«Кто из богов мне возвратил» (Непрочитанное послание Пушкина к Кюхельбекеру)

«Кто из богов мне возвратил» (Непрочитанное послание Пушкина к Кюхельбекеру)

Последний раз они виделись 6 мая 1820 года. В тот день Пушкин отправлялся в изгнание – в южную ссылку. А прежде чем он возвратился, Кюхельбекер был судим за 14 декабря и заточен в крепость.

В. К. Кюхельбекер. Рис. Пушкина

Правда, 14 октября 1827 года они встретились. На почтовой станции близ Боровичей: арестанта Кюхельбекера переводили из одной крепости в другую – из Шлиссельбурга в Динабург. А Пушкин случайно (случайно ли?!) ехал из Михайловского в Петербург… Но что это была за встреча!

Из донесения в Главный штаб фельдъегеря Подгорного:

«Отправлен я был сего месяца 12-го числа в гор. Динабург с государственными преступниками, и на пути, приехав на станцию Залазы, вдруг бросился к преступнику Кюхельбекерю (так!) ехавший из Новоржева в С.-Петербург некто г. Пушкин, начал после поцелуя с ним разговаривать, я, видя сие, наипоспешнее отправил как первого, так и тех двух за полверсты от станции, дабы не дать им разговаривать… г. Пушкин просил меня дать Кюхельбекеру денег, я в сем ему отказал. Тогда он, г. Пушкин, кричал и, угрожая мне, говорит, что “по прибытии в С.-Петербург в ту же минуту доложу Его Императорскому Величеству, как за недопущение распроститься с другом, так и дать ему на дорогу денег…”»[190].

Правда, Пушкин не упускал возможности переслать своему другу деньги, книги.

Правда, были письма – более всего в 1821–1824 гг., а потом такие редкие, что от раза до раза забывалось, что они были.

«Двенадцать лет, любезный друг, я не писал к тебе… Не знаю, как на тебя подействуют эти строки: они писаны рукою, когда-то тебе знакомою; рукою этою водит сердце, которое тебя всегда любило; но двенадцать лет не шутка» (XVI, 85), – так начал свое письмо Кюхельбекер 12 февраля 1836 года из далекого забайкальского городка Баргузина.

Комментаторы здесь неизменно поправляют автора письма: какие же двенадцать лет? Ведь в 1830 году 30 октября он писал Пушкину из Динабургского замка? Писал. Но забыл. А может быть, дело даже и не в забывчивости. Двенадцать лет – это срок неволи. И неволя делала неполноценной любую встречу, любое письмо.

Теперь же Кюхельбекер впервые оказался на свободе: «Мое заточение кончилось: я на свободе…»

Письмо буквально потрясло Пушкина. Именно ему – этому письму – мы обязаны одним из наиболее поэтичных посланий Пушкина.

Но сначала было другое.

Началось с препротивнейших неприятностей.

«Милостивый государь, Александр Сергеевич!

Его сиятельство граф Александр Христофорович просит Вас доставить к нему письмо, полученное Вами от Кюхельберга (так!), и с тем вместе желает непременно знать, чрез кого Вы его получили…» (XVI, 107).

Это пишет управляющий III отделением Его Величества канцелярии А. Н. Мордвинов. На письме его подпись, дата: 28 апреля 1836 г.

Александр Христофорович – разумеется, Бенкендорф.

Пушкин ответил с плохо скрытым раздражением: «Мне вручено оное тому с неделю, по моему возвращению с прогулки, оно было просто отдано моим людям безо всякого словесного препоручения неизвестно кем…» (XVI, 108). Дата та же – 28 апреля.

Мы-то благодаря этой милой переписке узнаем, что письмо было передано с оказией не позднее 21–22 апреля. Может быть, и раньше: скрыв имя человека, доставившего ему письмо ссыльного товарища, Пушкин мог оказаться вынужденным скрыть и действительную дату его получения. Не исключено, что письмо пришло еще в марте…

А каково было Пушкину!

Но прочтем дальше письмо Кюхельбекера:

«Мой долг прежде всех лицейских товарищей вспомнить о тебе в минуту, когда считаю себя свободным писать к вам; долг, потому что и ты же более всех прочих помнил о вашем затворнике».

«К вам», «вашем» – это о лицейском братстве, образ которого еще прочно гнездится в сознании оторванного от Петербурга, от Царского Села Кюхельбекера. С Пушкиным он по-прежнему на «ты»:

«Книги, которые время от времени пересылал ты ко мне, во всех отношениях мне драгоценны: раз, они служили мне доказательством, что ты не совсем еще забыл меня, а во-вторых, приносили мне в моем уединении большое удовольствие. Сверх того, мне особенно приятно было, что именно ты, поэт, более наших прозаиков заботишься обо мне… Пушкин оказался другом гораздо более дельным, чем все они вместе. Верь, Александр Сергеевич, что умею ценить и чувствовать все благородство твоего поведения: не хвалю тебя и даже не благодарю, потому что должен был ожидать от тебя всего прекрасного; но клянусь, от всей души радуюсь, что так случилось. – Мое заточение кончилось: я на свободе, т. е. хожу без няньки и сплю не под замком…» (XVI, 85).

Кюхельбекер на свободе! Друг его юности. Верный и благородный друг!

…Перед Пушкиным лежал листок почтовой бумаги, зарегистрированный столетие спустя как «автограф ПД № 224». Возможно, Пушкин хотел написать ответное письмо. Возможно, хотел ответить стихотворным посланием. Во всяком случае, в верхней части листка легла строка:

О первый из друзей моих…

Пушкин тут же зачеркнул строку и набросал другое начало:

Мой первый друг, тревоги

С тобой так часто я делил.

Опять зачеркнул. Попробовал по-другому:

О ты, с кем давние тревоги

И гибель я делил.

(II, 975)

Зачеркнул. Начало подвергается принципиальной переработке: главное не в «давних тревогах», даже не в том, кем приходится Пушкину Кюхельбекер. На первый план выдвигается его почти чудесное возвращение:

О, кто ж тебя нам возвратил…

И тут-то, скорее всего, и возникла ассоциация с хорошо известной Пушкину еще с лицейской скамьи одой Горация к Помпею Вару (II, 7), близкой и по ситуации, и по зачину: «Quis te redonavit Quiritem / Dis patris Italoque caelo?..» – «Кто вернул тебя свободным под родное небо Италии, тебя, с кем не раз ходил я в бой под знаменем Брута…»

Следующий вариант начала не оставляет сомнения, что Пушкин ориентирует свое послание к Кюхельбекеру на оду Горация:

Ты помнишь битву роковую,

Когда неопытный квирит…

Ключ найден. Вольный перевод оды Горация напомнит о том важном для них обоих, что происходило в их жизни. Работа приобретает целенаправленный характер. Зачеркиваний становится все меньше; исправления не затрагивают концепцию послания, а направлены на поиск наиболее точных слов и выражений:

Кто из богов нам возвратил

Того, с кем первые походы

И браней ужас я делил…

Потом в беловом варианте Пушкин отбросит холодное «нам» и впишет лиричное «мне». Пока же он разворачивает свою мысль:

…Когда за призраком свободы

Нас Брут отчаянный водил?

Брут был символом их юношеских вольнолюбивых устремлений. Пушкин сравнивал тогда самодержавный Петербург с диктаторским Римом:

Державный Рим упал, главой поник Закон;

Но Брут восстал вольнолюбивый:

Ты Кесаря сразил…

(Кинжал — II, 173)

Впрочем, свобода, а вернее, помышления о свободе оказались призрачными. За оду «Вольность» Пушкин сам угодил в ссылку, а когда развернулись роковые события на Сенатской площади, оказался вдалеке.

Из воспоминаний С. А. Соболевского:

«Известие о кончине Императора Александра Павловича и о происходивших вследствие оной колебаний по вопросу о престолонаследии дошло до Михайловского около 10 декабря… Пушкин приказывает готовить повозку, а слуге собираться с ним в Питер… Но вот, на пути в Тригорское, заяц перебегает через дорогу; на возвратном пути из Тригорского в Михайловское – еще заяц! Пушкин в досаде приезжает домой; ему докладывают, что слуга, назначенный с ним ехать, заболел вдруг белою горячкой… Наконец, повозка заложена, трогаются от подъезда. Глядь – в воротах встречается священник… Всех этих встреч – не под силу суеверному Пушкину; он возвращается от ворот домой и остается у себя в деревне. “А вот каковы бы были последствия моей поездки, – прибавлял Пушкин, – …попал бы с прочими на Сенатскую площадь и не сидел бы теперь с вами, мои милые!”»[191].

Кюхельбекер и Рылеев на Сенатской площади. Рис. Пушкина

А вот как это преломилось в поэтическом тексте:

Ты помнишь час ужасной битвы,

Когда я, трепетный квирит,

Бежал, нечестно брося щит,

Творя обеты и молитвы?

Как я боялся! как бежал!

Но Эрмий сам незапной тучей

Меня покрыл и вдаль умчал

И спас от смерти неминучей…

А в это время на Сенатской площади Кюхельбекер, следуя шутливой, вероятнее всего, подначке И. И. Пущина «ссадить Мишеля», выстрелил в Великого Князя Михаила Павловича…[192]

А ты, любимец первый мой,

Ты снова в битвах очутился…

«Ужасная битва» (в черновике прямее: «роковая» битва) и выстрел в Великого Князя стоили Кюхельбекеру десяти лет крепости. Но теперь он свободен. Пусть в Сибири, но «не под замком». А Сибирь в общем-то тоже Россия:

Ты снова в битвах очутился…

И ныне в Рим ты возвратился…

Хорошо бы, конечно, если бы «Римом» оказался не далекий Баргузин, а Петербург… Но это уже сладостная мечта. И Пушкин отдается ей в полной мере:

…в Рим ты возвратился

В мой домик темный и простой.

Садись под тень моих пенатов.

Давайте чаши. Не жалей

Ни вин моих, ни ароматов.

Венки готовы. Мальчик! лей.

Теперь некстати воздержанье:

Как дикий скиф, хочу я пить.

Я с другом праздную свиданье,

Я рад рассудок утопить.

(III, 389–390)

* * *

Можно только удивляться, как случилось, что ни один из исследователей биографии и творчества Пушкина не обратил внимания на то, что послание «Кто из богов мне возвратил» обращено к Кюхельбекеру! Впрочем, при ближайшем рассмотрении причина этого проясняется. Пушкин канонизирован, и что сверх канона – то от лукавого. В академическом издании сочинений Пушкина послание датируется «предположительно первой половиной 1835 г.». А письмо Кюхельбекера – 12 февраля 1836 г.! Значит, не может того быть, чтобы послание относилось к Кюхельбекеру.

Верно. Но датировка-то предположительная! Значит, редакторы академического издания сами не были в ней уверены, причем настолько, что никак свое предположение не аргументировали. И все же: какие-то соображения у них были, иначе почему не 1832-й или не 1836-й?

Если обратиться к автографам послания – их два: черновой ПД № 224 и беловой ПД № 923, – ход мысли, приведший к этим соображениям, становится в общем более понятным, хотя становится понятным и то, что соображения эти весьма приблизительны.

Автограф ПД № 224 на бумаге фабрики А. Гончарова № 41, без водяного знака, которой Пушкин до 1834 года не пользовался, изредка пользовался в 1834 г. и в равной степени в 1835 и 1836 гг. Так что, даже в первом приближении, палеографический анализ дает крайние даты 1834–1836 гг.

Далее. Автограф ПД № 923 на разорванном вдоль втором полулисте почтовой бумаги с остатками последних строк письма М. И. Калашникова к Пушкину от первой половины 1835 г. Разорвать письмо и воспользоваться им как чистой бумагой Пушкин мог не обязательно сразу по получении, а в любой день 1835 или 1836 г., когда оно попалось ему под руку.

Наконец, Пушкин включил послание вместе с двумя другими стихотворениями в незавершенную «Повесть из Римской жизни». Датировка самой этой повести весьма приблизительна: Пушкин начал ее в рабочей тетради ПД № 839 в ноябре 1833 г., затем продолжил на листках ПД № 262. На этих листках сделаны пометы о включении в текст «Повести» трех стихотворений, два из которых датированы Пушкиным «6 января 1835 г.», а третье – «Кто из богов мне возвратил —» даты не имеет.

Вывод, сделанный на этом основании в Малом академическом издании, таков: «Пушкин продолжал работать над ней (повестью. – Л. А.) и в 1835 г.» (6, 549 – примеч.).

Возможно, что и так. Но, во-первых, точнее было бы указать, что работа над повестью была продолжена после 6 января 1835 г., не ограничивая ее только 1835 г. Во-вторых, автограф ПД № 262 содержит не учтенный комментаторами факт, а именно: в плане повести предусмотрено внести в ее текст помимо трех упомянутых стихотворений еще и «рассказ – 1) О Клеопатре – наши рассуждения о том», то есть, надо думать, какой-то фрагмент из «Египетских ночей», работа над которыми велась в октябре-ноябре 1835 г.

Следовательно, датировка «Повести из Римской жизни» отодвигается на еще более поздний срок: не ранее ноября 1835 г.

По предположению Анны Ахматовой, не завершив «Египетские ночи», Пушкин начал разрабатывать их петербургский вариант – «Мы проводили вечер на даче…». Лишь после этого, – добавим мы к предположению Анны Андреевны, – вероятнее всего, летом 1836 г., Пушкин вернулся к работе над «Повестью из Римской жизни».

Таким образом, если исходить не из канонизированных приблизительных датировок, а из реального текстологического анализа, то ничто не противоречит датировке послания «Кто из богов мне возвратил» апрелем-июлем 1836 г., а содержание его убеждает, что именно тогда – вскоре после получения письма от Кюхельбекера в апреле 1836 г. – оно и было написано.

* * *

Зная сложный и причудливый путь пушкинских ассоциаций, можно полагать, что обращение к Горацию в связи с темой возвращения друга стало одним из импульсов обращения летом того же года к другой горацианской оде «Exegi monumentum». Работая над этой одой, Пушкин вновь вспомнил о своем друге – на этот раз в несколько неожиданном аспекте, а именно в связи с этнографическими наблюдениями Кюхельбекера, изложенными все в том же письме от 12 февраля:

«…Вероятно, полюбопытствуешь узнать кое-что о Забайкальском крае или Даурской Украйне – как в сказках и песнях называют ту часть Сибири, в которой теперь живу… Во-первых, в этой Украйне холодно, очень холодно; – во-вторых, нравы и обычаи довольно прозаические: без преданий, без резких черт, без оригинальной физиономии. – Буряты мне нравятся гораздо менее кавказских горцев… Тунгусов я встречал мало: но в них что-то есть; звериное начало (le principe animal) в них сильно развито и, как человек-зверь, тунгус в моих глазах гораздо привлекательнее расчетливого, благоразумного бурята…» (XVI, 85).

«Звериное начало», «человек-зверь» в словоупотреблении того времени было равнозначно понятию «естественного человека», а Кюхельбекер, как известно, был хорошо знаком с руссоистской и романтической концепциями преимуществ «естественного состояния» и в немалой степени их разделял.

Замечание Кюхельбекера о привлекательности тунгусов в их тогдашнем «диком», то есть «естественном», состоянии, его явное расположение к этой народности, наверное, запомнилось Пушкину. Во всяком случае, пророчески называя народы, которые будут читать и чтить его творения в будущем, Пушкин включил в этот список, наряду с часто встречающимися у него этнонимами «славянин», «финн», «калмык», и совершенно новый для него поэтический образ:

…и ныне дикой

Тунгус…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.