2. Вглядываясь в людей

2. Вглядываясь в людей

Последний год жизни Дато был особенно насыщен трудом, открытиями, сомнениями, переживаниями. Почти все стихи Дато, дошедшие до нас, написаны в этот год. По воспоминаниям сверстников, и живопись, и графика давались ему легко. То и дело в этих воспоминаниях встречаешь фразу: “Он написал эту работу за 15 минут…” Эта лёгкость – на поверхности. А что за ней? Какие муки, – душевные, творческие, – переживал юный Дато? Да просто по количеству созданного – о лёгкости, поверхностности и речи быть не может!

Люди, окружающие Дато, видели лишь результат! Листаю его дневники. Вот, конечно же, подтверждение ежедневного, “каторжного” труда: “Ой, оказывается, уже половина четвёртого! Спина болит оттого, что рисовал целый день. Спать хочется…Приношу извинения. Спокойной ночи…”

Кому-то казалось, Дато всегда уверен в себе, даже порой самоуверен. А он – в стихах – выплёскивал свою боль и гнетущее недовольство собой.

Люди появляются уже в ранних рисунках и картинах Дато. Вначале они вызывают у него лишь стороннее любопытство: кто они? ради чего живут? что их интересует? какие они – добрые или злые, ленивые или “трудяги”?

В 14 лет он делает очень интересную серию карандашных зарисовок: старушка с палкой, стирающая бельё женщина, спящий мужчина, мужчина в трусах, женщина с ведром… Что-то увидел на улице, что-то подсмотрел в коммунальной квартире старого дома на Шота Руставели (очень красивый снаружи дом, внизу – знаменитые “Воды Лагидзе”, а внутри – обычная коммуналка)… Мимо этих людей он проходил не раз в течение дня… А эти – может быть, чем-то обидели Дато? Почему рисунок называется “Злой человек”? Или просто подсмотрел юный художник злобность за добродушной маской, да и зафиксировал увиденное внутренним зрением?

Уже в ранних рисунках – не просто стремление зафиксировать увиденное. Он вводит в обычные зарисовки элементы шаржа, гротеска. Злобность, глупость доводит до какого-то фантастического преувеличения. Как на рисунке “Человек с топором”: мыслимое ли дело, топором пытаться убить муху, сидящую у вас на носу? А мало ли подобных глупостей, доходящих до идиотизма, можно было подсмотреть внимательному художнику в нашей жизни “периода застоя”! До этой формулировки Дато не дожил. Но ведь драма его жизни, точнее – драма постижения им жизни и в том, что вся она, его жизнь, пришлась на эту “эпоху”…

Идиотизм жизни, который внимательный глаз Дато подмечал и который, конечно же, добавлял печали его прекрасным чёрным глазам, не мог избавить его от Богом данной и родными, видимо, мягко воспитанной доброты к людям.

Его “ласковые” портреты дедушки Спиридона и бабушки Оли очень интересны и с чисто изобразительной стороны. “Портрет дедушки Спиридона” (на некоторых выставках он назывался просто: “Спиридон”) выполнен в технике “сфумато” (от итальянского – затуманенный, затушёванный); и действительно, поразительно, как передаёт художник карандашной растушёвкой неуловимость очертаний лица деда.

“Портрет бабушки Оли” может даже показаться незаконченным, мягкость исполнения здесь на грани с недописанностью, эскизностью. А эффект воздействия неожидан: эскизность замечательно передаёт нежность, открытость людям бабушки Оли.

Мне посчастливилось в конце 80-х годов прошлого века не только познакомиться с нею, но и, смею надеяться, подружиться. На её и в старости красивом лице светятся людям лучистые глаза доброго и открытого человека. Дато очень дружил с бабушкой, которая, наверное, понимала его как никто другой. Точно подметила московский искусствовед Вера Алексеева: каждый штрих здесь, словно ласковое прикосновение к лицу!

Не только внешнее сходство передаёт Дато в портретах близких, но и их внутренний мир, озарённый добротой и духовностью, отличающей лучших представителей грузинской интеллигенции и грузинского крестьянства.

В.Алексеева отмечает, что пластика лиц в портретах близких передаётся так бережно потому, что “бережен” к своим портретируемым сам художник. “Портрет бабушки Оли” был написан Дато во время её болезни, потому здесь особенно ощутимо почти материализованное в живописи нежное отношение художника к своей “модели”.

Эти портреты, прежде всего, рассказывают о близких художнику людях, они психологично-повествовательны. Но мотивы этих портретов встречаются в работах Дато и позднее, и ранее…

Его картина “Любовь” – очень национальная работа и по цветовому решению, и по тематике, и по атрибутам. Это, конечно же, портрет-обобщение. Здесь и любовь грузинского крестьянина к виноградной лозе, вырастившей её земле, и любовь художника к человеку-созидателю, хозяину этой земли и кормильцу…

Две эти работы – “Портрет Спиридона” и “Любовь” – перекликаются как понятия “малая Родина” и “Родина”, – нельзя любить страну, не любя своё село, свой город, где ты родился и вырос. Как любовь к Родине начинается с твоего двора, так и любовь к твоему народу начинается с любви к близким. Тема эта не раз возникает в творчестве Дато. А в висящей в его Музее рядом с “Любовью” картине “Сбор винограда” находит и символическое продолжение, ибо мальчик, сидящий на коленях старика-крестьянина, – это не “семейный портрет в интерьере”, это символ продолжения лучших традиций грузинского народа, вечности человека и природы, их неразрывной связи и любви…

Разнообразен мир людей на картинах Дато: реалистические зарисовки с натуры; юмористические, шаржированные рисунки, скорее всего придуманных персонажей; доведённые до гротеска лица случайных прохожих; написанные с любовью, нежностью, пониманием лица близких…

Может быть, покажется странным, но почти нет в творческом наследии рисунков друзей, – по двору, по музыкальной или художественной школе, приятелей с детства… Потому ли, что считал эту часть своей жизни слишком интимной, не предназначенной для всенародного обозрения, или просто эти две жизни существовали как бы раздельно: отдельно друзья, отдельно – все остальные люди…

Трудно сказать, но факт остаётся фактом – среди сотен карандашных зарисовок, многочисленных портретов, жанровых композиций – лица друзей почти не встречаются. Но друзья у Дато были.

Он дарил им свои рисунки и картины, иногда специально, “по заказу” писал для них (об этом встречаются упоминания в его дневниках). Или, может быть, у него было множество приятелей? Они казались ему слишком знакомыми, чтобы переносить их лица на бумагу и холст, – слишком обычный, банальный сюжет? И был один друг, настоящий, это было “своё”, что на суд окружающих не выносится!?

В четвёртом или пятом классе он написал в школе сочинение на тему “мой друг”. Вот несколько фрагментов из него: “Человек должен не существовать, а жить. Да, а если он живёт, у него всегда есть друг. Человек может иметь много товарищей, а вот друга только одного, двух или трёх. Хотя, друзей можно и не иметь. Какая разница между товарищем и другом?

Товарищ – это то же самое, что знакомый, точнее, немного больше, чем знакомый. Среди товарищей можно чувствовать себя свободно.

С другом – что-то совсем иное. Другу откроешь секрет, и он тебя не выдаст, что-нибудь расскажешь – не будет смеяться, что-нибудь случится с тобой – будет с тобой рядом, что-нибудь тебе нужно – он поможет, и, кто знает, сколько ещё добрых дел он может сделать.

Если у других много друзей, то у меня – один-единственный, но этого одного я предпочитаю многим товарищам: я нашёл нечто общее между нами, вернее, оно само нашлось, какая-то невидимая нить протянулась между нами. И она оказалась такой прочной, что, думаю, её хватит на всю нашу жизнь.

Сегодня я могу спокойно сказать: “Я и мой друг…”… У меня есть один-единственный друг на свете. Мы вместе с нулевого класса, я люблю его как брата. Бывало, что мы ссорились, но что может убить дружбу, если она настоящая?”

В живописи, рисунках, стихах, дневниках Дато часто прорывается наблюдательность, ироничность, мудрость, самокритичность сложившегося взрослого человека. Но не будем забывать – речь идёт о мальчике 15–17 лет (именно в эти годы созданы наиболее значительные его работы)! И значит – неизбежные в этом возрасте минуты “непонимания” между ним и взрослыми. И, может быть, не на таком уровне осмысления, но встречающиеся в подростковом возрасте у многих попытки познать себя, своё место среди других, свою, если хотите, значимость, стоимость, цену…

Непонимание, “отторжение” взрослыми сбивает их в одну, живущую одной общей жизнью, компанию. Но понимание сверстников иногда – лишь иллюзия…

Есть у Дато такой, не сразу и поймёшь, шутливый или трагический рисунок – голый художник перед мольбертом. Шутка ли, драма ли уязвимости, ранимости художника?

Не всегда и самые близкие поймут, не всегда и со сверстниками – всё просто и ясно. Как соединить мечту и повседневность? Как соединить нежность и любовь к родителям и стремление быть со своими сверстниками, режим семьи и режим школьной компаний? Как соединить желание не выделяться из возрастной группы и посещающее тебя временами ощущение, что ты иной, не такой как все?

3 марта 1980 г. он записывает в дневнике: “Такая была красивая сегодня луна – глаз не оторвать… Опять возникают вопросы: от чего? от кого? почему? что случилось? Ничего не случилось, ничего… Ничего не изменилось: опять дом, опять наставления матери… опять шум, опять уединение, размышления, мечты, стихи, полотна и, наконец, сон… Никто, в том числе и сам человек, не может предугадать, кем или чем он станет через 30 лет. И всё же, кто я сейчас, в данный момент? Для себя я – и Леонардо, и Пикассо… А для других?”

Мальчик ищет себя, пытается понять себя, и наедине, и среди сверстников. И потому то уединяется, то уходит надолго с друзьями. А родители волнуются… С одной стороны, поступки Дато – поступки обычного подростка. С другой стороны, уж очень необычен этот подросток, – пишет картины, стихи, музыку. И почему такие печальные у Дато глаза, что такое узнал он, открыл для себя? Родители волнуются, и их понять можно. Понял их и Дато. Так родилось стихотворение

Разговор с мамой

Понятны мне, мама, и страх твой,

и грусть.

Всё кажется: мал, беззащитен и слаб я.

Не бойся, – я не потеряюсь, вернусь.

С удачей вернусь, или даже со славой!

Прости, но и с мамой делиться бедой

Не станет, поверь, настоящий мужчина.

И нету иной на сегодня причины

Того, что порой не бываю с тобой.

Я не потеряюсь, родная, вернусь,

Твой мальчик, то вдруг непослушный,

то тихий…

И, как оленёнок к родной оленихе,

К тебе, как и в детстве, покорно прижмусь.

Ты верь в меня, мама, и в нашу звезду.

Пусть дней в нашей жизни есть

множество серых…

Сильнейший магнит – материнское сердце!

И я на любовь непременно приду.

Дато очень любил родных, гордился родителями. В дневнике его есть такая запись: “Мой отец – человек искусства: музыкант, журналист, пишет стихи, короче говоря, во всё старается вложить свой талант. Вот и я живу искусством: рисую, пишу, играю…” В дневнике, не рассчитанном на публикацию, Дато как бы для самого себя ищет отчёты на вопросы: кто он? откуда?

Многие его способности, как он и сам предполагал, – от отца. Он гордился отцом. Сохранилось его школьное сочинение, написанное в 13 лет, – о поездке с отцом (это была служебная командировка Георгия Крацашвили в Боржомский заповедник, о котором он собирался делать телепередачу; туда, в Боржоми, он и взял с собой сына). Мальчик всё замечает, подмечает, – как относятся к отцу люди, как сам отец относится к людям, природе.

Да, Дато гордился отцом. Но написать его портрет тоже так и не сумел. Или – не успел? Но осталась совершенно замечательная – и по замыслу, и по исполнению – работа: “Руки отца”. Удивительна эта работа многим: и редким для юного художника сюжетом (аналога в мировой живописи не припомню), и поразительной характерностью… Это, если так можно сказать, “Портрет отца”, хотя “на экране” – лишь руки. Такое своего рода телевизионное укрупнение (не будем забывать, что отец Дато ряд лет работал на телевидении и какие-то специфические телевизионные приёмы, ракурсы могли быть Дато знакомы): не просто “вырванный из контекста” эскиз “чьих-то” рук, а осознанно скомпонованный “портрет” рук отца. Вглядитесь в рисунок: это сильные руки крестьянина, предки которого сотни лет ухаживали за виноградной лозой, но это и руки музыканта – с чуть выгнутыми кончиками пальцев интеллигента, чувствующего искусство…

Есть у Дато и автопортрет “Рука”. Именно автопортрет, настолько в этой руке переданы и его характер, и ремесло, которым он занимается (в высшем смысле этого слова, когда художника узнают по руке, а музыканта по пальцам).

И что самое поразительное: эти работы я видел в разных залах музея, но лишь спустя недели, разложив перед собой слайды, сделанные с почти тысячи картин и рисунков Дато, я понял, – достаточно поставить две эти работы рядом, и становится очевидно: это руки близких людей, более того, – руки отца и сына! А, казалось бы, – просто “подготовительные” работы, учебные студии (кто из художников не писал руки в качестве этюдов к портретам и жанровым картинам?) висят в разных залах музея, скромно и непритязательно… Я бы так их и назвал, как это ни покажется парадоксальным (к слову сказать, сам Дато – художник необычайной парадоксальности, – думаю, одобрил бы моё предложение; названия ведь большинства его работ давались после его смерти): “Рука. Автопортрет” и “Руки. Портрет отца”.

Уже на этом примере видно, как поразительно Дато умел через деталь передать своё отношение к человеку, создать обобщённый образ через частность. У него не так уж много портретов с обозначением портретируемых (чаще – просто зарисовки людей, – кто бы они ни были, они интересны художнику). Но если уж он обращается в своих портретных композициях к конкретным людям, то нередко к личностям великим, гениям национальной и мировой культуры. Необычны по замыслу его композиции, посвящённые Бетховену и Бараташвили… Он стремится не столько к передаче внешнего сходства, сколько к созданию обобщённого символа поэзии и музыки. Вот почему в обоих портретах на первое место выходит у Дато своего рода атрибут, обозначение поэзии и музыки. В картине “Николоз Бараташвили” символом поэзии Грузии предстают красные кони, мчащиеся на голубом фоне.

У Дато часто стихи перекликаются с картиной, картина – с рисунком, портрет – с жанром или пейзажем… Так и с конями. Кони (мечта – поэзия) как поэтическая, романтическая “связка” вновь появляется в композиции “На тему песен В.С.Высоцкого”. Как и на портрете грузинского поэта, здесь кони – лишь намёком – несущиеся вверх и вдаль… То ли бричка, то ли коляска. А в ней – опять без определённости – то ли ямщик, то ли автор композиции, поэт и художник, ибо – опять намёком – в руках его то ли палитра, то ли раскрытая книга.

Замечательно передано движение – композицией, вибрацией карандашного штриха… “Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее…” Кто не знает сегодня слова этого стихотворения-песни В.С.Высоцкого? В них – и трагедия Мастера, для которого время проносится быстрее, чем для других, и его высокое счастье, – прожить жизнь короткую, но на взлёте! Вот, мне кажется, всё это, – и преходящее, убегающее время, и тему “кони-мечта”, и взлёт таланта, взлёт фантазии поэта, – стремится передать Дато своими вихревыми изображениями бега иноходцев, пересекающими композиции картин, посвящённых поэтам, которых он чтил…

И так же как кони – символ поэзии Бараташвили – выходят на первое место в композиционном построении картины, так на первый план с кинематографическим (сознательном!) укрупнением в картине, посвящённой Бетховену, выходит жёсткий клубок скомканных листов нотной бумаги.

Дато всерьёз занимался музыкой и, конечно же, знал не только внешние штрихи биографии Бетховена. Знал о его творческих муках, вечной неудовлетворённости, страданиях композитора, сердце которого разрывала сочиняемая им музыка… Музыка, которой он не слышал… Думаю, обращение к образу Бетховена было продиктовано и другой темой, темой одиночества гения вообще и вундеркинда в частности. Чехословацкий писатель Антонин Згорж свою книгу о жизни Бетховена точно назвал “Один против всех”.

При всей общительности и открытости характера Дато, тема эта волновала и его, подтверждение тому находим в его дневниках: с одной стороны, ему хочется быть как все, в детстве – как все дети. С другой, – он рано почувствовал свою одарённость, своё, если хотите, предназначение, внутренним взором видел сотни картин, музыкальных произведений, стихов, которые он ещё напишет. Ощущал свою силу, верил в свои силы, – это ведь очень важно в искусстве.

Но человек, с детских лет принявший на ещё неокрепшие плечи такую ношу, обречён на очень трудную жизнь, Дато понимал и это. Вот почему, мне кажется, особый интерес Дато к личности творцов, и – удивительное проникновение 16-17-летнего мальчика в их душевные драмы, понимание их человеческих и творческих проблем…

Вглядываюсь в лица Николоза Бараташвили и Людвига Ван Бетховена: разные века, разные вековые культуры за их спинами, разные, наконец, творческие “профессии”. Причём, обратите внимание и на такой факт: всего 14 лет было Дато, когда он написал Бараташвили! А портрет Бетховена – и того раньше – в 13 лет! Рисунок лица композитора может показаться ученическим, наивным. Но понимание им сути Бетховена и сегодня, когда я сотый раз всматриваюсь в эту композицию, кажется мне гениальным озарением… Не представляю себе теперь, как можно иначе, точнее передать музыку Бетховена, – с её болью, надломленностью, взрывной экспрессией… Когда-то слышал фразу: “Музыка Бетховена – это взрыв существования”. Вот такой взрыв передаёт живописными средствами Дато в своей композиции…

Если Бетховен – это мука – взрыв, то портрет Галактиона Табидзе – это, я бы сказал, мука – покой. Портрет тоже трагичен. Вибрирующая, будто живая линия карандаша Дато создаёт на бумаге дерево, ветви, листва которого, в свою очередь, образует лицо поэта. Тут и точный образ, и метафора, и поэзия.

Дерево ещё и вызывает ассоциацию с женской фигурой, так что здесь внимательный зритель находит как бы и музу великого грузинского поэта, музу, словно произрастающую из прекрасной и многострадальной грузинской земли, соками своими питающей великую поэзию (этой темы мы ещё коснёмся, темы для Дато очень близкой, – темы “очеловечивания природы”, темы, трактуемой Дато поразительно разнообразно).

В творческом наследии Дато два портрета Галактиона Табидзе. Первый – просто лицо поэта. В нём и гордость (это ощущение во многом от постановки головы, – независимо и гордо отклонённой назад), и усталость, и детская наивность, и удивление перед человеческим несовершенством.

Трудно сказать, чем так приковывает внимание этот внешне непритязательный по манере портрет поэта. От глаз его некуда деться, они спрашивают, экзаменуют, делают ваше существование в этой жизни неуютным… Дато никогда не видел поэта, – он родился, когда великий Галактион уже умер. Но точно известно – его стихи он знал, читал их любимой. И недаром упоминание о Табидзе врывается в одно из лирических стихотворений самого Дато:

Ливень

Какой был ливень, боже мой,

Когда мы встретились с тобой!

Хочу на Мтацминда с тобой

Читать Табидзе до заката.

Хочу весь день с тобою рядом Пробыть, целуясь…

Чтоб небосвод был голубой,

Чтоб занесло нас листопадом…

Обиду ж вспоминать не надо,

Обид у, злую…

Какой был ливень, боже мой,

Когда расстались мы с тобой…

Конечно же, Табидзе появляется здесь не случайно: он близок Дато, близок своей эпичностью осмысления жизни, проникновенной лиричностью. Он нужен Дато и тогда, когда он гуляет по Тбилиси с любимой, и тогда, когда бродит один на природе. Но насколько же не поверхностно, глубоко, по-своему, через свою душу преломив, воспринимает он биографию поэта!

Вглядываясь в портреты Галактиона Табидзе, видишь: если в глазах на первом из них – вопрос, недоумение, то на втором – понимание, слёзы… А “прочитав” слёзы в глазах человека бывалого и мужественного, обращаешь внимание на ствол дерева, из которого как бы произрастает голова поэта, и видишь уже не прекрасную музу лирика, а горестно раскинувшую руки в мольбе за поэзию и культуру фигуру женщины-матери.

Знаменитый французский художник А.Матисс до старости вспоминал наказ своего учителя: “Смотреть на живопись как на страстное молчание”. Многие работы Дато – замечательный пример “страстного молчания”.

До сих пор для меня загадка, как в “годы застоя” удалось мальчику, иных годов практически и не знавшему, создать такой своеобразный и по-своему выдающийся памятник поруганной национальной культуре…

И вот что ещё интересно. Прямой связи в приводимом ниже факте с творческим замыслом Дато вроде бы нет, но “всё же, всё же”…

Когда ноябрьской ночью 1988 г. в музее Дато на окраине Тбилиси мы готовили его работы к репродуцированию, распаковав картину “Нищий”, обнаружили на обратной стороне… “Портрет Галактиона Табидзе”, тот, первый, с детскими, чистыми глазами, без дерева-музы…

А в нижнем зале музея, оказывается, висела искусно сделанная фоторепродукция. Неужели не нашлось у юного Дато лишнего куска картона? “Нищий” писался позднее “Галактиона”, работа в техническом отношении более совершенная. Но неужели Дато не видел гениальной озарённости своего раннего “Табидзе” Никогда не смогу в это поверить! Он мог писать и рисовать быстро, мог подарить картину другу… Но совершенно уверен, к труду своему относился очень серьёзно и ценил его, и цену созданному знал. Не мог он не оценить раннего “Табидзе”. Тогда что же?

Рассматривал портрет как заготовку к большой работе? Может быть, собирался перевести карандашный портрет в работу маслом? А может, всё-таки, сознательно соединил две работы вместе, – ведь впереди были (могли быть, должны были быть!) десятилетия творчества…

Мелькнула мысль, возникла ассоциация: “Что-то в этом есть!” А додумать, развить мысль, возможно, предполагал потом. Не успел! Не договорил…

Вглядываясь в его “Нищего”, видишь, что это не только очень интересная по живописи работа с приглушёнными, изящными, холодными полутонами, с характерными для Дато мерцающими сумерками, нагнетанием печального настроения. И это не просто портрет-сочувствие драме человека. Вытянутые стройные ноги “Нищего”, весь его облик, проникнутый артистизмом и одухотворённостью…

Интересны и детали – балетные тапочки-пуанты, жабо… Портрет танцовщика-неудачника? И только-то? Нет, тут синтез трагедии художника, возможно, не пришедшегося ко двору, или почему иному не нашедшего себя…

Поразительно умение Дато в небольшой картине, беглом карандашном наброске раскрыть биографию человека, а то и целого поколения.

О многом расскажет внимательному зрителю и “Голова старика”, и совершенно замечательный своей мягкой манерой, сочными мазками тушью, портретной характерностью, внутренним чётким ритмом композиции “Дворник” (написанный Дато в 15-летнем возрасте).

А две его удивительные по настроению зарисовки “Клоун” и “Усталый клоун”, так перекликающиеся с его “Нищим”?! Эти небольшие по размерам работы – как две изящные по пластике, орнаментальным намёкам (цветы, шахматный рисунок), символам (отброшенная в сторону скрипка) миниатюры.

В них – рассказ о судьбе конкретных, вот этих самых, на рисунках – клоунов, сочувствие к их драмам. Но это, конечно же, и обобщение, ибо рассказ о драме художника вообще. Судя по отброшенной скрипке и заплаканным глазам клоунов – речь идёт о драме непонятых художников. Но, думается, притчевость этих работ Дато ещё шире – это вообще о драме человека среди людей. Кто бы ты ни был, если тебя не поняли, и ты остался один, – это трагедия. Вот так часто у Дато: начинается, вроде бы, с улыбки – зарисовка клоунов, то есть людей, коим предназначено нас смешить. А они почему-то вызывают у зрителей слёзы. Не перестаю удивляться мудрости юного Дато: уметь видеть человека сквозь его внешность, предмет сквозь другие предметы, судьбы сквозь годы, – не каждому дано.

В конце концов, в истории искусства можно найти и другие примеры раннего творческого взлёта, овладения изобразительным мастерством. Может быть, в техническом отношении кому-то удавалось пройти и дальше, чем Дато. Он поражает, прежде всего, другим – способностью взрослея и открывая для себя мир живой и мёртвой природы, – открывать этот мир и нам, людям, жившим рядом с ним, и тем, кто будет жить спустя десятилетия после нас. Ибо всё развивается: техника, мастерство, технология, меняется и человек, – становится умелее в чём-то, в чём-то безнравственнее, но остаются вечные истины и вечные проблемы взаимоотношений человека и окружающего его мира, человека и людей, среди которых он живёт.

Вот эти проблемы, понятые Дато Крацашвили во второй половине 70-х гг. ХХ века, запечатлённые в его картинах, стихах, дневниковых записях, – останутся, и, кто знает, предложенные им решения чем-то помогут нашим потомкам… Мир людей в произведениях Дато… Знакомых и незнакомых, знаменитых творцов и простых тружеников… Неверное это слово – “простые” люди. Для настоящего философа и художника каждый человек – неимоверно сложен. Сложен и многогранен его мир, сложны его отношения с окружающей действительностью – властью, природой, другими людьми…

Если человек – Человек, то мир его беспределен и полностью – даже гениальным художником – непознаваем. Нет простых людей, все – сложные. Но на портретах (а так мне хочется называть все картины и рисунки Дато, даже без обозначения портретируемых, ибо по отношению художника к своим моделям, это – портреты) Дато все эти неимоверно сложные люди всё-таки понятны художнику, ибо вызывают у него и сочувствие, и понимание их проблем, и стремление (в чём-то это от сказочных волшебников), воссоздав лицо, абрис фигуры человека на холсте или картоне, бумаге, – магически, “шамански” воздействовать на его судьбу, помочь обрести счастье, мир в душе, признание, отвести беду.

Всматриваюсь в лица людей, воссоздаваемые Дато. Они очень разные, но ведь и сами люди, которых писал и рисовал Дато, были разными. У каждого за спиной своя прожитая жизнь, как правило – очень непростая. И это сумел увидеть и передать художник.

Жизнь, наложившая отпечаток на лица, измявшая, скрутившая тела, наделившая глаза мудростью или усталостью и апатией. Что общего в них, что поражает? Я бы сказал – сочувственное понимание. Дато – добрый художник. Нет, он не приукрашивает модель. Он словно реализуя пожелание Микеланджело, стирает с лика человеческого всё наносное, маскирующее, выявляет всё лучшее, что в человеке есть. Вот почему такое молодое лицо на “Портрете бабушки Оли”, вот почему мы видим гордость и муку на портретах Галактиона Табидзе, вот почему в “Портрете Паши”, прежде всего, читаются грусть и усталость, мудрость и доброта…

Он писал портреты людей, которых, как ему казалось, он уже понял, и тех, чью суть лишь пытался постичь. Ему хотелось скорее понять, разгадать человека и – закончить портрет. Но, закончив, не хотелось с ним расставаться, жаль было ставить последнюю точку, наносить последний штрих, мазок…

И потому во всех портретах, созданных Дато, есть какая-то магическая недосказанность, случайно – умышленная незаконченность. Человек удивительно музыкальный, он особенно охотно пишет портреты (они ведь у него чаще всего не с натуры) в дождливые ночи.

В его дневниках часты записи: “заработался заполночь…”, “Дождь за окном, пора спать… Уже четвёртый час…” В такой вот дождливый вечер, а точнее дождливую ночь, закончив (или почти закончив) очередную портретную композицию (какую, теперь уже, увы, не узнать), он пишет стихотворение:

Обидно

Обидно

не то, что лежу я без сна,

И дождь —

дна не видно…

Обидно,

что ты этой ночью одна.

Один я.

Обидно…

Вот новый портрет.

Он и мой, и не мой.

Дождь…

Льёт, как из бочки.

Портрет на мольберте —

слепой и немой.

И жаль

ставить точку.

Обидно, —

нельзя его сделать живым.

Опять что ли ливень?

Привык я к портрету,

Сроднился я с ним.

в тот вечер дождливый.

Он любил людей вообще и тех, кого писал, в особенности. О том, что эта любовь была взаимной, свидетельствуют и сотни записей в “Книгах отзывов” в музее Дато и на его выставках. Обратимся к этим записям ещё раз.

“Дорогой Дато! Больно расставаться с тобой. Я уже никогда не освобожусь от твоей совестливости, от твоих “дум высокого стремленья”, от твоего беспокойства…”

“После выставки Дато хочется жить! Пусть вечно цветёт его “дерево жизни!”

“Прекрасные работы. Яркая творческая жизнь, интереснейший человек с необычайным видением, восприятием… Тем больнее, что продолжения не будет…”

“Я плакала, открыв для себя этот мир… Такое чувство формы, цвета, композиции, философские обобщения! Для Дато Крацашвили характерно интуитивное проникновение в тайны мира. Поклон великий за этот свет”.

“Портреты Дато поражают пристальным вниманием к жизни человека, они насыщены острой мыслью, философскими размышлениями о сути человека”.

“Оставляем в Тбилиси свои сердца и свои слёзы! Удивительный мир взрослого ребёнка. Удивительное стремление в такие годы понять смысл жизни и проникнуть в суть человека, к чему мы обычно приходим к концу жизни…”

Есть и такие записи:

“Дато нельзя не любить…”

А успел ли полюбить сам Дато? Успел… И это тоже позволяет называть Дато Крацашвили счастливым человеком.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.