больше беспокоило отца. Возникшее после бурных июня и июля затишье не обещало продлиться долго. Он решил сам встретиться с Тито. Для нас, домашних, это решение оказалось полной неожиданностью, и узнали мы о нем только за пару дней до отъезда. В конце октября в газетах появилось сообщение об отъезде Н. С. Хрущева на отдых в Югославию.

Отец не взял с собой никого из домашних, даже маму. Он сказал, что обстановка в мире не располагает к путешествиям, всякое может случиться. Его слова еще больше вызывали беспокойство. Казалось, беда носится в воздухе.

Каждый день из секретариата отца нам передавали последние новости. На следующий день эти сообщения можно было прочесть во всех газетах. Звучали они успокоительно: встречи, беседы, даже приглашения поохотиться. Разговоры с Тито протекали лучше и желать нечего, взаимопонимание казалось полным: «Наша общая цель — построение коммунистического общества… Мы должны сохранять монолитное единство…» На этом все и заканчивалось…

Желая отблагодарить Тито за гостеприимство и стремясь продолжить политические контакты, отец пригласил его на несколько дней в Крым. По стечению обстоятельств там как раз отдыхали венгерские руководители. В Крым отец с Тито прилетели вместе, как старые друзья. В конце сентября отец и Тито встретились с венграми: Эрне Герэ, Яношем Кадаром и Иштваном Хидашем. Как ни удивительно, они действительно приехали в отпуск и пробыли в Крыму довольно долго. Угрожающего развития в стране они, казалось, не замечали. У отца от встречи осталось неблагоприятное впечатление.

Перед возвращением домой в Москве венгерские руководители посетили Суслова и Микояна. В последнее время именно эта пара от имени Президиума ЦК вплотную занималась их проблемами. Гости заверили, что полностью контролируют положение, тревожиться не о чем.

Сейчас уже многое стерлось в памяти, но отчетливо запечатлелись слова отца о том, что Герэ не понимает всей сложности ситуации, выдает желаемое за действительное, настроен благодушно.

Все это вместе отец считал очень опасным. Свое мнение он открыто высказал венгерским товарищам. К нему присоединился и Тито. Но о чем Тито говорил с венграми наедине, отец не знал.

В последние дни я продолжал выспрашивать его о положении в Будапеште. Подступал октябрь. Ощущение угрозы усиливалось. Чаще отец отмалчивался, видимо, просто не знал, что сказать. Когда же отвечал, его слова не обнадеживали. Он очень беспокоился, что Герэ никак не удастся овладеть ситуацией. Отец не подозревал, что кризис наступит так быстро и будет столь глубоким, он все надеялся на благополучный исход.

Практически одновременно с Польшей и Венгрией разрастался кризис и в Средиземноморье. Тучи сгущались вокруг вышедшего из повиновения Запада Египта. 15 июля президент Египта Абдель Насер посетил Югославию. У них с Тито сложились особые отношения, оба руководителя демонстрировали свою независимую политику в отношении сильных мира сего.

Пока отец еще не определился до конца в своем отношении к новым египетским руководителям. Их националистические призывы казались ему весьма сомнительными. С другой стороны, отец понимал, что освободительное движение на Востоке только начинается, оно набирает силу. Ему было совсем не безразлично, кто придет к власти, какие режимы установятся вблизи наших границ. Пока там, на Ближнем Востоке, господствовали Великобритания и Франция со своими военными базами. Если их выкурить оттуда, как выражался отец, то обстановка на юге сильно изменится. Если же еще и арабы повернутся к нам лицом, то исчезнет необходимость в столь мощной армии на Кавказе, появятся реальные возможности еще уменьшить расходы на оборону.

Запад начал раскачивать лодку. 21 июля Соединенные Штаты взяли назад свои обещания помочь Египту в возведении Асуанской плотины. На нее возлагалось столько надежд, что угроза краха грандиозного проекта не могла не поставить на колени любое, даже самое строптивое правительство.

Однако еще за месяц до того, во время визита Шепилова в Египет, Насер заручился принципиальным согласием в оказании Советским Союзом экономической помощи. Отец считал, что мы с нашим опытом гидростроительства в состоянии возвести любую плотину. К тому же, по его мнению, ожидаемые дивиденды существенно перевешивали траты: наша помощь не подарок, мы вернем свои деньги с процентами, так поступают все коммерсанты. Политически мы выигрываем неизмеримо плюс продемонстрируем миру совершенство своей строительной науки и техники. Потесним капиталистов. Самое же важное — народы Ближнего и Среднего Востока увидят воочию, где их истинные друзья. Такие рассуждения в то лето я слышал не раз.

27 июля Насер, вернувшись из Югославии, где он через Тито получил дополнительное подтверждение нашей поддержки, на грандиозном митинге в Александрии объявил о шаге, повернувшем историю страны, — национализации Суэцкого канала. Доходы от него отныне предназначались для строительства плотины. И этого мало: в ответ на отказ Запада в предоставлении кредитов он сообщил об обещании Советского Союза оказать Египту экономическую помощь. Все смешалось. Требовалось, не мешкая, по-новому формировать политику и нам, и им… Запад лихорадочно искал способ сохранить позиции, а Москва не знала, как поддержать неожиданно свалившегося на ее плечи союзника.

Поначалу отец осторожничал. На мой вопрос, почему мы ничего не предпринимаем, не помогаем угнетенным народам в борьбе с империалистами, он ответил, что прямой военной помощи мы им оказывать не можем, нет у нас общей границы, да и нужно еще понять, какова истинная позиция египетского руководства. Возможно, оно просто играет, стремясь выторговать у Запада куш побольше.

Пока же наше правительство решило поддержать египтян морально, опубликовав 10 августа заявление относительно национализации Суэцкого канала. В нем осуждалась агрессивная и колониалистская позиция западных держав. Мы объявили, что освобождающиеся народы могут рассчитывать на Советский Союз. С такими инструкциями Шепилов отбыл на открывающуюся 16 августа в Лондоне представительную международную конференцию по Суэцкому каналу. В ней принимали участие все основные страны, заинтересованные в обеспечении регулярного судоходства по нему. Неделя переговоров закончилась безрезультатно. Теперь уже бывшая, компания Суэцкого канала решила оказать давление на египтян: отозвала всех работавших там лоцманов. Проводить по узкому и сложному фарватеру океанские корабли стало некому, движение замерло.

В августе отец, как обычно, поехал отдохнуть в Крым, на государственную дачу близ Ливадии. Конечно, с семьей. С утра и до вечера, с перерывом на еду, вся жизнь проходила на пляже. Под полотняным грибом навеса на круглом плетеном столике помощники раскладывали неотложные бумаги, рядом стоял белый телефон междугородной правительственной связи, так называемой ВЧ. Прочитав очередной документ, отец нередко снимал трубку и просил соединить его с Москвой. Тогда еще не существовало междугородного автоматического вызова. Обсудив проблему, он тут же принимал решение.

Сюда, на пляж поступала информация с лондонской конференции от Шепилова, сюда же пришло сообщение о приостановке движения судов по Суэцкому каналу. Сначала отец никак не отреагировал на это. Только на следующий день он прочитал в сообщениях ТАСС о возникших у египтян трудностях, и у него родилась мысль командировать в Египет наших специалистов-черноморцев из Одессы.

Отец позвонил в Киев Алексею Илларионовичу Кириченко, который долгое время проработал секретарем Одесского обкома и, по мнению отца, мог оказать квалифицированную консультацию. В те годы отец видел в Кириченко своего преданного сторонника и возлагал на него большие надежды. Алексей Илларионович горячо поддержал идею и выразил готовность хоть завтра отправить всех черноморских лоцманов в Порт-Саид и Суэц. Улыбаясь, отец ответил, что ему еще надо посоветоваться с Москвой, но тем не менее пусть готовятся.

Отец, что называется, загорелся. К осуществлению задумки он приступил немедленно. Связался с министром морского флота. Тот подтвердил возможность командирования наших лоцманов, сказал, что по квалификации они не уступят англичанам и французам, вот только фарватер канала незнаком, но профессионалы такого класса освоят его быстро. Дальше последовали переговоры с Булганиным, с кем-то еще, всех сейчас не вспомнишь. Все высказались за. Решили направить предложение египетскому правительству и в случае положительного ответа, а в нем отец не сомневался, начать операцию.

Наши лоцманы, кроме всего прочего, по мысли отца, не только продемонстрируют умение, выучку и мастерство, но покажут всему миру, что наша страна впредь не намерена замыкаться в своей скорлупе. Советский Союз тем самым делал заявку на активное участие в мировой политике. Правда, с оглядкой.

Лоцманы, как подчеркивал отец, должны ехать как частные лица, поступающие на службу к египетской администрации, управляющей каналом. Мы же, Советское государство, останемся в тени. Нет сомнения, считал отец, все заинтересованные стороны правильно поймут позицию СССР.

Вскоре одесские, николаевские, херсонские моряки отправились в дальний путь. Отец внимательно следил за ними, не раз возвращался в разговорах к этой теме, по-детски радовался, как нам удалось «насолить» империалистам.

Египтяне проявляли стойкость. На них обрушились новые санкции: администрация Суэцкого канала демонстративно с 14 сентября уволила всех своих служащих. С 20 сентября в Лондоне возобновились консультации Даллеса с его английскими и французскими коллегами.

В те дни отец находился в Югославии. Среди прочих «горящих» вопросов Суэцкий кризис занимал у собеседников не последнее место. Тито убеждал отца поддержать Насера. Без сомнения, возможность заиметь дружественно настроенного партнера вблизи южных границ выглядела заманчиво, но риск быть втянутым в вооруженный конфликт представлялся немалым. Отец, приняв к сведению аргументацию хозяина, своего окончательного мнения на Бриони не высказал.

Для отца дела в Средиземноморье все больше отступали на второй план. В те же дни ситуация в Польше и Венгрии приобретала драматическую окраску.

Первой закачалась Польша. Последний месяц все внимание Охаба поглощала борьба за власть. Он безуспешно отбивался от сторонников набиравшего силу Гомулки. Кризис неотвратимо надвигался.

Скопившиеся за эти годы обиды слились вместе, грозили взрывом. Отец попытался выпустить пар. Он выступил с предложением: с целью облегчения экономического положения Польши отсрочить на четыре-пять лет выплаты СССР по предоставленным ранее кредитам. Это решение далось нелегко, в те дни считали каждую копейку. Однако на заключенное 23 сентября двустороннее соглашение поляки не обратили внимания. Страсти слишком накалились, схватка в Варшаве приближалась к решающему моменту.

После мимолетной встречи с Охабом в сентябре, когда тот так неуклюже даже не ушел, а убежал от обсуждения вопроса о возможности приглашения Гомулки в нашу страну, отец относился к нему с заметным недоверием. От былой сердечности не осталось и следа. Перемена не осталась незамеченной и дома. Каждое сообщение из Варшавы привлекало его особое внимание. До меня доходили лишь отголоски тревожных известий. О подробностях происшедших в те дни событий отец рассказал позже сам, другие факты вдруг всплывали во время дружеских разговоров с Владиславом Гомулкой и Юзефом Циранкевичем во время семейных встреч на отдыхе в Крыму.

Информация о положении в стране поступала к отцу в основном от советского посольства в Варшаве.

К середине октября доклады стали просто пугающими. Вот что пишет отец в своих воспоминаниях: «Мы узнали через своего посла, что в Польше развернулись бурные события, поляки очень поносят Советский Союз и чуть ли не готовят переворот, в результате которого к власти придут люди, настроенные антисоветски».

16 октября в Варшаве состоялось заседание Политбюро ПОРП, посвященное созыву VIII Пленума ЦК ПОРП. Целую бурю в Москве вызвала следующая необычная для официальных сообщений приписка: «В заседании Политбюро принял участие товарищ Владислав Гомулка». Она могла означать только одно — власть переходит в другие руки. Сама смена первого лица не вызывала у отца негативного отношения, в этом кресле лучше иметь крепкого человека. А вот то, что на сей раз кадровый вопрос не согласован с Москвой и все происходит как бы в тайне, его крайне взволновало.

Масла в огонь добавила «вовремя» присланная посольством информация об опубликовании в газете «Новая культура» — органе Союза писателей Польши — статьи Э. Форгана, в которой он высказывал сомнения, не устарел ли в новых условиях лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь1». По тем временам подобная мысль звучала более чем крамольно. Отец пришел в ярость. А тут еще в донесениях посольства о разгуле антисоветских страстей в Варшаве зазвучали просто панические нотки, и отец счел необходимым ударить если и не во все колокола, то достаточно громко 19 октября в газете «Правда» появилась статья под недвусмысленным заголовком «Антисоциалистические выступления на страницах польской печати» — посвященная целиком злосчастному лозунгу.

В тот же день открылся пленум ЦК ПОРП. По информации, поступившей в наше посольство, заседание началось с выступлений, резко критикующих ЦК КПСС, вообще Советский Союз и его политику в отношении Польши. Выступавшие требовали отставки Охаба и предлагали избрать на его место Гомулку. Сообщение исходило от Председателя Государственного совета Польши Александра Завадского. Он просил как можно скорее передать его в Москву, лично товарищу Хрущеву. Отец отреагировал незамедлительно.

«Я позвонил в Варшаву и разговаривал с Охабом. Я спросил, верна ли информация, полученная нами через посольство.

— Да, сейчас идет бурное заседание ЦК, обсуждаются эти вопросы.

В информации, которую мы получили через посольство, говорилось, что в Польше стал бурно проявляться антисоветизм и приход Гомулки к власти происходит в опоре на антисоветские силы.

Я высказал Охабу (а мы по этому вопросу уже обменялись мнениями, тут как раз собрался полный состав членов Президиума ЦК КПСС), что нас очень беспокоит происходящее.

Я говорю.

— Мы хотели бы приехать поговорить с вами Охаб ответил:

— Мы хотим посоветоваться, дайте нам подумать.

Вскоре Охаб позвонил и говорит:

— Мы бы просили вас не приезжать, пока не закончится у нас заседание Центрального комитета.

Казалось бы, ответ правильный, если относиться к собеседнику с доверием. У нас же в это время доверия к Охабу не было. Конечно, если относиться друг к другу с доверием, то лучше всего нам было бы там не появляться, с тем чтобы не оказывать давления. Но сейчас мы за этим и хотели ехать, чтобы оказать соответствующее давление. Так как у нас возникло недоверие к Охабу, то его отказ в нашей просьбе нас еще больше возбудил, еще больше усилил подозрения, что там идет нарастание антисоветских настроений, которые могут вылиться в какие-то действия, и тогда поправить положение будет уже трудно.

Мы сказали Охабу, что все-таки хотим приехать, и открыто заявили, что Польша для нас имеет большое стратегическое значение. В то время с Германией не был заключен мирный договор, и в Польше располагались наши войска на основании положений, вытекающих из Потсдамского соглашения. Они охраняли коммуникации, проходящие через польскую территорию. Все это мы высказали Охабу и сказали, что приедем в Варшаву.

Обменялись мнениями и составили делегацию. В эту делегацию вошли я, Молотов, Микоян, Каганович и еще кто-то.[23] Мы полетели в Польшу». На календаре было 19 октября 1956 года.

Дома неожиданный отъезд отца в Польшу вызвал настоящий шок. Во-первых, в те годы любая поездка за границу, даже в дружественную социалистическую страну, считалась нерядовым событием. Ее обычно приурочивали к важной дате, объявляли загодя и сопровождали обстоятельной подготовкой.

Тут же из ЦК раздался звонок: «Собирайте вещи, я лечу в Варшаву». И никаких объяснений. Вещи приготовили быстро, за многие годы до автоматизма отработали процесс сборов отца в командировку — специальный чемоданчик стоял в специально отведенном месте, в него полагалось уложить белые рубашки для ежедневной смены, белье, электрическую бритву, тапочки. Вот практически и все. Запасной костюм везли в купленном для этой цели еще в Женеве футляре, чтоб не мялся.

Отец ехал не один, вместе с ним летели Молотов, Каганович и Микоян, или он с ними. Что и говорить, такое сочетание свидетельствовало об одном: случилась беда, и не малая.

Отец заехал домой на минутку. На вопросы отвечать не стал, только буркнул: «Есть там дела» — и ушел к себе на второй этаж переодеваться.

К приготовленному стакану чая с лимоном не притронулся. Спустившись, сразу прошел в прихожую, надел темно-серое демисезонное пальто, нахлобучил такую же, в тон, шляпу, как-то отчужденно обвел нас взглядом, кивнул на прощание и вышел. Всеми своими мыслями он уже был там, в Варшаве.

В доме наступила тревожная тишина. Через несколько часов звонок из приемной ЦК от помощников: «Долетел благополучно, приступил к работе». И никаких подробностей. Что там такое стряслось? Чем вызван столь поспешный отъезд?

Мы терялись в догадках…

И сборы, и полет — все происходило в спешке, на нервах. Отец потом рассказывал о своих переживаниях: ведь они так и не получили согласия Охаба на прилет в Варшаву, не было разрешения и на перелет польской границы. Отправились по своему разумению, на свой страх и риск. А у страха глаза велики, по сообщениям нашего посольства, не развеянным неприятным разговором с Охабом, не исключался контрреволюционный государственный переворот. Не встретят ли в этом случае незваных гостей, самовольно пересекших границу, самолеты-перехватчики. Отец такое развитие событий считал маловероятным, но, исходя из панической информации, полностью исключить не мог.

К счастью, события развивались далеко не так, как это представлялось из окон посольства. Встречу нельзя было назвать дружеской, но разговор пошел деловой. Однако понадобились выдержка и хладнокровие с обеих сторон, чтобы не допустить… Чего? Того, к чему толкали переданные в Москву панические сообщения. Как дорого они могли стоить…

«Когда мы приземлились, на аэродроме нас встретили Охаб, Гомулка, Циранкевич и другие товарищи. Встреча была очень холодной. Мы прилетели очень возбужденные, и я, едва поздоровавшись, сразу на аэродроме высказал недовольство происходящим:

— Почему все это происходит под антисоветским знаменем?… Чем это вызвано? Мы всегда стояли на позициях освобождения Гомулки — и лично я, и другие товарищи. Когда я беседовал с Охабом, то имел в виду, что Гомулка приедет в Крым, мы с ним поговорим. Он подлечится, а мы тем временем разъясним нашу позицию в деле его освобождения.

Охаб вскипел и говорит:

— Что вы ко мне предъявляете претензии? Я теперь уже не секретарь Центрального комитета. Спрашивайте его.

Он показал на товарища Гомулку. В его словах сквозило неприкрытое недовольство.

Я думаю, что мои слова при встрече по дороге из Китая насторожили Охаба, он мог подумать, что мы хотим его свергнуть и посадить на его место Гомулку. Мы в душе не были противниками Охаба, но к тому времени он показал себя слабым руководителем, и Гомулка был лучшей заменой. Мы ценили Гомулку».

«С аэродрома мы приехали в Центральный Комитет… Беседа проходила очень бурно… Разговор был грубым, без дипломатии», — через много лет вспоминал отец.

Взаимное недоверие проникло чрезвычайно глубоко: посланцы Москвы подозревали поляков в заговоре, намерении тем или иным способом попытаться покинуть социалистическое содружество. А это автоматически означало переход во враждебный, империалистический проамериканский лагерь. В те суровые годы в бурном приграничье самостоятельно небольшой стране было не выжить. Нарушалось зыбкое равновесие. Ослабление одной стороны автоматически означало усиление противостоящего союза. Правила, которых придерживались в те годы в дипломатии, такого развития событий просто не допускали.

«Мы… требовали объяснений действий, которые, как мы считали, были направлены против Советского Союза. Войском Польским тогда командовал маршал Рокоссовский… Когда мы приехали, то во время обеда получили информацию от Рокоссовского, что войска, подчиненные Министерству внутренних дел, приведены в боевую готовность и стянуты к Варшаве… Эти обстоятельства еще больше возбудили наше недоверие, и даже возникли подозрения, что действия поляков умышленно направлены против Советского Союза. Уже звучали открытые требования выслать Рокоссовского в Советский Союз, так как ему нельзя доверять, он не поляк и проводит антипольскую политику», — продиктовал отец в своих мемуарах.

Надо было решать, но неверный шаг мог очень дорого обойтись. Обстоятельства подталкивали отца, подсказывали простейший выход: решительные действия, применение силы. Он медлил, сопротивлялся, но уверенность, что дело можно решить в рамках консультаций, межпартийных переговоров, постепенно таяла.

Поляки, со своей стороны, не верили нашей так называемой делегации, каждый шаг москвичей вызывал подозрения, казался исполненным зловещего смысла: зачем они вообще сюда прилетели? Зачем постоянно шепчутся с министром национальной обороны? Что они затевают?

Как красная тряпка быка, раздражал поляков маршал Рокоссовский, «рекомендованный» на пост главы военного ведомства еще Сталиным. Они справедливо полагали, что в решительный момент он выполнит приказы Хрущева, а не Гомулки, послужит России, а не Польше.

— За мной установлена слежка, и я шагу не могу сделать, чтобы это не было известно министру внутренних дел, — жаловался Рокоссовский отцу.

Положительную роль, рассказывал отец, в те дни сыграл Александр Завадский. Отец ему доверял, и он в те неспокойные дни служил связующим звеном между бушующим страстями ЦК ПОРП и мучимыми недобрыми предчувствиями членами высокой советской делегации. После каждого заседания он заезжал к отцу, рассказывал о происшедших событиях, убеждал, что причин для беспокойства об отходе Польши от союза с нашей страной нет и быть не может.

Отцу хотелось ему верить, с чем-то он соглашался, но потом сомнения снова брали верх.

«…Антисоветская волна у нас создала соответствующее настроение. Хотя мы считали, что это накипь, которая накопилась в результате неправильной политики Сталина.

Сложнее была проблема пребывания наших войск в Польше. Правда, это право вытекает из Потсдамского соглашения и, следовательно, освящено авторитетом международного права. Необходимость присутствия наших войск в Польше определялась железнодорожными и шоссейными коммуникациями с нашими войсками в Германии. Мы решили защищать это право.

Я поговорил с Рокоссовским:

— Скажите, Рокоссовский, как поведут себя войска?…»

Это был момент, за которым могло последовать непоправимое. Поэтому особенно ценно проследить, как мы тогда в 1956 году продвигались к грани и как остановились на самом краю.

На вопрос отца маршал Советского Союза и маршал Войска Польского, бывший сталинский узник и герой войны Константин Константинович Рокоссовский ответил: «Польские войска сейчас не все послушают моего приказа, но… есть части, которые выполнят мой приказ.

Я — гражданин Советского Союза и считаю, что надо принять меры против тех антисоветских сил, которые пробиваются к руководству. Жизненно важно сохранить коммуникации с Германией через Польшу».

Так что у поляков были все основания сомневаться.

Как же развивались события дальше? Отец рассказывал:

«Наши силы в Польше были невелики. С нами в Варшаву приехал Конев, он в то время командовал войсками Варшавского пакта и был нам необходим. Через маршала Конева мы приказали, чтобы советские войска в Польше были приведены в боевую готовность. Спустя некоторое время мы приказали, чтобы одна танковая дивизия подтянулась к Варшаве. Конев отдал приказ и доложил, что войска снялись и танковая дивизия движется в направлении Варшавы».

Аналогичные распоряжения отдал верным ему войскам маршал Рокоссовский.

Конечно, это не осталось незамеченным поляками. Варшава начала лихорадочные приготовления к обороне, а Гомулке выпала миссия попытаться отвести удар.

«Идет бурное, нервное заседание. Мы спорим с поляками. Вижу, ко мне направляется товарищ Гомулка и очень нервно заявляет:

— Товарищ Хрущев, на Варшаву движется ваша танковая дивизия. Я вас прошу дать приказ остановить движение и не вводить ее в город. Вообще лучше, чтобы она не подходила к Варшаве. Я боюсь, будет совершено непоправимое.

Очень нервно Гомулка и просил, и требовал. Гомулка — экспансивный человек, у него пена на губах появилась. Выражения он употреблял очень резкие.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.