18
18
Своя семья росла, а жили они по-прежнему в отцовском доме вместе с родителями и семьей Михаила. Дошло до того, что тридцать человек разом жили, да еще ученики каждый день. Иной раз в мастерской и в комнатах толпились как на ярмарке. Да и «хоромина» была хоть и в шесть окон, но такая старая и просевшая, что лягушки из пруда прямо на окошки прыгали и ночью на спящих на полу шлепались.
Подходящий сруб нашелся в Сергиевом Посаде; одно из железнодорожных станционных строений продавали за ненадобностью довольно дешево. Василию Петровичу очень окна понравились — высокие и со всех сторон. А впереди трехгранный выступ — фонарь, тоже с окнами, света — залейся. Необычное строение, веселое, очень просторное, в пять больших комнат, с огромными сенями. Малость поторговался, привез и поставил обочь отцовского дома. Опять же всем на диво, потому что на избу это строение походило мало.
Александра Дмитриевна смеялась:
— Мастерская, горница, ребячья, наша… А пятую-то комнату куда девать?
— Сашка выучится — отдадим ей: пусть там кудринских ребят грамоте учит.
— Чево?
— Чего, чего! Сколько в Ахтырку в школу-то бегают? Десять, пятнадцать? А другие? Из девчонок-то вообще только три…
— Та-ак! Удумал, значит?
— Ну! — Он улыбался. — А Петьку на доктора выучим. Сережку — на агронома или землемера, чтоб тоже в Кудрине свои были. Необязательно же всем в резчики, Васька вон хорошо рисует — свой художник…
Жена махнула рукой.
Внутри новый дом Василий Петрович убрал еще лучше прежнего. Тоже полированную стену устроил. Книжные шкафы со стеклами. Сложил возле печки белоснежную изразцовую лежанку с подголовьем и днем теперь спал на ней, но полешко свое все равно подкладывал. Напротив дома вырыл колодец — первый в Кудрине, до этого воду все с Вринки таскали, а для скотины — из прудов. Посадил вокруг взрослые ивы, сделал цветник с акациями, с шиповником и золотыми шарами, а сзади дома, под окнами мастерской — яблонево-вишневый сад. Мастерская большая, всем свободно, а за широкими и высокими окнами — этот сад.
Многие мужики в деревне тоже принялись дома обихаживать: хорошие наличники делали, крыши перекрывали — солому на дранку, новые дворы ставили…
В 1913 году в Петрограде проходила вторая Всероссийская кустарная выставка, и у Ворноскова взяли для нее шестнадцать работ. Из них десять ковшей и в самом большом — ладьевидном — почти шесть аршин, то есть четыре метра. Садись и плыви! Это была новая страсть Василия Петровича: стремился к монументальности, хотел, чтобы его работы и самые парадные залы украшали.
Оба конца этой ладьи увенчаны мощно изогнутыми стилизованными конскими головами. Длинные гривы их в летящие красивые кольца завиваются. Откуда ни посмотришь — движется, несется ковш-ладья, играет красивыми и тоже как бы летящими узорами на самых выпуклых и самых высвеченных местах и в гриве.
Был там и удлиненный ковш, в два аршина, с бараньей головой и фантастическим хвостом. Были утица, и курица, и ковшик с ручкой в виде птицы Сирин.
Но самому Василию Петровичу больше других нравился ковш-лебедь. Прямо форменного лебедя и делал, в натуральную величину. Будто он спокойно плывет. Величавая, царственная птица получилась, действительно живая, легкая и всем прекрасная: изгибом длинной шеи, распущенным хвостом, посадкой маленькой гордой головки, нарядом. Наряд именно такой, какой только и должен быть на царственной птице, — условные перья, напоминающие сказочный павлиний глаз. Она вся в этих перьях, а на голове еще и хохолок взметнулся, как дивная корона… Если этот наряд с лебедя убрать, он две трети своей красоты потеряет.
И вообще в работах Ворноскова той поры столько изящества и фантазии, а орнаменты так органично слиты с формой предметов, что порой даже не верится, что это творения рук человеческих: каждый силуэт и линия как напев…
Приехал веселый, привез много гостинцев, золотую медаль с выставки и именную саблю.
Приложил ее к ноге:
— Пожалован как почетный гражданин Дмитровского уезда. Урядник должен теперь мне честь отдавать. — Расхохотался.
— А царя, царя видел?!
Василий Петрович вскинул брови.
— Вышел царишко с рыженькой бородкой, с голубой лентой… Протянул маленькую руку…
Задумчиво помолчал, повел плечами и, к великому удивлению домашних, больше о царе ничего не сказал. Стал перечислять работы Ванюшки Карпова, Василия Можаева, Василия Романова, Ивана Волкова… Им на выставке тоже целый раздел отвели. Хорошие работы показали, получше тех, которые по художническим эскизам-то режут… И многие теперь называют их резьбу кудринской…
Наедине с женой вытащил пачку денег.
— Заплатили хорошо. Теперь можно даже и построить школу-то. Я и место приглядел…
Она как онемела. Потом в глазах блеснули слезы.
— Опять свое! Теперь школу!.. Разве это твоя забота? И так ведь учишь. Пошто? Липняк покупной, а идет в печку. Браку на две истопки в день. Э-эх! Думаешь, догонишь Абрамцево. Мамонтов-то уж какой миллионщик был — и тот разорился. А ты разве Мамонтов? Разве одному человеку такое под силу?.. И думаешь, отблагодарят тебя? Счас!.. Школу!.. Мало без того зависти, мало пересудов про новый дом.
— А что новый дом?
— Что новый дом! Эх ты!..
Война все перевернула вверх дном, все разметала и искорежила. Через год-полтора уже даже и не верилось, что совсем недавно в Кудрине начиналась какая-то новая жизнь и работали десятки резчиков, украшали свои дома, покупали книжки, спорили о лучших узорах и мастерах. Теперь все жили с каждым днем все хуже и хуже, и думали, и говорили только о хлебе, о еде да о том, кто осиротел и остался без кормильца, пошел по миру. Мужиков почти всех позабирали — резчиков и нерезчиков, приработков никаких, а земли ни у кого вдосталь не было.
Василий Петрович от службы был освобожден подчистую еще в девяносто шестое году. Его призвали тогда в армию и направили в Дмитров, поскольку их волость была Дмитровского уезда. А господа офицеры проведали, что он искусный резчик, и пожелали, чтобы Ворносков изготовил им красивые шахматы. Приказали идти домой и через два дня эти шахматы представить. Василий прямо в ночь и пошел — рассудил, что иначе не поспеет. А ночью гроза и сентябрьский холодный дождь. Он снял сапоги и шел босиком пять часов, а дождь так и не перестал. К дому-то подошел, опустился под навесом на бревна отдышаться, а встать и не может — ноги свело лютой болью. Почти час не мог встать, пока малость не отпустило. А после полтора месяца в лежку больной лежал, оказывается, весь насквозь застудился, пожизненное воспаление надкостницы заработал. Потому и освободили от службы.
А сыновья до армии просто еще не доросли: Ивану было шестнадцать, а остальным и того меньше. Их уже пятеро росло, сыновей-то, да три дочери, и ждали еще…
Резьба теперь почти не кормила.
Жили тем, что меняли разные неносильные вещички на крупу и зерно. В основном у Вериных, державших в Кудрине пуговичную мастерскую: для армии пуговицы делали и на базар. Вот уж, как говорится, кому война, а кому — мать родна. Три работника было, амбар от запасов ломился, меняли продукты на что угодно. И в долг давали, но только за меру — верни две, да еще их покос скоси. И что поделаешь — соглашались. Василий Петрович сам ходил, просил и договаривался о покосах…
Грянула Февральская революция. Потом Октябрьская. В Ахтырке на волостном правлении повесили красный флаг, собирали митинги, читали декреты, в том числе и про землю, про мир и про Советскую власть. Все радовались. А жизнь между тем пошла еще тяжелей — началась война гражданская. Из мужиков в Кудрине одни увечные. Хлеб только с мякиной да лебедой. И еще тиф. Заболели и Ворносковы. Все подряд, сын Василий первым. Одного Василия Петровича не тронуло. Когда знакомый фельдшер Захар Иванович приехал из Хотькова и велел везти сына в больницу, отец не дал, сказал: «Там у вас все помирают. Дома выходим». Никого не дал, а были моменты, когда один почти за всеми сразу ухаживал. Медицинские книжки читал, варил какие-то травы. Куда-то поправившегося Сергея посылал с подушками и шубами — больше уж в доме ничего не оставалось, кроме полированной стенки с образцами. Сергей привозил хлеб, Василий Петрович резал каравай тоненькими ломтиками и все твердил своим похожим на бескровные тени ребятам и жене:
— Только жуйте, жуйте. Помаленечку глотайте, а то кишки сейчас как стекло, хлеб проткнет их сразу…
Сам он продолжал работать. Каждый день в четыре утра по-прежнему был в мастерской. Совсем один в гулкой и почти нетопленой мастерской среди пяти верстаков, перед огромными окнами…
Он сильно отощал, стал костлявым и вроде бы опять маленьким. Плохо росли волосы, и он брился наголо.
Лес теперь приходилось добывать у спекулянтов, а морилку, политуру и лаки вообще невозможно было достать — их никто не вырабатывал. Но Василий Петрович все равно искал; ездил в ближние и дальние края, иногда говорил, что за хлебом, а вместо хлеба привозил полбутылки мутного спирта и кусочки шеллака, или каких других смол, или полбочонка дегтя, а то и натуральную нефть. И оказывалось, что сначала он нашел хлеб, а потом вот «подвернулось», и он выменял хлеб на это. «Как-нибудь перебьемся, мать! А без политуры нельзя». Он сам научился варить разные политуры. Пробовал покрывать вещи и дегтем и нефтью. Иногда получалось очень красиво: от колесного дегтя цвет был темно-коричневый, от чистого дегтя — золотисто-коричневый, а от нефти — коричнево-бурый. Но эти вещи сильно мазались, и он сам становился похожим черт-те на кого.
Но музей ничего не покупал.
И никто не покупал…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.