Глава седьмая Предотъездные годы (1929–1933)

Глава седьмая

Предотъездные годы (1929–1933)

Как скажет внук Лины Ивановны Сергей Олегович Прокофьев, здоровье Авии было отменным, благодаря чему ей удавалось с блеском справляться с ролью матери двух сыновей, жены, советчицы, друга Сергея Сергеевича, с собственными занятиями пением, – уж не будем говорить о бесчисленных, чуть ли не каждодневных приёмах, после концертов или по поводу концертов, бывать на которых было её обязательством перед мужем, счастливо совпадавшим с её пристрастиями. Но после родов прошло слишком мало времени, и бессонные ночи совсем не соответствовали размеренному образу жизни, в котором нуждалась бы мать новорождённого. 13 января Лина впервые вышла погулять с мужем. Всё ещё была слаба и нервна. Но отношения между супругами были самые нежные, дружеские, любовные, и Прокофьев не перестаёт говорить об этом. Хотя, конечно, обычные для семейной жизни размолвки случались время от времени, но по самым пустяковым поводам и быстро забывались. Прокофьев пишет, что настроение у него очень хорошее.

Объём его деятельности не вмещается в наши представления, – у него не было праздных минут. Вдруг оказывается, что он успел сбегать и на доклад Марины Цветаевой о Брюсове, и, хотя он был очень интересным, но Остроумова-Лебедева во время сеансов рассказывала более жуткие и яркие картины из его жизни. И сочинял, сочинял. Заканчивал балет «Блудный сын». Радовался детям. В случае любых, иногда и тяжёлых, неурядиц с коллегами искал и всегда находил ответ и утешение в Christian Science.

Подрастал Олег. Впрочем, дома его так не называли. Хотя от русских Лина постоянно слышала комплименты этому имени, ей оно не очень нравилось, поэтому с лёгкой руки Святослава Олег назывался «братиком». Святослав по-прежнему испытывал к нему нежность и в знак любви и чтобы доставить Олегу удовольствие, дал ему однажды пососать свой грязный палец – так охарактеризовал этот поступок отец.

Со Святославом он ходил в дальние прогулки по Булонскому Лесу. Сын изображал паровоз, шлёпал по грязи, пел «чижика», но когда однажды отец оказался на одной тропинке, а он на другой, философски заметил: «Ты сюда, а я сюда, у каждого своя дорога».

К началу 1929 года относятся некоторые события, не имевшие до той поры места в жизни Сергея Сергеевича. Как-то поехали с Пташкой в русский ресторан есть блины после дневного концерта Софроницкого, с семьёй которого Прокофьевы очень дружили, а Елена Александровна была чуть ли не крестной матерью Олега.[38] Мийо представил Прокофьеву своего собеседника, – это был Аренс, советник советского посольства в Париже. До сих пор Прокофьев держался в стороне от него, боялся, что тот предложит играть – а такое событие не обойдут своим вниманием эмигрантские газеты. О слово «боялся» невольно спотыкаешься, – оно не подходит Прокофьеву, он ничего не боялся, шёл своим путём или, скорее, нёсся как стремительная комета. Однако ситуация затягивает, бывает, самых независимых людей. Сергей Сергеевич собирался в Россию, нуждался в паспорте (всегда этот паспорт!!!), он должен был быть вежливым. Аренс заговорил о том, что у них в посольстве скопились груды нот советских композиторов, и они совершенно не представляют себе, что с ними делать. Прокофьев не задумываясь ответил, что с удовольствием поможет, – считал это своей обязанностью перед московскими композиторами. Представленный Пташке, крайне обрадованный Аренс расшаркался, поцеловал ей ручку и записал адрес Прокофьева. Такой невинный первый шажок. Свидетель этого – Пташка – с самого начала разделяла все тревоги мужа, чего бы они ни касались: разногласий со Стравинским или российских горестей.

В конце февраля утром позвонил Софроницкий и передал просьбу Аренса прийти помочь разобрать ноты. Прокофьев обещал, что будет в половине третьего. Приехал. В самом деле, нот было несметное количество. Прокофьев отобрал Мясковского, Шостаковича, Мосолова, Шебалина, Дешевова. Выразил удивление, что нет сочинений Попова. Очень довольный Аренс не преминул, однако, заявить, что пятого марта (!) посольство хотело бы увидеть в своих стенах Прокофьева, чтобы он сыграл что-нибудь у них на приёме.

«Обязанность выступить в полпредстве злила. Ночью просыпался. Противно, если пропечатают в эмигрантских газетах и подымут ругань. Но надо выбирать или Россию, или эмиграцию. Ясно, что из двух – Россию». Прокофьев тяжело переживал необходимость такого выбора, несколько раз записывал, насколько она его раздражает. «Злит, что надо играть в полпредстве».

5 марта в половине пятого за Прокофьевым в огромном посольском автомобиле, который, однако, изрядно скрипел, заехал Софроницкий, и музыканты отправились услаждать уши посольских гостей. В посольстве Прокофьев встретил Русселя и Согэ, Эренбурга, Маяковского и генерала-адьютанта графа Игнатьева: оторопевшему Прокофьеву Аренс пояснил, что это теперь наш человек. Играли с Софроницким на двух роялях прокофьевские обработки вальсов Шуберта, потом Прокофьев поиграл немного сам. В зале было довольно тихо, но из соседнего доносился гул. Был большой успех, вопрос о паспорте решился сам собой.

Дома Прокофьев, не ожидавший почти ничего из того, что увидел, рассказывал Пташке о приёме с французскими и немецкими вельможами, графом Игнатьевым в роскошных анфиладах русского посольства, сохранившего золотые короны на стенах. Пташка слушала с большим интересом и даже пожалела, что не пошла.

Оскорбления в адрес Прокофьева после его выступления в посольстве посыпались градом. Особенно обидело «Возрождение», назвав композитора резиновой куклой. Пташка очень расстроилась. На помощь, как всегда было призвано «Christian science», оно и помогло пережить неприятности.

Вовсю шла работа над балетом. Оформление Дягилев поручил Руо. Дягилев настолько любил Пташку, что она часто присутствовала и на репетициях, и во время обсуждения постановки. Прокофьев даже попросил его не смущать её своими поцелуями.

Дягилев считал «Блудного сына» едва ли не лучшим сочинением Прокофьева. Он не был одинок, таково было всеобщее мнение. Играя балет Стравинскому, Прокофьев думал, что тот отделается вежливыми похвалами, но Стравинский искусно уклонился от того, чтобы высказать своё мнение. Пташка очень огорчилась. Прокофьев приводит её слова: «Напрасно ты ему играл: он нарочно хотел послушать балет, чтобы иметь право критиковать его».

Художников разделяли музыкальные взгляды. Стравинский шёл своим путем, презирал тех, кто выходил перед всем миром и вопил во всю мочь: «О, я такой великий человек, такой великий художник!» Романтизм для него и существовал и не существовал одновременно, – и всё же «Меня больше всего интересует конструкция» – это его слова. Заполнить конструкцию. Наблюдать за её заполнением. Прокофьев же в своём «Дневнике» рассказывает, что, работая над «Блудным сыном», ночью встал и записал те четыре такта, которые, наконец, удовлетворили его. Чисто музыкальные идеи, и мелодические, и гармонические, и ритмические, – били фонтаном. Он был предельно честен в творчестве и в своих критических мыслях искал утешения в Крисчен Сайенс. Со своей честностью и бескопромиссностью он был многим неудобен. Неудобнее всего был его сверкающий солнечный дар. Дягилев не скрывал от Сергея Сергеевича нелицеприятные, иной раз, суждения Игоря Фёдоровича о его музыке, и в «Дневнике» Прокофьев цитирует их. «Дневник» ждёт внимательного читателя, который, если захочет, разберётся в хитросплетениях музыкантской жизни.

Но огорчения поглощались творчеством и семейным счастьем. Святослава подстригли, – и это ему не идёт, – огорчались родители. Олег удивительно много смеётся. Премьеры сочинений ждали композитора в мае. А с 25 марта по 7 апреля Сергей Сергеевич и Лина отправились на автомобиле в Монте-Карло.

Пташка была счастлива. Выехали вдвоём и поехали на юг, по напрвалению к Лиону. Там переночевали в великолепном отеле, потом по течению Роны вниз, к Экс-ан-Прованс, дальше к Средиземноморскому побережью, а в четыре часа уже в Монте-Карло. Зашли в игорный зал, но и сами играть не хотели, и сложилось такое впечатление, что находившиеся там игроки тоже особого рвения играть не проявляли. Оставили записку Дягилеву в отеле. Пташке очень понравилось в Монте-Карло, и вместо трёх дней супруги пробыли там неделю, – Дягилев тоже не отпускал их. Погода всё время стояла чудесная. Дягилев, Лифарь, Кохно, Руо, – «все они очень хорошо относились к Пташке и под конец даже целовали у неё руку (это дягилевские мальчики-то!)»

4 марта пустились с Пташкой в обратную дорогу. Отношения были совершенно идиллическими, споры возникали только о времени выезда: Лина не любит вставать рано – и выезжать приходилось в десять утра, – а Сергей не любит править в сумерках и останавливается в седьмом часу, Лина же хочет ехать дальше. На обратной дороге, интереснейшей, мимо живописного Грасса, Виши, хотели посмотреть знаменитый собор в Бурж, Пташка непременно стремилась обязательно доехать и до Орлеана, а Прокофьев сердился, что надо ехать в темноте. 7-го утром оставалось лишь 115 километров до Парижа по прекрасной дороге.

Наконец 7 марта вернулись домой! Дети в полном здравии и благополучии, Мэмэ расцвела, – тоже, наверное, отдохнула от ссор с Пташкой. Мэмэ – отличный человек, но что за характер! Обидчивый и независимый.

Всё чисто, а на столе куча писем. Из Москвы скорее неприятные известия. Держановского уволили. Мясковский пишет: «Вы собираетесь сюда? Зачем? Наши идеологи находят, что ваша музыка рабочим вредна или в лучшем случае чужда…» Не за горами РАПм. Но Прокофьев реагирует неожиданно. Он думает: «Может быть, как раз наоборот: мне надо поехать, чтобы заставить людей поверить в мою музыку…» Он как будто забыл, что люди-то как раз были в восторге от его музыки, и уж точно не понимает, что все перемены в отношении – следствие одной только идеологии. От Мейерхольда вскоре пришёл новый московский журнал, в котором была напечатана злобная статья о Прокофьеве, а заодно и Рославце. «В Прокофьеве видели гения, однако каждое его новое произведение приносит разочарование… атмосфера охлаждения… искусство мстит за ложь» и т. д. И снова Прокофьев думает: но ведь они же ещё не знают там «Игрока», «Огненного ангела», «Блудного сына». «Все эти произведения должны прийти на мою выручку».

Конечно, у нынешних людей возникает вопрос: как же он не видел, что пишут, что рисуют и прочее? Видел! Но была ещё жива литература, живопись, ещё не всё подвергли надругательству и уничтожению, на сцене ещё царили Мейерхольд, Эйзенштейн, Таиров, Маяковский. И его тянуло к ним.

Вечером с Пташкой ходили «на Маяковского», слушать, как он читал «Клопа», а Мейерхольд даже предлагал и музыку написать на эту пьесу. Пьеса произвела на Прокофьева странное впечатление, – некоторые остроты показались «просто невыносимыми»… какая пропасть отделяет Россию… Новый, невероятный мир, чуждый и непонятный Прокофьеву. Но Сергей Сергеевич снова себя утешает тем, что и у Островского ведь тоже был другой мир.

«Маяковский сквозь грубость был мягок», – придумывал разные игры, учил мерить на аршин дурака: в боковой карман кладут катушку, а кончик нитки продевают в петлю на отвороте пиджака. Приятель подходит и услужливо снимает вам ниточку. Нитка тянется, и он тянет всё больше, пока не догадается. После этого меряют вытянутый кусок, который тем длиннее, чем дольше приятель не догадался.

В воспоминаниях Лины в много раз упомянутом сборнике 1965 года как всегда розово-придуманное описание этой встречи, – никаких аршинов и дураков, а, мол, Сергей Сергеевич играл Маяковскому много музыки, и особенно понравилась Владимиру Владимировичу опера. (Какая?)

В конце апреля рано утром Прокофьев встал, поцеловал сонную Пташку и отправился в Брюссель, где должна была состояться в ближайшее время премьера «Игрока». О дне рождения Маэстро не было забыто, и к утреннему кофе его ждал на столе сладкий пирог.

Через три дня встречал Пташку уже в Брюсселе. Обрадовались друг другу, словно давно не виделись и проболтали до двух часов ночи. Оба очень любили обсуждать все события. На другой день прошли репетиции. В свободное время осматривали город. 29 апреля с большим успехом прошла премьера. Опера увидела сцену. 30 апреля возвращались в Париж.

На православную Пасху отправились на кулич и пасху к друзьям, Пайчадзе[39]: «всем цугом»: Пташка, Прокофьев, Святослав, Олег в коляске и замечательная няня-датчанка, по имени Эльза.

В преддверии двух премьер полным ходом шли репетиции. На дневную генеральную репетицию симфонии 17 мая пустили только Лину. Она была очень довольна исполнением и сказала, что играют уже существенно лучше, чем накануне. Вечером с большим успехом у публики прошла премьера Третьей симфонии. Дирижировал Пьер Монтё. Дягилеву очень понравилась симфония. Лина, как всегда, была осыпана комплиментами.

20 мая утром генеральная репетиция «Блудного сына». Генеральные репетиции – это всегда страшно; но, конечно, участие Дягилева или Руо, присутствие Кусевицкого и Стравинского, дирижирование при непорядке с сердцем, недовольство автора некоторыми непристойностями (по тем временам!) на сцене вносили особые штрихи в и без того нервную атмосферу. Если кто порадовал Прокофьева, то мадам Серт – Мисия, – присутствовавшая на репетиции и сумевшая, как обычно, облечь своё полное восхищение в приятную для автора форму.

Прокофьев же был глубоко возмущён неприличными деталями в постановке Баланчивадзе[40]. По этому поводу произошёл даже нелицеприятный разговор с Дягилевым, который не считал возможным, чтобы композитор вмешивался в хореографию. Яда добавил, как обычно, Игорь Фёдорович: он, мол, согласен с Прокофьевым в отношении не совсем пристойных деталей, но, может быть, вообще не следовало бы брать в качестве основы для балета сюжет из Евангелия (балет-то уже написан!)

После репетиции Пташка, Руо и Дягилев горячо спорили. Пташка сказала: «Не то плохо, что показали зад, а плохо то, что показали его не вовремя!»

Возвратились домой в плохом настроении, было обидно. Опираясь на своё любимое учение, Прокофьев думал о том, что защищать евангельскую притчу от неприличия злостью и обидой нельзя. Старался себя перестроить.

21 мая наступил день премьеры. Дягилев попросил Прокофьева подождать, пока он дойдёт до ложи, чтобы увидеть, как тот пройдёт к дирижёрскому пульту. Сергей Сергеевич послушался, его встретили аплодисментами. В первом ряду, чуть позади сидел Рахманинов.

Кончился балет под громкие аплодисменты. Первым вылетел кланяться Баланчивадзе. Но потом выходили все, композитор за ручку с художником Руо, артисты. Вызовов было очень много. Прокофьев не запомнил, сколько.

Артистическую заполнил парижский высший музыкальный свет. Позднее мелькнул Дягилев, поцеловал Пташку, поздравил Прокофьева и сказал: «Надо бы посидеть, но лучше в другой раз, сейчас мы все устали». Кусевицкий: «Это гениальная вещь; какие два удара – симфония и это!» На лестнице Сергей Сепгеевич встретил Рахманинова, подошёл к нему, взял под руку и спросил, как ему понравилось. Он ответил ласково: «Очень многое, особенно начало второй картины, и самый конец». Через два-три дня Прокофьеву рассказали в издательстве, что заходил Рахманинов и купил экземпляр «Блудного сына».

Затем поехали с Пташкой к Кусевицким, где наскоро собрали ужин. Кусевицкий повторял: «Это гениальная вещь».

26 мая 1929 г. Длинное письмо от Держановского[41] Заведующий репертуарной частью Большого театра Гусман хочет поставить «Стальной скок» и пригласить Прокофьева в репертуарную комиссию. Для этого надо проводить в Москве три месяца осенью и три месяца зимой. Сергей Сергеевич считает, что три месяца – это совершенно невозможно, но по месяцу кажется ему заманчивым. Главное, гарантия свободного передвижения.

31 мая.

«Мейерхольд пишет, что в России не так уж хорошо (если я поеду, то втянут в писание политической музыки)… Приехали Боровские… Вечером были с ними в кинематографе на русском фильме „Рязанские бабы“. Много приятного и родного, особенно волнующееся поле ржи. Ехать – не ехать в Россию?»[42]

16 июня.

«У Самойленок встретился с Таировым.»

26 июня.

«Был у Аренса. Паспорта готовы и продлены. Говорили о моей осенней поездке в Россию и о том, чтобы меня не задержали с обратным выездом. Аренс сказал, что советским гражданам, деятельность которых протекает за границей и едущим в СССР в отпуск, иногда сразу даётся право на обратный выезд. Из-за „Стального скока“ Прокофьева можно приравнять к таковым. Аренс ещё раз подтвердил своё желание поддержать поездку Мясковского за границу.»

В самом конце мая пришло странное, на взгляд Прокофьева, письмо от Спака, где он сообщал, что постановка «Игрока» откладывается на осень из-за болезни Полины. Прокофьев удивляется: столько труда, большой успех, прекрасная пресса… День, однако, был посвящён обсуждению дачных проблем, так как в этот раз ими озаботились довольно поздно. Сняли наконец у настоящих графов настоящий старинный замок «Ля Флешер», расположенный на вершине холма близ озера Бурже по соседству с местечком Кюлоз.

Только что, весной 2006 года, граф прислал Святославу любительские съёмки замка «Ля Флешер». Снова на ум приходят римляне со своим «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать». Съёмки сделаны товарищем детских игр Святослава, сыном весьма родовитых владельцев замка. В детстве разница в пять лет (в пользу графа) казалась огромной, но теперь все сравнялись в возрасте, хозяин пригласил Святослава в замок и снял его визит. Взору представляется его серая каменная громада с зубчатыми стенами, с грозными старинными башнями среди гор, скал, кустарников, лесов, полей, лугов, рощ, – всего зелёного, что во Франции почему-то ещё зеленее и гуще. В замке необъятной величины терраса, которая называется террасой Стравинского. Граф водит Святослава по замку. В стеклянной витрине выставлены фотографиии, где все так знакомы, так молоды, дети теперь стали взрослыми, иных уж нет. Стены комнат старые и толстые, не в обхват. Лестницы, соединяющие этажи, не какие-нибудь там витые узенькие, а широкие, с высоченными ступеньками, а в зале на ковре стоит рояль! Игрывали на нём и Прокофьев, и Стравинский. Рояль расстроен, однако звучит благородно, звук красивый, поющий, он сам играет. Мебель старинная поизносилась, но определённо музейного толка. Здесь молодая Лина извела всех огромных тараканов. Теперь понятно, что в таком замке они и могли быть только огромными. Стрельчатые окна, высоченные деревянные многопудовые двери, – всё в гармонии с этими стенами, и поражающей воображение природой старой Франции.

Июль начался под флагом сборов. Каждый переезд Прокофьевых на дачу всегда сопровождался съездом с квартиры. Это означало необходимость каждый раз укладывать всё имущество, заодно подвергая его тщательной разборке. Это требовало огромного труда. Что-то оставалось в Париже, а что-то ехало на дачу.

Святослав и Олег со всем их детским имуществом, любимая няня Эльза по фамилии Бах (Прокофьевы очень любили и ценили её, а Сергей Сергеевич всем представлял её как внучку Баха, ноты, партитуры, клавиры. Прокофьев лаконично пишет: «Ввиду накопления вещей, книг и детей, количество чемоданов, ящиков и сундуков вырастает геометрически». Всё это на плечах Пташки. Сергей Сергеевич хотел, чтобы она весело и споро принялась за дело, но Лина пала духом, не скрывала своего настроения и была подавлена. Впрочем не настолько, чтобы в конце-концов не приступить к делу. Пять наиболее тяжёлых ящиков отвезли к Гаво, два такси всякого хлама – к Пташкиной учительнице пения, а десятка полтора чемоданов Астров повёз на дачу в поезде, плюс ко всему до верха утрамбовали вещами машину.[43].

Итак, 5 июля состоялся выезд: Братику на заднем сиденье Ballot была устроена постель, рядом сидела Эльза со Святославом на коленях. Остальные места были доверху заложены смками и свёртками. Прокофьев за рулём, Пташка – рядом.

В первый день сделали 250 км, так как выехали поздно, остановились ночевать в Авалоне. Сыновья оказались прекрасными путешественниками, и на другой день к вечеру все «торжественно въехали в ворота замка, куда уже прибыл Астров с вещами, потеряв кухарку, тоже датчанку, опоздавшую к поезду.»

Феодальный замок, о котором я только что писала, отвечал всем представлениям о старинных замках: каменная винтовая лестница, огромная терраса, бесчисленные комнаты, так что сначала были затруднения в их распределении, старинная мебель, кресла с графскими коронами, кровати с балдахинами и вековая пыль.

Пташка никак не приходила в хорошее настроение: кухарка, было нашедшаяся, ушла в какое-то более весёлое место, но самое страшное – огромные тараканы, расплодившиеся в угрожающем количестве. Понятно, что у Лины не было покоя, пока она не вытравила их полностью. Она не спала по ночам и, по словам Прокофьева, не умела спокойно проходить мимо всех этих мелочей (!).

Слава Прокофьева докатилась уже и до этих мест, – Лина пишет, что они часто встречались с друзьями – французами, среди которых был Шалон, порекомендаваший замок, хороший музыкант, немало скрасивший жизнь семьи, помогавший Прокофьеву в черновой работе и возивший всех на изумительные пикники. Один был особенно романтический: спускались в большой грот, уходящий вглубь наподобие улитки. Внизу было темно и холодно; искали низенькое отверстие, по которому на животе можно переползти в целую систему других гротов, длиной в полкилометра.

Неподалёку жили Стравинский, Нина Кошиц, знаменитая испанская танцовщица Архентина, с которой познакомил Прокофьевых Шалон. Лина, конечно, сразу её полюбила.

Накануне получения ужасного известия обедали со Стравинским в превосходном ресторане, указанном Шалоном.

«На другой день (двадцать первого августа) приехал Сувчинский[44] в очень хорошем настроении я отправился встречать его, но первые его слова – о смерти Дягилева. Я воскликнул: „Нет!?“, – но по существу не сразу воспринял, настолько жив и живуч образ Дягилева. Пока Сувчинский рассказывал: „Третьего дня…от фурункула… в Венеции“, – до меня постепенно доходила сущность. От фурункула – он всегда боялся их. Когда, по моему возвращению из России, мы назначили свидание, он манкировал, потому что у него был фурункул (я удивился тому)».

Пташка также потрясена. Не могла поверить, что в то время как накануне много говорили о нём со Стравинским, он уже был мёртв. Для неё он значил бесконечно много.

С уходом великой личности безвозвратно меняется пейзаж. И с этим уже ничего нельзя поделать.

Сувчинский много говорил с Пташкой о пении; у него сильный тенор и он сейчас в полосе увлечения пением. Он нашёл, что Пташка прекрасно понимает его, и у них много обших идей.

Вскоре после отъезда Сувчинских приехала на несколько дней Линина учительница пения, Телли. И Линино дурное настроение постепенно стало проходить. Отношения снова сделались необыкновенно нежными. Она начала заниматься, дела её пошли успешно. Несколько раз Лина выступала перед гостями, голос подчинялся ей, очень всем понравилась. А под занавес своего пребывания во Флешере Прокофьевы устроили большой приём для всех соседей. Приехали даже и сами Флешеры, – как оказалось, не только графы, но и маркизы. Прокофьев играл, Пташка с большим успехом пела. И этим не кончились её выступления. В последние дни она несколько раз пела для соседей и приобрела поклонниц и друзей. Её настроение резко изменилось в лучшую сторону. Всю жизнь ей хотелось петь, и когда это удавалось, она была счастлива.

Осенью всей семьёй возвращались в Париж. Что-то не ладилось с колесом. На ночь машину поставили в гараж, но когда утром тронулись в путь, снова появились неполадки. Уже недалеко от Парижа машину резко занесло вбок, раздался страшный удар… Машина перевернулась. Сергей Сергеевич потерял сознание, Лина чуть не осталась без глаза, получив страшные удары в лицо, Олега спасла Эльза, которая во время аварии прижала его к себе, Святослава выбросило через открытое окно машины на обочину, но он, хоть и плакал во всю, остался цел и невредим. Оказалось, что на полном ходу машина потеряла колесо (в гараже винт не завернули до конца), машину вынесло на встречную полосу, – французские водители не могли поверить, что машина шла в Париж, а не в обратном направлении. Потерпевших окружила толпа сочувствующих: пассажиров и вещи буквально разобрали по разным машинам и довезли до Парижа, машину оставили на месте аварии. Несколько дней пришлось провести в постели. У Сергея Сергеевича было лёгкое сотрясение мозга, ушибы рук.

Быстро распространившиеся слухи о безнадёжном состоянии здоровья семьи оказались преувеличенными, и в конце октября Прокофьев отправился ненадолго в Россию, куда его очень нежно провожали Святослав с Пташкой. Прокофьев пишет, что отъезд был не такой весёлый, как прошлый, так как он ехал один.

В Берлине купил игрушки для детей. С границы послал домой открытку. Она передо мной:

29 октября 1929, 6 с половиной ч.в.

«Дорогая Пташка,

приехали в Столпцы, последняя польская станция перед советской границей. Утром из Варшавы послал тебе письмо, а Мясковскому телеграмму, что завтра в 10.50 утра буду в Москве. День сегодня прошёл медленно: поезд плёлся, а я и мой сосед – приятный немец, едущий в Россию на четыре месяца – изучать её – дремали в купэ. Уже всюду у дам замелькали котиковые шубы: значит приближаемся к России. Целую нежно.

С.»

В Москве встречали Мясковский, Держановские, Мейерхольд, Оборин, Ламм. Разговоры, конечно, вертелись вокруг катастрофы, так как пришло известие, что Прокофьев убит.

Отель был забронирован в Столешниковом переулке, Мейерхольд приглашал Прокофьева остановиться у него, но Прокофьеву это показалось неудобным.

На этот раз не так всё ладилось. Хотя и играли в восемь рук и встречи были многочисленными, но «утром ходил по Москве, смотрел на толпу, чувствовал свой отрыв.» Зашёл в Персимфанс, был в гостях у Мясковского, играл и показывал ему новые сочинения, потом обедал у Мейерхольда. Узнал, что идёт какая-то «чистка». Вечером с Мясковским и Олешей у себя в гостинице. Отъезд в Ленинград.

Асафьев уже поджидал его в Детском Селе, но Прокофьев отправился сначала в «Европейскую», потом пошёл гулять. «Расхаживал и думал, что будто никому нет дела», но, поправлял себя, он же сам всё затеял. В Ленинграде у Дранишникова сложная обстановка. Интриги. Все друг друга боятся.

Асафьев болен, не выходит из дома. Оживился в разговоре о музыке.

Видел и слушал Попова.

Потом снова Москва, письма от Пташки, Большой театр, Мейерхольд. На сцене Большого театра идёт приём в партию, речи в «высоко-вульгарном» стиле. Посетил Литвиновых в их новой квартире. Мейерхольд неуютно чувствует себя и опасается чистки. Снова побывал в родном Мариинском театре в Ленинграде, оттуда в Большой в Москву. Записали часть оперы на Радио. Генеральная репетиция не во всём удовлетворила Прокофьева. Вечером большое собрание у Мейерхольда (15 ноября): Мясковский, Оборин, Пастернак, Маяковский, Петров-Водкин, Олеша, Пшибышевский, Керженцев, Литвинова, Агранов, ещё кто-то из генералов. Прокофьев снова заводит разговор о Шурике. Он понемногу играл, насколько позволяли ушибленные руки. «Баня», прочитанная Маяковским, не понравилась. На спектакле «Трёх апельсинов» пришлось сидеть на приставных стульях. Старческий смех Принца вызвал досаду, но Козловский – личность неприкосновенная, любимец москвичей. Снова немыслимый круговорот Москвы, демонстрация(!), за которой наблюдал из окна – сколько красного! – концерты, встречи, деловые, дружеские, родственные. У Мейерхольда ждут письма от Пташки, – всюду не поспеть. Но набранная в конце поездки скорость только нарастает.

19 ноября в 6.40 поезд отходит, Прокофьев машет толпе провожающих. До апреля…

«Жаль расставаться с СССР. Цель поездки достигнута: ясно и определённо укрепился».

На вокзале в Париже встречала Пташка. «С ней исключительно нежные отношения». Братику уже одиннадцать месяцев. Ему повесили между дверьми качели, и он без устали на них качается.

Прокофьев сразу же составляет подробный детальный план на оставшийся перед отъездом в Америку месяц, с перечислением всего, что надо сыграть и сделать за это время. Его творческие возможности неисчерпаемы, поддержка, всепонимающий друг всегда рядом.

Лина не была похожа на Веру николаевну Бунину или Анну Григорьевну Достоевскую. Она не растворилась в муже, она была достаточно самостоятельна в суждениях, в поведении, отличалась известной строптивостью, но преданность Прокофьеву и его музыке была безгранична.

Отличной прелюдией перед гастролями в Америке стал состоявшийся в Париже первый фестиваль, посвященный одному современному композитору – Прокофьеву, прошедший с огромным успехом, который Сергей Сергеевич – единый в трёх лицах – композитор, пианист, дирижёр – сравнивал с московским и ленинградским в 1927 году.

В канун Рождества 1929 года погрузились на пароход «Беренгария», семиэтажный колосс, который прозвали «музыкальной шкатулкой», так как на борту судна оказались одновременно Прокофьев, Рахманинов, Эльман и другие знаменитости из музыкального мира.

Первый день качка, на второй Пташка и Прокофьев привыкают, на третий – море успокаивается. Лина рассказывает об этих первых днях по-другому. Она заявляет, что в отличие от Прокофьева не боялась качки и на зависть ему прогуливалась по палубе с Рахманиновым, её давним другом. Но так или иначе во время плавания Рахманинов ежедневно приглашал к себе Прокофьевых, они вместе раскладывали пасьянсы, Лина вспоминает, что Рахманинов очень интересовался поездкой Прокофьева в Россию, буквально засыпал его вопросами.

1 января 1930 года прибыли в Нью-Йорк. В номере, том же, что и четыре года назад, поджидал «Стейнвей». Новый Год провели в прогулке по Бродвею, заполоненном толпами гуляющих. «Всё это свистело в свистульки, пищало в пищалки, хлопало в хлопушки – невероятный Вавилон. Своеобразный и очень большой эффект».

Одновременно с триумфальным турне Прокофьева по Америке, когда он получил полное признание публики и прессы, выходя на сцену с крупнейшими оркестрами Соединённых Штатов, состоялись и его камерные концерты, в которых принимала участие Лина.

Она сердилась из-за того, что в Нью-Йорке Прокофьев выступал с Кошиц, а не с ней. Увы. Концерт был запланирован импресарио, а Кошиц была знаменита и великолепно пела. Пташка упрекала Прокофьева в том, что ей не делается реклама, но он считал, что как только она покажет себя и начнёт, как он выразился, «петь направо и налево», реклама придёт к ней сама.

Как замечал и сам Сергей Сергеевич, она легко справлялась с хандрой. И самым эффективным средством были успехи на вокальном поприще. Она ходила заниматься к Любошицу. Любошиц – Нью-йоркский аккомпаниатор, очень опытный музыкант, выступавший со всеми певцами и певицами. Он рассыпался в похвалах Пташке, и от её дурного расположения духа не оставалось и следа. Так как Любошиц был вхож во все музыкальные дома Нью-Йорка, его мнение имело значение: он всюду обо всём рассказывал.

В середине января Пташка пела песни Де Фалья директору мадридской филармонии Арбосу, который с успехом гастролировал по Америке и жил в одном отеле с Прокофьевыми в Нью-Йорке.[45].

Пташка хотела спеть ему не только чтобы посоветоваться с ним как с испанцем, знавшим эту музыку, но и чтобы показаться ему, попасть в поле его зрения. Арбос отнёсся к её просьбе ответственно и очень подробно прошёл с ней все песни.

И вот она снова готовится принять участие в сольном концерте Прокофьева. И снова приходится признать, что сцена ей не дается. От волнения в голосе чуть ли не каждый раз появляются хрипы. Так случилось и на этот раз. Настроение сразу упало.

21 января 1930 года Прокофьев пишет: «Повторяю программу реситаля, а также 2-й Концерт к Бостону. Пташка тоже готовится к первому выступлению, поэтому у неё нервы и хрипота, и дома настроение так себе.»

Дальше – хуже. Бостон. Прокофьевы приехали на две ночи, чтобы порепетировать перед концертом в женском университете под Бостоном. «Пташка хрипит, нервничает, но не ссорится. Я вчера треснул себе палец о сундук, и он побаливает».

23 января этот концерт состоялся. За Сергеем Сергеевичем и Линой прислали автомобиль и повезли в Уэллсли колледж, в полутора часах от Бостона. В университете учатся две тысячи девушек, и каждый год им устраивают восемь серьёзных концертов. Действительно, зал заполнен девушками, которые ждут выступлений Прокофьева и Лины. Но у Прокофьева болит палец, и он не может делать эффектные глиссандо, у Лины нет голоса. Программа очень сложная. Успех весьма сдержанный. Каждый исполняет один бис.

На другой день в Филадельфии совсем беда с Пташкой. Видимо, накануне она форсировала голос и в результате совсем осипла. Прокофьев уговорил её, что лучше он сыграет десять Мимолётностей. Бедная Лина осталась дома и расплакалась.

Концерт прошёл с большим успехом. Пташка, хоть и расстроенная донельзя, посидела вечером вместе с мужем в номере у Смоленса[46].

Удивительно, что Прокофьев не падал духом. Но ведь гостям, дома Лина прекрасно пела. Была надежда, что она преодолеет свой сценический страх. Прокофьев продолжал заниматься с ней.

По дороге в Калифорнию под Орлеаном вышли на станцию, где сидели индианки в пёстрых покрывалах и вели свою нехитрую тоговлю. Лина пишет, что Сергею Сергеевичу захотелось купить там что-нибудь детям. Выбрали коврик с примитивно нарисованными на нём коровами. Этот коврик долгие годы лежал между кроватями мальчиков и оказался в известной мере роковым.

Какие только встречи ни происходили у Прокофьевых в Америке! 13 февраля после утренней репетиции с Родзинским[47], за Линой и Сергеем Сергеевичем заехала жена Нельсона в превосходном Роллс-Ройсе, принадлежавшем Глории Свенсон и повезла к ней завтракать.

«Нельсон – очень милый человек с синими глазами, американский архитектор, работающий в Париже и женатый на француженке. Он случайно был в LA, когда Глория увидела его проект (я видел, очень остроумный) особняка на крыше небоскрёба; а так как это было как раз нужно для её картины, то сразу вцепилась в него. Нельсон – артист и возмущается той низкопробной музыкой, которая сопровождает картины. Поэтому он выдвинул меня. А так как постановку финансирует банкир Кеннеди (очень приятный, спокойный, совсем ещё молодой человек), который одобряет мою музыку, то в результате приглашён к завтраку. Ехали мы довольно долго: Глория живёт в кинематографическом городке, где она крутит свою фильму. Сама она так красива и так знаменита, что не знаешь, как до неё дотронуться. Я и держался в стороне, предоставив Пташке разговаривать с нею.»

Концерты, занятия, – всё это как всегда в физическом и моральном напряжении, поэтому предложение Лины отправиться к миссис Гарвин оказалось очень удачным. Миссис Гарвин – Линина подруга, которая в своё время нашла няню Святославу, а теперь говорит, что если что-то, не дай Бог, случится, она возьмёт детей к себе. Миссис Гарвин жила в одном из самых живописных калифорнийских городков, – Санта Барбара – и ехать до него надо было три часа вдоль океана. Миссис Гарвин повезла Сергея Сергеевича и Лину на прекрасном автомобиле, погода стояла чудная, виды – прекрасные, и Прокофьев был очень доволен, что может целый день отдыхать в этом благословенном краю.

Лина задержалась там на несколько дней, а Прокофьева уже труба звала на новые артистические подвиги. Она вернулась на автомобиле и, как можно предположить, не в лучшем состоянии духа. Как выразился Прокофьев, «в средних настроениях». Причина всё та же: фатально, – перед каждым концертом она оказывалась не в голосе. «Концерт тут же, в зале отеля. Народу не очень много, но пускали только членов Pro Musica и немногих приглашённых. Я играл довольно равнодушно. У Пташки была недурна интерпретативная часть, но голоса она дать не могла».

После концерта ужин, тут же в отеле Балтимор. Родзинский вовсю ухаживал за Линой.

Отзывы на следующий день вышли почтительно – неодобритель-ная. Пташка рыдала, так как и её задели. Прокофьев рассматривал критику как реальность, которая существовала, влияла на что-то, но всерьёз не воспринимал.

Пташка снова уехала в Санта Барбара. Там она очень удачно пела в частном концерте, и это подняло её настроение. Потом она самостоятельно совершила путешествие в Чикаго и появилась уже после концерта Прокофьева, который вдруг имел особенный успех как дирижёр. Он отправил жену в Детройт, где предстоял концерт, чтобы она успела отдохнуть.

Лина приехала туда накануне и поселилась в отеле на двадцать четвёртом этаже, – оттуда была видно Канаду. Утром приехал Прокофьев. Так как концерт был камерный, день прошёл в репетициях со всеми участниками, и самому надо было позаниматься. Вечером состоялся концерт, прошёл живо – гораздо живее, чем в Лос-Анджелесе или Нью-Йорке. Пташка на этот раз была в ударе, имела успех, а «Еврейскую увертюру» бисировали. После ужина среди очень хорошо настроенной публики отбыли в Нью-Йорк.

В Нью-Йорке произошло памятное для Лины событие. В город приехал кумир американцев Тосканини. Так как прошлой весной он с большим успехом сыграл «Классическую» симфонию Прокофьева (до неё он вообще не играл русской музыки), Прокофьев решил пойти пожать ему руку и получил приглашение прийти на репетицию.

«Это было чрезвычайно интересно. Тосканини горячился, терял палочку, кричал оркестру „vergogna“[48] – но дело не в этом. Дело в том, как безоглядно отдаёт он себя той вещи, которой дирижирует, ‹…› Тосканини забывает всё и вся и с головой уходит в исполняемую вещь. И как он знает партитуру! В общем – полезная для меня репетиция, т. е. для моего дирижёрства: 1)лучше учить партитуры; 2) больше сливаться с вещью и музыкантами.»

Об этой же репетиции сохранился рассказ Лины:

«Единственным произведением Прокофьева, которое исполнял Тосканини, была „Классическая“ симфония. Мы только один раз были на концерте Тосканини с Нью-Йоркским Филармоническим оркестром, потому что наше расписание никогда не совпадало с графиком его концертных турне. Мы должны были оставить Нью-Йорк накануне концерта, на котором Тосканини дирижировал „Классической“ симфонией. Поэтому менеджер Сергея получил от Тосканини разрешение присутствовать нам на репетиции. Обычно он не позволял кому бы то ни было присутствовать на репетиции. Условия полученного нами разрешения заключались в том, чтобы нас не было ни слышно – ни видно в зале. Мы сели где-то далеко сзади, и я думаю, что Тосканини и не подозревал о нашем присутствии. Сначала он дирижировал, кажется, какой-то симфонией Моцарта, а потом перешёл к „Классической“ симфонии. Он проявлял большую дотошность, и музыканты иногда даже обижались. Это были великолепные музыканты, а он говорил так: „Что это такое? Вы музыканты? Вы играете, как собаки!“ Я помню, что в какой-то момент он присел на ступеньки, ведущие на сцену, положил голову на руки и сказал: „Как мне быть? Вы не делаете музыку“. Он заставил их играть каждого по отдельности. Нам с самого начала показалось, что он достигал совершенства. Теперешние люди представить себе не могут, как высоки были его требования.

После репетиции мы обменялись рукопожатиями, но он очень устал. Сергей был под большим впечатлением, и я помню его слова: „Вот это действительно работа. Если сочинение отрепетировано таким образом, композитор может быть доволен“».

В марте отправились в Гавану. Для Лины Куба была связана с детскими воспоминаниями, она любила тропический климат, в марте – мягкий; море, пальмы доставляли ей наслаждение. По вечерам гуляли без пальто и шляп. Воздух был тёплый и слегка душный. Через пальмы просвечивала луна, эти прогулки были очень приятны, хотя Прокофьев, в отличие от Лины, «северный человек» уставал от влажного воздуха. Кстати говоря, на границе с Кубой произошло некоторое недоразумение с двумя фамилиями Лины, «Прокофьев» в паспорте и «Любера» в ангажементе. Недоразумение уладили, хотя пришлось поспорить, и для разрешения недоразумения очень пригодился Линин испанский язык. В дальнейшем Лина больше любила выступать под фамилией мужа.

В Гаване состоялись два концерта. Хотя Прокофьев сообщает, что среди слушателей были любители современной музыки, образовавшие даже свой кружок, и знакомые с музыкой Прокофьева, в целом аудитория ещё не была вполне готова воспринимать её. Зал был новый, на 2800 мест, первый концерт давал Прокофьев, и публика, привыкшая к традиционной музыке, в антракте говорила, что «этот человек сумасшедший», рассказывает Лина. Прокофьев пишет так: «На первом концерте много народу, вежливо-любезного; после некоторых вещей попроще – успех. Но всё же целый концерт из моих сочинений – пилюля слишком тяжёлая для начинающей публики Гаваны. Это особенно чувствовалось при исполнении „Вещей в себе“. Поэтому на втором концерте гораздо меньше народу (четверть зала), но программа легче, да и присутствие Пташки представляло развлечение. Пела она более удачно, чем в предыдущих концертах, имела хороший успех и букет красных цветов, – но всё же могла бы спеть лучше».

На один из концертов, – рассказывала Лина, – пришёл Федерико Гарсиа Лорка, простой, естественный, живой. Лорка с друзьями навестил Прокофьевых в их отеле «Ведадо». Лина переводила им по их просьбе биографию мужа, вскоре опубликованную. Лорка уже знал некоторые сочинения Прокофьева, и Лина пишет, что его особенно интересовала авторская интерпретация.

Свозили гостей и на фабрику сигар «Партагас». И Сергей Сергеевич, и Лина восхищались скоростью и ловкостью фабричных работниц, которые в мгновение ока скручивали сигары. Машинный метод не был ещё освоен.

Вернувшись в Нью-Йорк, нашли стопку писем.

В Москве, видимо, остались без денег, поручения Прокофьева оказались невыполненными.

На носу концерты в Чикаго с участием Лины.

23 марта. Чикаго. Концерт проходил в маленьком зале довольно аристократического клуба, где собрались сто – двести человек, среди них Карпентеры, миссис Рокфеллер-Мак Кормик, бывший консул Волков и мадам Больм, с которыми вспоминали первые годы Прокофьева в Америке десять лет назад. Концерт прошёл без особого подъёма.

Надо помнить о чрезвычайной строгости и честности Прокофьева. Похвалу из его уст можно было услышать крайне редко, и тогда это означало очень много. Поэтому если он писал, что Пташка пела недурно, это скорее надо воспринимать как одобрение.

24 марта. Чикаго. Запись из «Дневника» Прокофьева.

«Завтракали с Рахманиновыми: он с женой, я с Пташкой. Вчера он изумил нас вниманием, позвонив нам по телефону. За завтраком Рахманинов был в отличном настроениии, даже посмеивался над Метнером, рассказывая эпизоды из его американской поездки. ‹…› Рахманинов заявил, что придёт на концерт специально, чтобы послушать Пташку. Пташка всячески умоляла его не приходить и не смущать её, но Рахманинов ответил, что раз он на свои кровные купил билет, то должен его использовать. Поддразнивая Пташку, он вынимает билет и показывает ей.

Концерт в Orchestra Hall, слушателей человек тысяча, но большой зал выглядит пустовато. Зато приём удивительно равномерно-горячий. Лина поёт совсем неплохо и имеет успех. Концерт проходит оживлённо. Лина видит в партере Рахманинова, он сидит, внимательно уставившись. На половине концерта уходит, так как в десять вечера у него поезд в Детройт.

После концерта едем в два места, несмотря на бурю. С нами Больмы, Анисфельды, Волковы… У Брустеров чудный дом, полный современной живописи лучших художников. Замечательная коллекция!»

28 марта возвращались в Европу. Прокофьев уже опаздывал на собственный фестиваль в Брюсселе, посылал с борта судна телеграммы, а в Париже возникли разногласия с Пташкой. Она жаловалась, что очень устала и хочет ехать в Le Cannet[49] к детям, в то время как Сергей Сергеевич настаивал на том, что надо хотя бы посмотреть квартиру, которую сняли, начать ремонт, а потом ехать. Сам же в тот же день прибыл в Брюссель, где заснул как убитый, ничего не зная о завтрашнем концерте. Выяснилось, что Ансерме позаботился обо всём.

В Париже затевался, хоть и не так быстро, как хотелось, ремонт квартиры. Святослав осуществил первый выход в свет. Прокофьев, играя свой Третий концерт и дирижируя, заметил в четвёртом ряду Святослава. Пташка в первый раз привела его на концерт отца. Родители очень боялись, что при виде Прокофьева Святослав закричит: «Папа!». Но он был уже большой мальчик и вёл себя как следует.

Из России шли неутешительные вести: в газетах писали о жестоких антирелигиозных гонениях в стране большевиков, но особенно сильное впечатление произвело на Прокофьева письмо от Мясковского, в котором тот прямо советовал не приезжать из-за серьёзных перемен в музыкальном мире. Всё захватили в свои руки пролетарские музыканты (РАПм).[50]

Мейерхольд молчал. Страшная новость: самоубийство Маяковского. Прокофьев считал, что причиной могут быть творческие и политические конфликты, а не женщина, как писали газеты. Неужели из-за Татьяны Яковлевой? – ужасался Прокофьев. Асафьев через Боровского передал, что категорически не советует ехать. Эта встреча с Боровским прояснила до конца то, о чём писал Мясковский. Прокофьев оценил храбрость Мясковского, осмелившегося написать об этом, в отличие от Асафьева, решившегося только на словах передать своё мнение. Мейерхольд рассказывал, что «пролетарские музыканты» не только сражались против «Стального скока» в Большом театре, но устроили травлю Прокофьева в стенах Московской консерватории.

Где-то там, в далёкой России уже назревали изменения в судьбе Прокофьева, но пока ещё шла праздничная, радостная, трудовая жизнь в Париже, с разъездами, концертами, новыми сочинениями. Летом снимали дачу. Там частыми гостями Прокофьевых были Мейерхольд с Зинаидой Райх, Серж Лифарь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.