I. Иоасаф
I. Иоасаф
Вот и получалось, что сон Лаврентия оказался вещим, — разве вычерпаешь море ореховой скорлупой? Теперь Максим ехал в Сергиев монастырь — обрести утешение там. Артемий, старый пустынник из Белоозера, был испытанным воздержником, да и сама Троица — не Иосифо-Волоколамский монастырь и тем более не жалкая тверская темница, а великая обитель православного русского царства. Направляясь туда, Максим испытывал такое чувство, точно был на полдороге к Афону. Его согревала надежда, что среди монахов, сплоченных подлинно христианским образом жизни вокруг святых останков великого чудотворца Сергия, он найдет то, в чем так нуждался, ощущая себя совсем старым, изнемогшим.
До Троицы они добрались в сумерки. Артемия в монастыре не застали, он поехал в Москву, чтобы встретить старца там. Из десяти братьев, к которым обратился Григорий, восемь не слыхали даже имени ученого монаха. Двое других имя слыхали, но отождествляли его с великим Исповедником,[195] принявшим муки за христианскую веру и умершим в 662 году на восьмидесятом году жизни в Лазском царстве; память о Максиме Исповеднике православие отмечало 21 января.
Наконец келарь монастыря Адриан обратил внимание на епископскую повозку и согласился их принять. Им постелили в большой келье для нескольких монахов. Поскольку время было позднее, еды не дали.
Уставший с дороги Максим уже лег, когда в келью вошли двое монахов и встали у его изголовья. Оба они были молодые, дородные, статные.
— Ты ли, старче, Максим-философ? — спросили они.
— Имя мое Максим, однако не философ я, а всего лишь простой монах… — начал было старец, но договорить ему не дали.
— Быстро вставай, одевайся и следуй за нами, — нетерпеливо прервали его монахи. — Однако скажи нам сразу, тот ли ты, за кого себя выдаешь, или же на самом деле ты бродяга и ложными речами вымаливаешь себе пропитание по монастырям?
Перепуганному Григорию стоило немалого труда убедить их, и поверили ему лишь тогда, когда он снова догадался указать на епископскую повозку.
— Вставай, старче, — приказали монахи Максиму. — Мы представим тебя святому владыке. Большей чести у нас здесь не оказывают. Ты и сам увидишь, что только его слово тут закон, никто другой у нас не властен.
Старец, к которому доставили Максима, принял его, возлегая на пышном ложе из блестящего красного дерева. С высокого расписного потолка свисал большой светильник. Все свечи его горели, отбрасывая многоцветные лики на стены и на ковры, устилавшие пол. Сверкала свежая позолота икон, занимавших всю восточную стену у изголовья старца. Такое великолепие Максим видел только в царских палатах много лет назад. Озаренная этим сиянием пышная белая борода старца и его длинные волосы — белоснежное облако вокруг круглой румяной луны — произвели на него завораживающее впечатление.
— Проходи, поклонись, — подтолкнули его молодые монахи.
Максим приблизился и услышал обращенный к нему вопрос:
— Узнаешь ли ты, старче, кто я?
Максим всмотрелся повнимательнее. Владыка выглядел старцем, однако кожа у него была по-юношески румяной. Лицо заплыло жиром, а шея была еще потолще лица. Тело утопало под покрывалами. Максим снова всмотрелся в лицо — нет, никогда он его не видел. Если и пробудилось в нем воспоминание, то разве что о старцах с картин итальянских художников, которые, пренебрегая духовным смыслом, выпячивали живую плоть, внушительный ее объем.
— Прости, владыка, не узнаю, — ответил Максим.
По щекам старца скатились две блестящие капли.
— Увы! — прошептал он. — Я Иоасаф!
Максим воззрился на него в изумлении. Бывшего митрополита, который выказал ему сочувствие и милость, когда Максим томился в темнице, он помнил с той поры, как тот был здесь игуменом, и воображал его совсем другим. В те времена был он худощавым и смиренным, раз в восемь или десять тоньше и смиреннее, чем нынешний, которого Максим видел теперь возлежащим на высоком и пышном ложе.
— Иоасаф я, — снова услышал Максим голос владыки, в котором звучала боль и скорбь. — Тот самый, что правил церковью и княжеством и в чье правление познало отечество лучшие свои дни. Что ты думаешь, старче, застал я, когда получил в руки свои бразды правления? Разруху и беззаконие всюду, во всем. Бояре чинили произвол, творили что им заблагорассудится. Я же, поставленный на митрополию Иваном Шуйским, не оробел, когда открылись мне его неправые дела. Я освободил из темницы князя Бельского, и правил он разумно, справедливо. И всех опальных князей и бояр помиловал я тогда, даже князя Димитрия, что пятьдесят лет страдал в железах в угличской тюрьме. Тогда же велел я снять оковы и с тебя… Несправедливо наказал тебя Даниил. Собирался я положить конец твоим мукам и отправить тебя на родину, да не успел. Свергли меня, согнали с митрополии, вместо манны уготовили желчь…
Рассказ привел старца в сильное волнение. Из маленьких белесых глаз его заструились слезы. Он плакал горько и беззвучно, немые рыдания сотрясали его пышное тело. Иоасафа пытались утешить — и племянники, молодые монахи, которые привели сюда Максима, и другие, те, что прислуживали в его покоях и теперь, преклонив колена возле его ложа, целовали ему руки и молили не вспоминать причиненное ему зло, но он не желал их слушать.
— Многое довелось тебе выстрадать, Максим, — продолжил Иоасаф со вздохом, — однако и мои муки были нестерпимыми, разум человеческий не в силах их представить. Подумай только, меня едва не убили! Заставили, ты только вообрази, пойти монахом в Кириллову обитель! Что мне в Кирилловой обители? Я всю жизнь свою посвятил Троицкому монастырю, правил им до тех пор, пока не стал митрополитом. Все доброе и достойное, что увидишь здесь, сделано моими руками. Так оно и есть — после святого Сергия и преподобного Никона другого игумена, как я, обитель не знала. Спроси здесь любого, каждый тебе скажет.
Примерно с десяток белых и черных бород закивало в подтверждение его слов с торопливой почтительностью.
— Не было и не будет! — заверили они в один голос.
— Однако господь всемогущ, — продолжил Иоасаф. — Он просветил их, наставил, чтоб вернули меня в мой монастырь. Немыслимо вообразить, что приходилось мне терпеть в чужой обители, вдали от родных стен… Так вот, Макарий велел перевести меня сюда, однако и здесь, старче, — тут Иоасаф встрепенулся, сел и заговорил тихим, вкрадчивым голосом, — и здесь меня окружают бесчисленные злейшие враги! Какие только козни не чинят! Следят за каждым моим шагом, чернят по любому поводу. Добра, какое я для них сделал, не помнят, платят мне черной неблагодарностью. Наговаривают на меня митрополиту. И еще того хуже — государю! На мою беду, оболгали меня и перед ним!
Бороды вокруг ложа снова закивали в знак согласия:
— Наветы, козни, злые хулы…
— Однако царь Иван меня знает! — снова возвысил голос Иоасаф. — Хоть и был он тогда мал, однако помнит, что сделал я для княжества…
И он принялся перечислять свои заслуги — с гордостью и со слезами. Сначала напомнил, как летом 1541 года воодушевил он молодого царя и бояр на отпор татарскому хану Саип-Гирею. И Москва уцелела! Не позволил он тогда малолетнему царю покинуть Кремль, удержал его под покровительством чудотворцев Петра и Алексея. Если бы позволил он тогда уехать царю, то пали бы духом и воеводы. Не миновать бы городу верной погибели, татары наверняка ворвались бы в Кремль. И это, и многое другое помнит царь Иван. Поэтому прошлой осенью, взяв Казань, не преминул он на обратном пути в Москву заехать к Троице за благословением Иоасафа…
Иоасаф выговорился, и пыл его угас. Однако долгая речь утомила его.
— Ах, — вздохнул он под конец, — не знаю, что и рассказать тебе, Максим, не знаю, с чего начать. Многое мог бы я тебе поведать… Но теперь, когда пришлось тебе заехать к нам в монастырь, ты своими глазами увидишь и то, о чем я тебе рассказал, и то, чего недоговорил. Ты и сам поймешь. И чем дольше ты здесь пробудешь, тем больше познаешь…
— Святейший владыка, только господу ведомо, сколько дней доведется мне еще прожить, — ответил Максим. — И все, что предписаны мне, проведу я здесь. Царь Иван не хочет отослать меня на родину. Поэтому святой игумен, добрейший Артемий много раз просил царя Ивана сжалиться надо мной, несчастным, и перевести меня сюда…
Монах собирался что-то добавить, но вдруг умолк. Он увидел, как переменился в лице Иоасаф. Владыка выпрямился, потом наклонился вперед, словно хотел приблизиться к Максиму. Сверкающий взгляд его, исторгавший молнии, впился в лицо старца, точно пытался проникнуть в его сокровенные мысли.
— Артемий? — прошептал он еле слышно, как бы не веря своим ушам. — Ты сказал — Артемий?
— Владыка, — снова заговорил монах, — добрейший Артемий… — и опять умолк, чувствуя, как от Иоасафа дохнуло ледяной стужей, а молодые монахи — строем черных кипарисов — выросли впереди, желая скрыть его от глаз иерея.
— Кощунство, святотатство… — слышалось Максиму из-за темной кипарисовой рощи.
Другие монахи зашевелились, обступили его, точно черные кочки, стали теснить к двери, приложив палец к губам и требуя молчаливого повиновения.
— А-а-а… — еще доносилось до него из-за кипарисов скорбное эхо. — Злополучный… Стало быть, ты выбрал Артемия? Заключил союз с сатаной? Видать, правы были твои порицатели… Может, ты и вправду еретик, колдун и обманщик? О, боже праведный…
Словно стая летучих мышей, монахи набросились на Максима и выдворили его из покоев. «Неблагодарный! Неблагодарный!» — твердили они в один голос, а келарь Адриан уже во дворе на минуту придержал Максима за рясу, чтобы дать ему совет и наставление: большое зло причинил он сегодня святому владыке своими словами. Вверг его в сильное волнение и скорбь. Ежели сделал он это по незнанию, может, и будет ему прощение, пусть Максим ждет, пока его не позовут. В ином случае пусть лучше не показывается святому владыке на глаза. Ежели он и в самом деде в сговоре со злодеем Артемием, то лучше бы ему сегодня же уехать из монастыря. Не оставаться здесь ни на минуту. Пусть убирается, откуда явился. Артемий здесь не правит. Никто здесь не правит, кроме владыки Иоасафа. Его слово тут закон…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.