Глава двадцать третья ТЕАТРАЛЬНОЕ ПРОЧТЕНИЕ КЛАССИКИ

Глава двадцать третья

ТЕАТРАЛЬНОЕ ПРОЧТЕНИЕ КЛАССИКИ

Автомобиль быстро довез Луначарского до театра, и он вошел в зал с третьим звонком. Его соседкой оказалась актриса Яблочкина. Она внимательно смотрела на сцену, часто сокрушительно вздыхала и наконец сказала: «Когда-то смотрела у Мейерхольда „Грозу“. Это было совсем как Малый театр, но только хуже. А „Ревизор“ — право, не знаю, что и сказать. Совсем не похоже на Малый театр».

После спектакля, во время перерыва перед началом обсуждения, Луначарский в фойе встретил немецкого драматурга Эрнста Толлера, собиравшегося уходить. Луначарский обрадовался, приветливо поздоровался и повел немецкого писателя в кабинет Мейерхольда. Всеволод Эмильевич предложил гостям располагаться в его кабинете, сам же, извинившись, что должен готовить предстоящее обсуждение, ушел, предварительно попросив своего помощника организовать угощение.

Вскоре на столе мейерхольдовского кабинета появились две бутылки ситро, конфеты и бутерброды.

— Я рад приветствовать вас в Москве и рад, что вам удалось посмотреть «Ревизора» у Мейерхольда, — на немецком языке начал разговор Луначарский. — Как вам показалась эта работа?

— Трудно судить по первому впечатлению, — ответил Толлер. — Но мне кажется, что Мейерхольд впадает в натурализм, натурализм же — буржуазен, и пролетариат его не примет.

— А каков же, по-вашему, вкус пролетариата? — спросил Луначарский.

— Почти весь немецкий пролетариат состоит из мещан по духу. И ваш русский пролетариат носит в себе, по-видимому, много мещанского, — ответил Толлер.

— Странное суждение! Из чего вы вынесли такое впечатление?!

— Доказательством служит то, что пролетарии любят натурализм.

— Кошка, которая ловит свой собственный хвост!

— Что-что? Не понимаю.

Луначарский с готовностью пояснил:

— Idem per idem — так в логике называется логический круг. То же доказывается через то же. Это порочный круг; к тому же у вас логически разорванный круг.

— Зрительный зал не может переносить патетики, он отвечает ироническими улыбками. Некоторые элементы патетики мне мешают воспринимать мейерхольдовские спектакли, — ответил Толлер, совершенно не принимая во внимание возражения Луначарского.

Разговор начал утомлять наркома, однако он вновь любезно возразил:

— В «Ревизоре» у Мейерхольда почти нет патетики, хотя патетика как таковая вовсе не противопоказана театру.

Раздались звонки, возвещавшие о начале обсуждения. Луначарский привык всегда ровно в пять часов приезжать домой обедать. Однако сейчас он быстро дожевал бутерброд и взял следующий, понимая, что пообедать ему сегодня не удастся. Он стал прощаться с Толлером, объяснив гостю, что вынужден торопиться на обсуждение и что рад этой импровизированной встрече, которая, к сожалению, может заменить их назначенную более основательную встречу, но в импровизации есть своя прелесть и свои преимущества — живость, непринужденность и так далее…

Здесь же, в театральном зале, состоялось обсуждение спектакля. Большинство выступающих резко критиковали Мейерхольда за вольное обращение с классикой, за непонятную трактовку гоголевской пьесы.

Когда страсти накалились, Луначарский решил вмешаться и взял слово. Он сказал:

— Имел ли право Мейерхольд изменить гоголевский текст, вольно трактовать его? Конечно, имел. Полно разглагольствовать об этой форме пиетета перед классиками! Кто же не знает, что классиков из классиков, Эсхила и Аристофана, во многих нынешних театрах мира дают так, что не остается и малейшего сходства с первоначальным замыслом авторов. Кто же не знает, что шекспировские пьесы подвергаются всевозможным переделкам, сокращениям, искажениям и что отдельные постановки «Гамлета» отличаются и друг от друга, и от первоначальной постановки театра «Глобус», словно это совершенно разные пьесы.

Почему никто не возмущается, когда Леконт де Лилль переделывает «Эринний», а Гофмансталь — «Электру»? Почему «Федру» совершенно по-новому писали, только слегка сверяя с шедевром Еврипида? А Сенека, Расин, Д’Аннунцио? Почему никто из нас не сомневается, что Пушкин мог быть только обрадован «Борисом Годуновым» Мусоргского, хотя в либретто ряд сцен прибавлен, зато другие убавлены?

Иное дело, что нам необходимо хранить не только самые точные тексты пьес, но и воспроизводить в наших академических театрах в возможно более точном виде старые постановки. Однако смешно на театр Мейерхольда возлагать почтеннейшую обязанность музейного консерватора! Ведь даже Малый театр, на который эти обязанности возлагаются совершенно законно, наряду со спектаклями старого стиля ставит спектакли нового стиля. Нельзя же при этом запрещать смелый полет фантазии театру, который целиком является лабораторным, экспериментальным, ищущим!

Критик Чужак подал реплику:

— Пушкин сказал: «Мне не смешно, когда маляр презренный мне пачкает Мадонну Рафаэля».

Луначарский парировал:

— Это сказал у Пушкина Сальери, осуждая Моцарта! Представьте себе: кто-то, оставляя Мадонну Рафаэля в Дрезденской галерее, решил написать версию, вариант, может быть, даже карикатуру на Мадонну. Разумеется, не Пушкин стал бы ему запрещать это. Иначе можно было бы сказать: как вы смели, Александр Сергеевич, после Евангелия изобразить по-своему Благовещение в вашей «Гавриилиаде»?

Критик Кононов возмущенно воскликнул:

— Мейерхольд убил гоголевский смех, я ушел после первого акта! Я не мог смотреть на это безобразие!

Луначарский ответил:

— Что бы вы подумали о человеке, который, прочитав первые пять страниц из «Капитала» Маркса или из «Фауста» Гете, сказал бы: «Галиматья!» — и захлопнул книгу? А что, если бы сей ценитель искусств в оправдание своему поведению привел доказательство: да ведь я не понимаю? Если ты не понимаешь и если ты хочешь культурно развиваться, то, когда перед тобой крупный художник, твоей первой мыслью должно быть: он гораздо больше тебя знает и умеет. Надо признать раз и навсегда: даже когда я ничего не понял после просмотра спектакля, мне скорее следует отчаиваться от собственной непонятливости, а не оплевывать художника.

Чужак встал и выкрикнул:

— Товарищ Луначарский не оставляет места для свободы критики!

Луначарский парировал:

— Пусть мое предложение слишком смелое. Осуждай, бросай камни в художника, если после внимательного рассмотрения его произведения ты сочтешь, что он не преуспел. Однако если ты уходишь после первого антракта и чувствуешь себя вправе говорить о «провале» «Ревизора» у Мейерхольда, то позволь мне сказать, что этим ты выдаешь свою малую культурность, свой мещанский консерватизм, свое чванство перед художником.

Из зала кто-то подал реплику:

— Гоголь знал, почему лучше отбросить тот или иной вариант! Зачем же возобновлять их?

Луначарский ответил:

— Гоголь даже сжег второй том «Мертвых душ»! Он сжег его под давлением враждебной среды. Вы можете поручиться, что тот или иной вариант «Ревизора» не был отброшен Гоголем, чтобы не слишком шокировать чопорную публику петербургских чиновников? Вы можете поручиться, что соображения цензуры не висели над Гоголем? Оговорюсь. Тому или иному зрителю окончательный текст «Ревизора» может нравиться больше мейерхольдовского, однако новые фразы, которые я слышал со сцены, собственно гоголевские фразы. Слышать их приятно и радостно. Какое было бы счастье, если бы Гоголь мог увидеть этот спектакль вместе с нами. Я уверен, что великий писатель с пренебрежением отнесся бы к своим защитникам и дружески поблагодарил бы за «Ревизора» Мейерхольда, как дружески поблагодарил бы Мусоргского за его «Бориса Годунова» великий Пушкин.

Луначарский под аплодисменты сошел с трибуны с ощущением выигранного боя. Однако даже в отдалении не было видно перспективы победы в войне с невежеством, консерватизмом, вульгарно-социологическим догматизмом по отношению к искусству.

После обсуждения «Ревизора» Луначарский отправился в наркомат.

В Наркомпросе его секретарь Сац сумел перенести прием посетителей на завтрашний день. Так что перед заседанием коллегии можно было спокойно просмотреть текущие бумаги и заняться рукописью новой книги.

Луначарский не перечитывал бумаги, которые давали ему на подпись. Он схватывал их содержание сразу. Помнил, о чем идет речь, как возникла эта бумага. Он доверял своему аппарату, своим помощникам и сотрудникам, а поток дел был столь стремительный, что приходилось экономить время на всем: на сне, еде, перечитывании отпечатанных бумаг. Зная эту особенность Анатолия Васильевича, его секретарь Сац решил подшутить над ним и подсунул на подпись бумагу со следующим текстом: «В Совнарком. Заявление. В связи с тем, что я занят многими другими делами, прошу меня освободить от обязанностей наркома просвещения. А. В. Луначарский».

Не читая, Луначарский подписал эту бумагу в числе десятка других. Анатолий Васильевич радовался освободившемуся времени — до начала заседания коллегии оставалось еще более полутора часов. Он стал работать над рукописью книги.

Через полчаса Сац зашел к Луначарскому и спросил:

— Анатолий Васильевич, вы что, уходите с работы?

— Нет, — не понял вопрос Луначарский, — я, как обычно, буду работать сегодня допоздна. Еще после коллегии останусь, хотя, впрочем, нет. После коллегии я еду в Академию наук.

— Я спрашиваю не о сегодняшнем дне. Мне стало известно, что вы решили уйти с поста наркома просвещения.

— Кто это сказал?

— Вы. Я задержал ваше заявление.

И Сац положил перед ним бумагу. Луначарский прочел текст, узнал свою подпись и начал хохотать. Он встал с кресла, изнемогая от смеха, дошел до дивана, упал на него и продолжал хохотать. Отсмеявшись, сказал:

— Теперь я буду читать все бумаги, прежде чем их подписывать.

Луначарский посмотрел на часы: четыре часа двадцать пять минут. Сегодня ему еще предстояло провести заседание коллегии Наркомпроса и выступить в Академии наук.

За кулисами жанра: факты, слухи, ассоциации

Однажды Мейерхольду представили режиссера лондонского театра «Лобус» мистера Олди. Мейерхольд о таком театре не слыхал, но ему объяснили, что это один из самых левых театров Великобритании и что мистер Олди высадился с английским десантом в Мурманске, перешел на сторону красных и попал в Москву. Одет гость был весьма странно: белый френч с блестящими пуговицами, желтые краги, галифе для верховой езды, кепи из рыжей кожи, в руках — трость. Мейерхольд и сам был одет хоть куда: старый рыжий свитер и солдатские ботинки, а его седую голову венчала ярко-красная феска. Мистер Олди совершенно не владел русским, но немного говорил и хорошо понимал по-немецки. Больше часа Мейерхольд объяснял на немецком языке революционные принципы режиссуры и основы актерской биомеханики. Закончил он любимой идеей: режиссер — это дирижер спектакля. Англичанин внимательно слушал, изредка произнося «вери гуд» или «йес», и вдруг на чистейшем русском спросил:

— Не пора ли побеседовать по-русски?

Мейерхольд опешил, а потом расхохотался:

— Мерзавцы! Кто этот талантливый проходимец?

Мистер Олди оказался одесситом Леонидом Утесовым.

Мейерхольд сказал:

— Больше его ко мне не приводить. Я его боюсь.

* * *

Мейерхольд с Зинаидой Райх путешествовали по Италии. В одном из самых прелестных уголков Рима они поцеловались… и были задержаны полицией. Когда в полицейском отделении разобрались, что нарушители общественного порядка муж и жена, полицейские были обескуражены. Начальник отделения пожал супругам руки:

— Ах, русские, умом вас понять невозможно… У нас, итальянцев, такого не бывает…

* * *

Сталин посмотрел «Отелло» и сказал: «А этот — как его? — Яго — неплохой организатор».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.