ПРОКОФЬЕВ Сергей Сергеевич
ПРОКОФЬЕВ Сергей Сергеевич
11(23).4.1891 – 5.3.1953
Композитор, пианист, дирижер. Оперы «Маддалена» (1911; 2-я ред. 1913), «Игрок» (по Достоевскому, 1915–1916), «Любовь к трем апельсинам» (по Гоцци, 1919); балет «Сказка про шута, семерых шутов перешутившего» (1915–1920); «Скифская сюита» (1916); «Классическая» (первая) симфония» (1916–1917), 1-й концерт для скрипки с оркестром (1920), балет «Ромео и Джульетта» (1935–1936), симфоническая сказка «Петя и волк» (1936) и др.
«Мне всегда представлялся некий сказочный образ: Прокофьев нашел клад, набрал себе драгоценностей, сколько мог, на всю жизнь и ушел, оставив вход свободным, – пусть всякий другой, кто может, пользуется открытым богатством! Поэтому влияние Прокофьева не подавляло творческую индивидуальность, как „скрябинизм“, а оплодотворяло ее…
И вот не Скрябин и не французские импрессионисты, а Прокофьев оказался главной мишенью для нападок „традиционалистов“.
…Прокофьев в этой ожесточенной борьбе чувствовал себя „как рыба в воде“. Всегда он был бодр, весел, жизнерадостен, абсолютно лишен какой бы то ни было рефлексии, весьма распространенной тогда среди молодежи, полон творческих идей и надежд на будущее. Всегда он поражал своей необычайной, какой-то легкой трудоспособностью и организованностью в работе и в жизни. Он все успевал делать – и неимоверно много сочинять, и в шахматы поиграть, и погулять, и повеселиться, и в гости пойти, всюду чрезвычайно охотно играя свои сочинения. Если его за них ругали, он ничуть не расстраивался, не обижался, не спорил, не относился свысока к непонимавшим слушателям, а играл свои произведения снова и снова (авось когда-нибудь поймут!)» (Ю. Тюлин. От старого к новому).
«Первые же слушатели прокофьевской музыки сразу разделились на два резко враждебных лагеря: восторженных ценителей и негодующих хулителей. Концерт из его произведений обычно вызывал столь же бурные рукоплескания, сколь и пронзительные свистки. Молодого автора это скорее забавляло, чем волновало; он шел спокойно, но решительно по своему пути, мало поддаваясь „веяниям мод“ и всяким превратностям судьбы.
Отпечаток мужественности, энергии, сосредоточенности, какой-то интеллектуальной неутомимости лежит на всей музыке Прокофьева. С первых же шагов он своим творчеством объявил войну позднему („запоздалому“) романтизму. Его не коснулись ни чары импрессионизма, ни соблазны Скрябина. Он был всегда одинаково чужд и чувственной изощренности, и потусторонней созерцательности. Голова его работала четко и ясно – никаких дурманов, никаких самообманов, никакой мистики, никакой теософии! Музыка его… как бы говорит: жизнь – превосходная, умная и прелюбопытная вещь, никуда от нее убегать не надо, сделаем ее еще более интересной!
…Прокофьев – великий мастер формы, и если отдельные куски произведения часто неравноценны и наряду с совершенно гениальными местами попадаются гораздо менее значительные („нейтральные“), то целое всегда оказывается идеально скомпонованным, а тем самым в значительной мере оправдываются и „нейтральные“ места.
Поразительны ритмы Прокофьева, мужественные, чеканные, острые и в то же время простые, почти квадратные, прочные, как гранит, несокрушимые, как сталь…
Особенности Прокофьева-пианиста настолько обусловлены особенностями Прокофьева-композитора, что почти невозможно говорить о них вне связи с его фортепианным творчеством…Игру его характеризуют… мужественность, уверенность, несокрушимая воля, железный ритм, огромная сила звука (иногда даже трудно переносимая в небольшом помещении), особенная „эпичность“, тщательно избегающая всего слишком утонченного или интимного… но при этом удивительное умение полностью донести до слушателя лирику, „поэтичность“, грусть, раздумье, какую-то особенную человеческую теплоту, чувство природы – все то, чем так богаты его произведения…
Его техническое мастерство было феноменально, непогрешимо, а ведь его фортепианное творчество ставит перед исполнителем задачу почти „трансцендентной“ трудности. Он обладал тем же свойством, что и Владимир Маяковский (кстати, мне кажется, в их натурах было много общего, несмотря на все различия): в домашней обстановке он мог играть совсем иначе, чем в концертной; выходя на эстраду, он надевал фрак не только на тело, но и на свою эмоциональность. Несмотря на свое явное презрение к так называемому „темпераменту“ и „чувству“, он ими обладал в такой мере, что исполнение его никогда не производило впечатление производственно-деловитого, выхолощенного или нарочито сухого и холодного. Правда, иной раз сдержанность его была так велика, что исполнение становилось просто изложением: вот, мол, мой материал, а подумать и прочувствовать можете сами. Но какое это было „изложение“ и насколько оно говорило больше уму и сердцу, чем иное „роскошное“ исполнение!…Поразительна была его пианистическая свобода (следствие уверенности!) в самых рискованных положениях, непринужденность, „игра“ в буквальном смысле слова, не лишенная некоторого спортивного характера (недаром противники называли его „футбольным пианистом“).
…Но главное, что так покоряло в исполнении Прокофьева, – это, я бы сказал, наглядность композиторского мышления, воплощенная в исполнительском процессе. Как хорошо все согласовано, как все на своем месте, как непосредственно „форма-процесс“ доходила до слушателя! В этом чувствовалась такая духовная мощь, такая творческая сила, что противостоять ей было невозможно, и даже противники Прокофьева, упрекавшие его в холодности и грубости, испытывали неизменно ее неотразимость.
…Впервые я его увидел на музыкальной вечеринке с последующим ужином в доме богатого мецената в Петрограде весной 1915 года. Было много гостей, между ними Александр Зилоти, Ф. М. Блуменфельд и другие музыкальные нотабли. Я уже знал тогда сочинения Прокофьева и много слышал о нем, а потому смотрел на него во все глаза. Он был белокур, гладко причесан, строен и элегантен. До начала музыки он уселся в роскошной библиотеке… и стал перелистывать журналы… Я стоял неподалеку и созерцал его с удовольствием. Но удовольствие мое еще увеличилось, когда я услышал следующий краткий диалог между Прокофьевым и молодым шикарным поручиком, подошедшим к нему с „милой“ светской улыбкой:
Офицер: „А ведь, знаете, Сергей Сергеевич, я недавно был на вашем концерте, слушал ваши произведения и, должен сказать… ни-че-го не понял“.
Прокофьев (невозмутимо перелистывая журнал и даже не взглянув на офицера): „Мало ли кому билеты на концерты продают“.
…Прокофьев был очарователен, обаятелен и страшно интересен вместе со своими милыми дерзостями, озорством (отдаленно напоминавшим поведение молодого Маяковского), за которым, однако, так явственно чувствовались вся серьезность, глубина и мощь гигантского дарования.
…Рахманинов говорил о себе: во мне 85 % музыканта и только 15 % человека. Прокофьев мог бы, пожалуй, сказать: во мне 90 % музыканта и 10 % человека. Но мы добавим: эти 10 % человека ценнее, значительнее, важнее, „человечнее“, чем у иного все 100 %» (Г. Нейгауз. Композитор-исполнитель: Из впечатлений о творчестве и пианизме Сергея Прокофьева).
Данный текст является ознакомительным фрагментом.