Глава 4 Школа. 1952–1956

Начало учебы в Высшей нормальной школе в октябре 1952 года стало настоящим освобождением по сравнению с трудными условиями подготовительных курсов. Хотя Жаки и вынужден был выехать из комнаты на улице Лагранж, чтобы поселиться в другой с еще тремя учениками, важный этап позади. Наконец-то он «здесь», наконец-то он «свой».

Основанная в 1794 году ПРИ Конвенте, Высшая нормальная школа с 1847 года находится по адресу: улица Ульм, 45, всего в нескольких сотнях метров от лицея Людовика Великого. Она не выдает дипломов, и особенность ее в том, что студентов-гуманитариев и студентов, занимающихся точными науками, набирают примерно в равных количествах, однако два этих мира остаются друг для друга чужими. ВНШ помимо прочего – невероятный инкубатор талантов. Знаменитых выпускников не перечесть: Анри Бергсон, Жан Жорес, Эмиль Дюркгейм, Шарль Пеги, Леон Блюм, Жан-Поль Сартр, Раймон Арон и многие другие – представители поколений, успевшие прославить это заведение к моменту, когда туда поступил Деррида.

Небольшой мирок, населенный исключительно молодыми людьми, куда, впрочем, девушки попадают беспрепятственно: у «монастыря улицы Ульм» сформировались своя мифология и свои ритуалы, воспетые такими авторами, как Ромен Роллан и Жюль Ромен. Учеба длится четыре года, из них третий посвящен подготовке к агрегации, а последний – началу работы над диссертацией. Обладая статусом служащих-стажеров, ученики Школы должны проработать на государственной службе как минимум 10 лет, считая с момента поступления.

С начала XX века для обозначения местных реалий здесь используется свой жаргон. Так, «турна» (turne или thurne) – это комната в общежитии для учеников Школы, а «турнаж» – сложная процедура распределения комнат среди учеников начиная со второго года. «Касиком» (cacique) считается тот, кто на вступительном конкурсе занял первое место. «Архикуб» (archicube) – выпускник Высшей нормальной школы, поэтому справочник с именами выпускников Школы называется «архикубье» (archicubier). В центре прямоугольного двора находится бассейн с фонтаном и золотыми рыбками, которых называют Эрнестами. «Эрнестизация» проходит путем бросания ученика в воду. «Аквариум» – большой зал на первом этаже. «Горшок» (pot) обозначает столовую Школы, где подают еду утром, в полдень и вечером. В широком смысле «горшком» называют почти все, что связано – напрямую или отдаленно – с едой. В свою очередь, уборщицы и обслуживающий персонал в целом – это «сиу» (sioux)[129].

Хотя дух Высшей нормальной школы будет с годами все больше раздражать Деррида, поначалу он охотно его принимает, не возражая против ритуала инициации: он должен снять любой уличный указатель с именем выпускника Школы или же явиться в чайную «Румпельмайер» и смутить клиентов какой-нибудь нелепой ремаркой. Жаки не пропускает ни традиционные зимние балы с их обязательными смокингами, ни куда более непринужденную garden party в начале июня. Многих он сумел рассмешить в одном из ежегодных спектаклей: в крайне выразительной сценке он предстает гангстером алжирского происхождения в глубоко надвинутой на глаза шляпе[130].

Полушутя, полусерьезно он пишет резолюцию по поводу режима питания, подписанную затем многими учениками, в том числе Эммануэлем Ле Руа Ладюри. На двух машинописных листах они заявляют об основных причинах недовольства, среди которых систематическая подмена мяса ветчиной, злоупотребление сальтисоном, сосисками, гороховым пюре и особенно недостаточное количество любой еды, кроме супа:

Закуски упразднены. Почему? Позволим себе пробудить воображение шеф-повара, предложив ему выбрать среди таких общераспространенных плодов, как помидоры, оливки и этот дешевый корнеплод – морковь, которую можно употреблять тертой и сырой…

Сегодня вечером среди отходов, коими нас потчуют, отличился камамбер: с незапамятных времен порезанный на кусочки, по консистенции он напоминает кирпич. Судите сами: в качестве доказательства позволим себе представить вам этот кусочек…

Следует избавиться от идеи, будто больные, коими мы, к нашему сожалению, являемся, какие-то особенные и требуют пищи побогаче и получше обычной.

Между тем мы могли бы довольствоваться просто-напросто таким питанием, которое было бы для нас здоровым[131].

Поначалу Жаки продолжает по возможности ходить в столовую диетического питания Пор-Рояля. Но через несколько месяцев его здоровье существенно улучшается, так что потребность питаться в таких заведениях при Высшей нормальной школе или еще где-нибудь отпадает. У него появляется немного денег, можно насладиться ресторанами квартала, особенно теми несколькими кафе, которые ценятся студентами Школы. Продолжая посещать «Майе» и «Капуляд», чаще они встречаются в местечке с удачным названием «Нормаль-бар», прямо перед улицей Ульм, на углу Фёйантин и Гей-Люссак, где они не брезгуют и настольным футболом. Также студенты любят «У Гимара», прозванного «Ле Гим'с», на небольшой площади перед церковью Сен-Жак-дю-О-Па рядом с улицей Сен-Жак – тихий уголок для неспешных бесед[132].

Первый год в Высшей нормальной школе для большинства студентов сродни избавлению от жесткой дисциплины подготовительных курсов. Конечно, до наступления лета нужно сдать несколько сертификатных программ лиценциата в Сорбонне, зато не нужно ни готовиться к конкурсу, ни писать диплом. Это долгожданная возможность насладиться жизнью, Латинским кварталом. Имея теперь больше денег, чем в предыдущие годы, Деррида наконец-то может покупать себе книги и гулять, когда хочется. Он много ходит в кино, часто с Робером Абирашедом, заявляя с проникновенным видом, будто речь идет о научной деятельности: «Мы собираемся заняться прикладным киноведением».

Политика занимает важное место в повседневной жизни студентов Высшей нормальной школы. Конфликт между Сартром и Камю начался прошлой весной, но по-прежнему дает пищу для споров. Размолвка произошла в мае 1952 года из-за статьи Франсиса Жансона «Альбер Камю, или Бунтующая душа». Презирая автора этой статьи, Камю отвечает прямо Сартру «Письмом редактору Les Temps modernes»:

В вашей статье заметны… замалчивание или насмешка в адрес любой революционной традиции, не являющейся марксистской… Мне несколько надоело то, что меня и старых активистов, которые в свое время никогда не отказывались от сражений, теперь уроками эффективности потчуют цензоры, которые только и смогли, что поставить свое кресло в направлении хода истории; не стану останавливаться на том объективном соучастии, которое, в свою очередь, предполагает подобная позиция[133].

Сартр отвечает в том же номере в еще более резком тоне:

Но скажите мне, Камю, в силу какой такой загадки мы не можем обсуждать ваши книги, не лишая человечество смысла жизни?.. Что если ваша книга просто-напросто говорит о вашей философской некомпетентности? Если она была составлена из вторичных знаний, надерганных впопыхах?.. Неужто вы так боитесь спора?.. Наша дружба не была легкой, но я буду о ней сожалеть. Если вы прерываете ее сегодня, то дело, наверное, в том, что она должна была прекратиться. Нас сближало много вещей, немногие – разделяли. Но это немногое было слишком велико: дружба тоже стремится стать тоталитарной[134].

Статья «Коммунисты и мир», в которой Сартр заявляет о своей поддержке СССР и позиционирует себя как попутчика Французской коммунистической партии, спустя несколько месяцев приводит к другому, более болезненному разрыву – теперь с Морисом Мерло-Понти. Они познакомились на улице Ульм в 1927 году. Вместе выдержали немало сражений, прежде чем основать Les Temps modernes. В политике Мерло-Понти часто опережал Сартра, подчас выступая даже в роли «вожатого». Теперь же автор «Грязных рук» упрекает его в том, что тот забросил актуальные вопросы политики ради философии, которая слишком уж оторвана от мира. Особенно он не прощает ему критики – в разгар холодной войны – СССР. На его взгляд, спасения за пределами партии нет. «Антикоммунист – это пес, на том стою и никогда не отступлюсь», – напишет он спустя несколько лет.

Оба конфликта, глубоко расколовшие мир интеллектуалов того времени, тем важнее для Деррида, что он всякий раз ощущает себя «как сам Сартр, быть может… в противоречии и на обеих сторонах одновременно»[135].

На улице Ульм вопроса о коммунизме в любом случае не избежать: партия заправляет в Школе со времен Освобождения. Многие вещи становятся чем-то вроде ритуала. По утрам после завтрака члены «ячейки» Школы собираются в «аквариуме» за чтением L’Humanit?. В то же самое время группа мятежников, считающих себя сторонниками Итальянской коммунистической партии, демонстративно зачитывается газетой L’Unit?. В день смерти Сталина, 5 марта 1953 года, коммунисты, многие из которых не могут унять слез, проводят в Школе минуту молчания, одновременно терзаясь вопросом – кому в СССР направить телеграмму с соболезнованиями? Однако давление, оказываемое сторонниками коммунистов – среди которых самыми активными в это время были Эммануэль Ле Руа Ладюри, Жан-Клод Пассрон, Пьер Жюкен, Поль Вен и Жерар Женетт, – порой раздражает: пассажи, то и дело зачитываемые в «турнах», чтобы зазвать студентов на собрания, навязчивая продажа L’Humanit?., бесконечные петиции.

Как и его друзья Люсьен Бьянко и Пьер Бурдье, Деррида пытается следовать непростой линии поведения, избегая лобовых столкновений с комунистической партией, но еще меньше желая завербоваться. Вскоре он станет для коммунистов одним из тех, от кого нет смысла ждать вступления в партию, даже если они левые и в каких-то случаях могут пригодиться. Иногда их считают «неразборчивыми парнями», то есть куда ниже рангом, чем «попутчики», иногда – «классовыми предателями». Позднее Деррида вспомнит об этом периоде в своем тексте, посвященном крупному синологу Люсьену Бьянко:

Вокруг нас, в здании по улице Ульм, у самых близких друзей как нельзя более догматичный сталинизм доживал тогда последние дни. Однако доживал так, словно бы ему еще жить и жить. Оба мы были тогда политически активны в более или менее предсказуемой, обычной форме, состоя в левых или некоммунистических крайних левых группировках. Ходили на все собрания в здании «Взаимопомощи» и в других местах, заклеивали конверты для – не помню уже какого – комитета интеллектуалов-антифашистов (против колониальной репрессии, пыток, действий Франции в Тунисе или на Мадагаскаре и т. д.)[136].

К великому ужасу коммунистов, небольшая группа вскоре учреждает секцию Комитета содействия интеллектуалов защите свобод, объединившую левых и крайних левых-некоммунистов и привлекшую многих студентов. После чтения Le Monde, L’Observateur или L’Express они часами обсуждают актуальные политические темы.

Жаки чуть было не стал штатным сотрудником еженедельника L’Express, о чем свидетельствует письмо Жана-Жака Серван-Шрайбера Деррида, написанное 15 мая 1953 года, в канун выхода первого номера. Оба встретились несколькими неделями ранее обсудить участие Деррида в редакции L’Express. В настоящий момент Серван-Шрайбер, по его словам, не видит, чего именно он мог бы ожидать от молодого философа, и уверяет, что еще будет нащупывать формат своего еженедельника. Однако, если представится случай, он обещает, что непременно даст об этом знать Деррида. В таком сотрудничестве не было бы ничего зазорного: немногим позже именно в L’Express Ролан Барт опубликует «Мифологии», а Ален Роб-Грийе – многие из своих манифестов «нового романа».

Из 30 учеников, поступивших вместе с Деррида в Высшую нормальную школу, лишь четверо в этом году выбирают философию: двое из лицея Людовика Великого – Мишель Серр и Деррида, двое из лицея Генриха IV – Пьер Асснер и Ален Понс. Однако четверка не составляет единое целое: ни Серр, ни Асснер в общежитии по улице Ульм не живут и редко там появляются. Так что в Сорбонну Деррида часто ходит с Аленом Понсом, периодически посещая лекции Анри Гуйе, Мориса Гандийака, Фердинана Алькье и Владимира Янкелевича. Что касается тех, кто преподает в Школе, то решающими окажутся две встречи.

Уже в первый день его принимает Луи Альтюссер, отвечающий за студентов, выбравших философию. Деррида знакомится с 34-летним Альтюссером, который тогда еще ничего не опубликовал, поэтому пока никому не известен. Лет 12 спустя он станет легендарной фигурой. Как и Деррида, Альтюссер родился в окрестностях столицы Алжира. Вырос в среде католиков, прошел конкурс в Высшую нормальную школу в 1939 году. Сразу после этого мобилизованный, он скоро попал в плен и пять лет провел в концлагере. В Школу ему удалось вернуться только в конце войны. И уже в 1948 году в возрасте 30 лет он смог пройти агрегацию, получив в этом же году членский билет Французской коммунистической партии. Сразу же назначенный «кайманом» философии, то есть преподавателем, ответственным за подготовку студентов к агрегации, он пробудет в этой должности более 30 лет. Начиная с 1950-х годов он также становится секретарем Литературной школы – это должность с весьма размытыми границами, которую изобрели, похоже, специально для него. Тюсс, как многие его называли, занимает очень темный кабинет на нижнем этаже, справа от «аквариума». На самом деле в основном Альтюссер занимается студентами только в период их подготовки к агрегации. На протяжении первого года Жаки пересекается с ним в Школе лишь изредка[137].

Через несколько недель после начала учебного года Деррида начинает посещать лекции по экспериментальной психологии, которые с прошлой осени читает некий Мишель Фуко, так же как и Альтюссер, еще неизвестный. Вместе с остальными слушателями курса, который Фуко ведет вечером по понедельникам в небольшой аудитории «Кавайес», Деррида изумлен харизмой преподавателя, который всего на четыре года его старше: «Поражали мастерство, блеск и властность его речей». Порой Фуко приводит нескольких студентов в больницу Святой Анны, в отделение одного из своих друзей-психиатров. Деррида никогда не забудет об этом опыте прямого знакомства с безумием: «Приводили пациента, которого осматривал и расспрашивал какой-нибудь молодой врач. Мы просто присутствовали при этом. Это было мучительно»[138]. Врач уходил, чтобы записать свои наблюдения, потом в присутствии Жоржа Домезона, главы отделения, читал что-то вроде лекции. Между Фуко и Деррида быстро завязываются дружеские отношения, этому способствует и то, что, хотя Фуко был назначен ассистентом в Лилле, в это время он еще живет в Школе.

Другая встреча, еще более важная, происходит в феврале 1953 года. Мишель Окутюрье, которому отец подарил машину за то, что он прошел по конкурсу, берет с собой трех друзей – Мишеля Серра, Эли Каррива и Жаки в отпуск на одну неделю на горнолыжную станцию Карро-д’Араш в Верхней Савойе. Но упомянуть об этом визите стоит не столько из-за того, что молодые люди катались на лыжах, сколько из-за первой встречи Жаки с Маргерит, старшей сестрой Мишеля, встречи, о которой они упомянут мимоходом в фильме «Деррида». Очень красивая блондинка, которой только что исполнилось 20 лет, болеет туберкулезом, как и многие другие студенты ее поколения. Несколько месяцев она провела в санатории Плато д’Асси, но ее состояние остается неопределенным, хорошие результаты анализов перемежаются с плохими. Уже при первой встрече Маргерит заинтересовала Жаки, но ему не представился случай пообщаться с ней наедине. Для нее же он пока только один молодой человек из многих. Только через полтора года, когда Маргерит вернется в Париж, их отношения станут более личными.

Проходят месяцы, и Деррида затягивает своего рода приятный водоворот. Двоюродной сестре Мишлин он пишет: «Жизнь, которой мы здесь живем, требует длинных спокойных каникул, тихих и в полном одиночестве. Ты даже представить себе не можешь, насколько здесь все взбудоражены, лезут из кожи вон, разбрасываются. В конце дня просто ужасаешься, вспоминая, на что ушло время»[139]. Словно для того, чтобы наверстать упущенное, значительную часть лета 1953 года, проведенного в Эль-Биаре, Жаки посвящает чтению книги, которая станет для него чрезвычайно важной, – »Идеи к чистой феноменологии и феноменологической философии» Эдмунда Гуссерля, более известной под названием «Идеи I». Книга была переведена, сопровождена введением и прокомментирована Полем Рикером. «И именно этот великий читатель Гуссерля, более строгий, чем Сартр и даже Мерло-Понти, научил меня прежде всего читать феноменологию и в определенном смысле служил мне с этого момента ориентиром», – признает Деррида в похвале Рикеру[140].

В остальном август и сентябрь снова проходят в неге, сочетающейся с меланхолией. «Благословляю завершение каникул, – пишет он Мишелю Серру. – В итоге я сдался трусливому желанию окончательно сбежать от семьи. Вот что происходит, когда слишком ее любишь»[141]. Не считая Гуссерля, он почти не работал, разве что немного занимался сертификатом по этнологии, который должен представить в Сорбонне, поскольку именно эту дисциплину он выбрал в качестве научного предмета, необходимого для лиценциата.

Одна вещь расстраивает Жаки: дистанция между ним и Мишелем Монори, образовавшаяся после его поступления в Высшую нормальную школу. Ни с одним из студентов Школы у него не сложилось таких же близких отношений. Он пишет своему другу ностальгические строки:

Почему у нас больше нет даже сил писать друг другу? Ты знаешь, что с моей стороны дело не в том, что я тебя забыл. Моя дружба не умерла и не потеряла «остроты», скорее умерло что-то во мне. Чтобы как-то прояснить это, мне понадобилось бы рассказать себя – тебе и самому себе, – »пересказать» два или три года вплоть до самых последних событий.

К тому же я больше не хочу писать, больше не могу. Это еще больше расстраивает, потому что, я уверен, я мог бы спастись – я имею в виду, здесь, – только если бы я постоянно писал, по крайней мере для себя[142].

С началом 1953 учебного года экзамены на лиценциат в Сорбонне приводят его в уныние. Как расскажет Деррида позже, принимая орден Почетного легиона в том самом зале, где он в те времена страдал, «подготовительные курсы и Высшая нормальная школа привили некоторым из нас это ребяческое чувство превосходства и избранности, которое не помешало нам, столь снисходительным, снизойти сюда, чтобы записаться, как положено, в Сорбонну на ее экзамены и конкурсы, и не избавило меня, как одного из этой группы, ни от испытаний, ни от множества неудач»[143]. В конце октября, поскольку у него не было «времени рисовать и мерить кости», он провалился на практических занятиях по этнологии, хотя и получил к ним допуск. В самом начале этого года, который он хотел бы целиком посвятить своей дипломной работе, получилось так, что он тянет на себе, как он сам говорит, это «смехотворное бремя»[144]. К счастью, он успешно сдает психологию.

Еще одна хорошая новость – у них теперь одна удобная «турна» на двоих с его другом Люсьеном Бьянко, или Коко, как его называют в то время, в новом здании Школы. «Условия работы здесь идеальные, и, по-моему, лучше просто никогда не было. Мы избавлены от любых материальных хлопот, и, если бы мы были настоящими эгоистами, совершенно ни о чем не заботящимися, мы бы быстро уснули в этом „искусственном рае“, которым является Школа», – пишет он своей двоюродной сестре[145]. Жаки и Люсьен купили одну машину на двоих – «Ситроен С4» 1930 года выпуска, который они назвали «Чи-Чеу». Конечно, ездит он со скрипом и его нужно то и дело переставлять с четной стороны улицы на нечетную, чтобы не получить слишком много штрафов, но на нем все же можно выбираться куда-то в свое удовольствие. Главное же – эта машина, первая в собственности студентов Высшей нормальной школы, вызывает восхищение у однокашников. И именно на «Чи-Чеу», которую Деррида водит, мягко говоря, смело, он каждый месяц отправляется в Музей человека вместе с Аленом Понсом, чтобы посетить лекции по антропологии, от которых он еще не избавился[146]. Там он, в частности, обучается отличать человеческие черепа и кости от принадлежащих человекообразным обезьянам.

«Мудрый и ученый» наперсник Бьянко решает специализироваться на истории современного Китая и начинает учить китайский («Чи-Чеу», собственно, означает на китайском «автомобиль» в произвольной транскрипции). Жаки, работающий за соседним столом, с восхищением наблюдает за его прогрессом. Позже он будет просто зачарован, когда услышит, как его друг будет бегло объясняться в китайском ресторане неподалеку от Лионского вокзала. Он вспомнит о своих тогдашних спорах с Люсьеном Бьянко, когда будет ссылаться на фоно-идеографическую модель китайской письменности в работе «О грамматологии».

Пока же Жаки раздумывает в основном о теме своей дипломной работы, равноценной сегодняшней квалификационной работе магистра. В конце ноября он принимает решение писать на тему «Проблема генезиса в философии Гуссерля» под руководством Мориса де Гандийака, в прошлом сокурсника Сартра в Высшей нормальной школе и преподавателя философии в Сорбонне с 1946 года. Деррида будет часто объяснять: хотя Гуссерль не был его первой философской любовью, он оставил существенный отпечаток на его работе в качестве «несравненной школы строгости». Но в начале 1950-х годов речь идет не о каком-то обособленном интересе: феноменология Гуссерля, пока еще не принятая в должной мере во французском университете, многим молодым философам представляется чем-то совершенно обязательным. И даже Пьер Бурдье, прежде чем обратиться к социологии, думает посвятить свою диссертацию Гуссерлю.

Феноменологию «по-французски», которую разработали Сартр и Мерло-Понти, Деррида хочет заменить «феноменологией, в основном обращенной на науки». С его точки зрения, речь идет не только о философской необходимости, но почти в той же мере о политическом проекте. Под впечатлением от недавней работы марксиста Тран Дук Тао он тоже хотел бы связать феноменологию с некоторыми аспектами диалектического материализма. Слово «диалектика» не раз повторяется в дипломе, но вскоре Деррида от него откажется.

Как и многих других, его привлекают неизданные рукописи Гуссерля, особенно о темпоральности, «пассивном синтезе» или «альтер эго», – множество текстов, работать с которыми можно только в архиве Гуссерля в Лувене. В январе 1954 года Морис де Гандийак отправляет рекомендательное письмо и получает заверение, что отец Герман Ван Бреда поможет в доступе к этим ценным документам.

Деррида отправляется в Лувен в марте и остается там на несколько недель. Первый раз он пересекает национальную границу. В подвале Института философии, где с 1939 года хранится ни много ни мало 40 тысяч неизданных страниц, оставленных Гуссерлем, Жаки усердно трудится. Несмотря на свои достаточно слабые познания в немецком языке, он расшифровывает и прилежно копирует многочисленные отрывки, хотя в конечном счете в его диплом войдет лишь небольшое их число. Бельгийцы, которых он встречает, ему, похоже, не нравятся. К счастью, он сходится с Рудольфом Бёмом, молодым немецким философом, который вместе с другими исследователями работает над изданием текстов Гуссерля. Каждый день, прогуливаясь по улицам и паркам города, они ведут долгие философские дискуссии, конечно о Гуссерле, но также о Сартре и Мерло-Понти. Жаки старается переводить разговор на Хайдеггера, творчество которого значит для него все больше, а Рудольф Бём, ранее учившийся у Ханса-Георга Гадамера, является его превосходным знатоком[147].

Именно по время этой стажировки Деррида открывает для себя Der Ursprung der Geometrie («Начало геометрии») – поздний текст Гуссерля, который был только что опубликован по-немецки и который будет очень важен для него в следующие годы[148]. Это не мешает ему ждать возвращения в Париж, в свою «турну», к своим друзьям. В следующие месяцы он, работая в очень быстром темпе, пишет текст объемом 300 страниц на старых административных карточках и на фирменных бланках шампанского «Мерсье» и «Мумм», целые кипы которых он, должно быть, раздобыл у своего отца. Люсьен Бьянко вспоминает, что Деррида часто зачитывал ему только что написанные отрывки, но, поскольку он никогда раньше не слышал о Гуссерле, он не особенно их понимал.

Здесь не место пересказывать столь сложную в техническом отношении работу, как «Проблема генезиса в философии Гуссерля». Но одна из самых поразительных вещей в этом тексте, который был просто дипломной работой, – это самоуверенность, демонстрируемая Деррида. Переходя от одной части творчества Гуссерля к другой, он не боится поставить его под вопрос. Рискуя впасть в анахронизм, можно сказать, что он уже начинает его «деконструировать». Уже в самом начале введения, он, не стесняясь, пишет:

Вопреки осуществленной Гуссерлем неимоверной революции он все же остается пленником великой классической традиции, сводящей конечность человека к случайному происшествию в истории, к «сущности человека» и понимающей темпоральность на основе возможной или актуальной вечности, причастным которой он был в прошлом или мог бы быть сейчас. Открывая априорный синтез бытия и времени в качестве основания всякого генезиса и всякого значения, Гуссерль, дабы спасти строгость и чистоту «феноменологического идеализма», не раскрыл трансцендентальную редукцию и не перестроил свой метод. В этой мере его философия требует преодоления, которое станет лишь продлением или же, наоборот, радикальным разъяснением, а фактически полным обращением[149].

Несмотря на то что Морис Патронье де Гандийак, которого некоторые называют Гландуйе[150] де Патронажем, считался «благожелательным и внимательным» руководителем, он, единственный официальный читатель диплома, удовлетворяется его беглым просмотром. Позже он скажет, что причина в том, что он сразу же разглядел качество работы, но главное – он никоим образом не являлся специалистом по Гуссерлю. Как бы то ни было, Деррида крайне разочарован отсутствием реакции на его первый текст, написанный с таким размахом. Он-то надеялся на настоящий философский диалог вроде того, что он начал вести с Рудольфом Бёмом, но не смог продолжить с кем-либо из своего окружения. «Моя дипломная работа была бы интересной в других условиях и для других читателей», – признается Жаки Мишелю Монори. Похоже, ни Альтюссер, ни Фуко не вызвались ее прочитать. Только Жан Ипполит сделает это через год и скажет, что Деррида должен задуматься о ее публикации. Но Жаки, в это время полностью поглощенный подготовкой к агрегации, не прислушается к этой идее.

«Проблема генезиса в философии Гуссерля» – это, конечно, не просто дипломная работа. В ней уже заметен ряд фундаментальных составляющих его творчества, а когда текст через 37 лет будет наконец опубликован, Деррида сам будет смущен тем, что «узнает в нем, не узнавая… манеру говорить, быть может, почти не поменявшуюся, старую и почти фатальную постановку голоса, скорее тона». Еще больше он будет смущен тем, что найдет в ней своего рода закон, постоянство которого покажется ему «тем более удивительным, что с тех пор он, в том числе в своей буквальной формулировке, будет все время управлять» тем, что пишет. Уже с этого момента вопрос для него состоит в «изначальном усложнении начала, в исходном заражении простого»[151]. Открыв этот текст, Жан-Люк Нанси, в свою очередь, напишет Деррида: «В этой книге ужасно то, что в ней нельзя найти молодого Деррида, которого можно было бы поймать с его юношеским поличным. Генезис Деррида – можно, но не молодого Деррида. Он уже весь здесь, во всеоружии и в шлеме, как Афина. Однако то, чего ему не хватает, можно заметить, это как раз определенная молодость, молодость игры»[152].

Прекрасные отношения с Люсьеном Бьянко не мешают Деррида с ностальгией вспоминать о дружбе с Мишелем Монори. «Холодное возбуждение» Школы приводит его в оцепенение, и он тоскует «по тому долгому молчаливому одиночеству на улице Лагранж, во время которого и выходя из которого действительно являешься самим собой»[153]. Мишель, который прошлым летом получил CAPES[154] по литературе, стажируется в двух лицеях в Нанси. Встречаться из-за этого еще сложнее, и обычно встречи слишком коротки, чтобы не разочаровывать. Жаки начинает опасаться, что он замыкается в себе, становится черствым и эгоистичным. В апреле 1954 года, снова ощущая приступ меланхолии, он умоляет своего друга остаться в Париже по крайней мере на выходные:

Постарайся свидеться со мной до этих каникул, теперь, когда у меня больше нет друзей, кроме тебя; никого, совсем никого. Здесь люди обращаются к призраку, даже если свидетельствуют ему о дружбе. Быстро становишься тенью в собственных глазах, когда это так… Жду тебя, как всегда.

У меня грустная жизнь, давящая и тревожная… Не знаю, в чем причина, но моя грусть сама меняется: она становится постоянной, сухой или кислой. Я думаю, что раньше она питалась другой радостью или другой надеждой, более истинной, чем она сама[155].

Мишель, тоже испытывающий ностальгию, жалеет о «тех же насыщенных часах» парижской жизни – совместных завтраках на углу улицы Гей-Люссак, «этих прогулках в Со, по ночным набережным, в Орли на драндулете, об этой странице из „Дон Кихота“, которую ты прочитал мне в твоей комнате в Школе, с детским смехом». В этих письмах он оставляет своему дорогому Жаки немало знаков «нежной дружбы». Но часто он высказывает опасения, считая, что тот от него отдалился: «Не потерян ли я для тебя в тумане, как бледный призрак друга, неблагодарный?.. Не знаю, заслуживаю ли я твою дружбу, и не знаю, достаточно ли прекрасны те дружеские чувства, что я питаю к тебе»[156].

Отношения Жаки с женщинами на этом этапе остаются довольно таинственными. В Сорбонне он, в частности, встретил Женевьеву Боллем, студентку филологии, увлеченную Флобером и уже вхожую в литературные круги. Насколько можно понять, молодая женщина не оставляет его равнодушным, но она скорее тяготится двусмысленностью их отношений. «Все-таки нам надо будет поговорить о наших отношениях, – пишет она однажды. – У меня постоянно было впечатление, если не сказать уверенность, что они опирались на недоразумение»[157]. Это, однако, не помешает сложиться крепкой дружбе.

С октября 1954 года Дере и Коко, поскольку готовятся к агрегации, получают право на отдельные «турны». Их комнаты, однако, находятся рядом, и они по-прежнему делят на двоих одну машину и даже подписку на Le Monde. Главное же – они продолжают свои политические споры. Летом Бьянко довелось поездить по Китаю с дружеской франко-китайской делегацией (в которую также входит Феликс Гваттари). По возвращении будущий автор «Истоков китайской революции» только об этом и говорит. Деррида позже признает, что именно Бьянко он обязан тем, что научился «понимать и думать – в тревожном, критическом, подвижном модусе – о современном Китае»[158].

В целом Люсьен в это время более ангажирован и радикален, чем Жаки, который однажды заявляет: «Если бы судьба предоставила мне возможность сыграть роль Ленина, возможно, я бы воздержался»[159]. В этот год политические события затрагивают их как нельзя часто. 7 мая 1954 года с поражения при Дьенбьенфу начинается распад французской колониальной империи. Несколькими днями позже назначение Пьера Мендеса-Франса главой государства порождает немало надежд. Но в ночь на 1 ноября 1954 года Алжир сотрясает несколько террористических актов: ранее неизвестная организация – Фронт национального освобождения (FLN) призывает «завоевать свободу». 5 ноября 1954 года министр внутренних дел некто Франсуа Миттеран заявляет в Национальном собрании о том, что «Алжир – это Франция» и что «алжирский бунт может принять лишь одну конечную форму – форму войны». Конфликт продлится восемь лет, став травмой для целого поколения и очень сильно сказавшись на Деррида.

Еще одно событие, более локального масштаба, знаменует собой начало учебного года в Школе: руководителем учебного заведения становится Жан Ипполит. В те времена это крупная фигура французской философии, один из тех, кто действительно будет иметь значение для Деррида и кто одним из первых поймет его философский потенциал. Поступив в ВНШ в том же году, что Жан-Поль Сартр и Раймон Арон, Жан Ипполит становится одним из пропагандистов Гегеля во Франции. В 1930-х годах он слушал знаменитые лекции Александра Кожева о «Феноменологии духа», а потом сам взялся переводить и тщательно комментировать это фундаментальное произведение. Среди учеников Ипполита, долгое время работавшего преподавателем подготовительных курсов в лицее Генриха IV, были Жиль Делез и Мишель Фуко. Встав во главе Высшей нормальной школы, он хочет вернуть философии ее почетное место в ряду других гуманитарных наук. Но его темперамент не позволит ему в должной мере осуществить задуманное.

Главный собеседник Деррида в 1954/55 учебном году – это, конечно, Альтюссер. Жаки, боящийся агрегации не меньше, чем вступительного конкурса в Школу, хочет просто работать и следовать советам, которые ему дают. Для первого сочинения, которое требует от него «кайман», он составляет методичные заметки о Фрейде. Потом в длинном тексте, написанном в весьма личном стиле, он впервые пытается сопрячь психоанализ с философией:

Когда бессознательное перестает быть сожалением философии, оно становится всего лишь ее раскаянием. Она же в качестве себя самой и в своем собственном виде движется между разных родов прозрачного: умопостигаемых идей, «априорных» понятий, непосредственных данных сознания, чистых значений. И все же бессознательное – не просто спутанность или непрозрачность. Прежде всего это смесь[160].

Отметка, которую Альтюссер ставит на первой странице работы, безапелляционна – 7/20. Конечно, она поставлена всего лишь для ориентировки. Главное – это комментарии в виде письма на четырех страницах, написанного в очень теплом тоне:

Деррида, мы вместе разберем детали этого задания. У него нет ни единого шанса «пройти» агрегацию. Я не ставлю под вопрос качество твоих знаний, владение понятиями или философскую ценность твоей мысли. Но на конкурсе их «признают» только в том случае, если ты осуществишь радикальное «обращение» в изложении и выражении. Теперешние твои затруднения суть следствие года, посвященного чтению и осмыслению Гуссерля, который, повторяю, для комиссии не является «знакомым мыслителем».

С точки зрения Альтюссера, еще важнее, чтобы Деррида усвоил «тот прием, который позволяет написать любое сочинение»: «В твоем задании хорошо видно, что твои враги заранее осуждены, это слишком заметно, то есть с самого начала шансы не равны. Это осуждение нужно выполнить по форме идеального судопроизводства, то есть философской риторики». И все-таки в заключение Альтюссер подбадривает: «Хватит пока упреков. Я должен был тебе их высказать. Добавлю, что, по моему мнению, ты можешь услышать их сегодня, чтобы не заслужить их… завтра».

Комментарии к следующему сочинению на тему «объяснение через простое» явно более положительные. Хотя Альтюссер критикует введение, он полагает, что «линия Декарт – Лейбниц – Кант развита превосходно. (Непринужденность и уверенность твоих выкладок вообще растут по мере того, как ты продвигаешься в своих занятиях!)» Но он все же рекомендует ему избегать длиннот: «Не будь слишком уж почтительным к классическим философиям».

В этот период Деррида разрывается между необходимостью готовиться к конкурсу и своей все большей увлеченностью Хайдеггером, уже довольно заметной в дипломной работе о Гуссерле. Хотя Жан Бофре читает порой лекции в Школе, он никогда не ссылается в них на Хайдеггера, главным французским представителем которого он, однако, является. Поэтому именно вместе с Жераром Гранелем, уже прошедшим агрегацию, но постоянно бывающим на улице Ульм, Деррида начинает заниматься Хайдеггером, читая его на немецком. Гранель, занимающий по отношению к нему «довольно-таки покровительственную» позицию, входит в небольшую группу «редких аристократов, посвященных в Хайдеггера», которые его одновременно притягивают и раздражают. Об этом Деррида вспомнит в связи со смертью Гранеля: «Я мог легко испугаться практически кого угодно, но особенно пугался его, порой до оцепенения. Перед ним я всегда чувствовал себя каким-то простолюдином французской культуры и философии в целом»[161].

Весной 1955 года остается совсем немного времени до письменных экзаменов для агрегации, и Деррида страдает от тех же страхов, что и в момент поступления в Высшую нормальную школу. Конкурсы остаются для него такими «ужасными испытаниями, мгновениями тревоги и усталости», каких потом у него уже никогда не будет. «Угроза гильотины, по крайней мере так она ощущалась, сделала для меня эти годы адскими. Это прошлое было очень болезненным, я, если говорить без обиняков, никогда не любил Школу, я всегда чувствовал себя в ней плохо»[162].

В начале мая Деррида находится в таком физическом и нервном состоянии, что вынужден проконсультироваться у незнакомого врача на улице Кюжа, который прописывает ему сочетание амфетаминов и снотворных, дающее катастрофические результаты. Жаки, охваченный дрожью, вынужден прервать третий письменный экзамен, сдав лишь начало своей работы с довольно неопределенным планом. Это не помешало его допуску к устным экзаменам, на которых его первым же и завалили. В письме, отправленном ему на следующий день после получения результатов, Морис де Гандийак говорит, что сожалеет об этом провале тем более потому, что сам он и его коллега Анри Биро открыли для Деррида «кредит доверия», дав черновику, «по правде сказать, бесформенному», представленному Деррида на третьем экзамене, достаточно высокую оценку, чтобы он мог сдать устные экзамены. К сожалению, эта вторая часть экзаменов на звание агреже прошла не лучше первой:

Мои коллеги должны были высказать вам причины сурового отношения к тому из ваших объяснений Декарта, которое показалось совершенной невнятицей, и к вашей лекции, где вы странным образом сосредоточились на философе, который – один из немногих – почти ничего не говорил о смерти. Ваш талант никоим образом не ставится под сомнение, и, как это случается каждый год – таков закон агрегации, – мы должны были принять кандидатов, чье интеллектуальное «качество» значительно уступает качеству подобных жертв письменного или устного экзамена, но которые при этом сыграли в эту игру и добились успеха благодаря пониманию задачи и терпению. Не забывайте о том, что «урок» на агрегации – это не упражнение в виртуозности, а прежде всего школьная работа, которая должна быть доступна для учеников, но это не мешает вам, быстро проговорив то, что вы сказали бы в собственном классе, обратиться потом к комиссии[163].

Свое письмо Гандийак завершил всяческими ободрениями, напомнив, что и Сартр тоже при первой попытке провалился. Другой член жюри – Фердинан Алкье высказался более сухо, порекомендовав Деррида «немного подучиться», то есть посещать Сорбонну регулярнее и выработать более многосторонний философский подход. «Три ваших сочинения на деле составляют одно, вы страдаете от идеинои „мономании“», – заявил он ему[164].

Летние каникулы в Эль-Биаре омрачены этой неудачей, а также ухудшением алжирской ситуации. В январе 1955 года, незадолго до отставки своего правительства, Пьер Мендес-Франс назначает Жака Сустеля губернатором Алжира: этот заслуженный антрополог слывет открытым и довольно либеральным человеком. Вскоре после получения этой должности он обещает заняться интеграцией мусульман и провести несколько важных реформ. Но возможно, уже слишком поздно. 20 августа 1955 года Фронт национального освобождения организует агрессивные манифестации в Константине. От рук бунтовщиков, вооруженных топорами и дубинками, пострадало 123 человека, среди которых европейцы и умеренные алжирцы. Ответные меры ужасны: жертвами становятся более 12 тысяч человек. Отныне алжирский конфликт приобретает размах настоящей войны: множество мусульман, ранее не поддерживавших призывы к независимости, теперь выступают за нее, тогда как Жак Сустель присоединяется к лагерю «ультрас».

В октябре 1955 года Альбер Камю начинает публиковать в L’Express цикл статей о «Разорванном Алжире», пытаясь определить «позицию, беспристрастную по отношению ко всем сторонам». По Камю, две пропасти стремительно расширяются: та, что отделяет на территории самого Алжира европейское население от мусульманского, и та, что противопоставляет метрополию алжирским французам. «Все происходит так, словно бы справедливый суд, которому наконец-то у нас была предана политика колонизации, был распространен на всех французов, там живущих. Почитать кое-какие газеты, и можно подумать, что Алжир населен миллионом колонистов с хлыстом и сигарой, разъезжающих на „кадиллаках“». Что касается еврейского населения, он подчеркивает, что уже на протяжении многих лет оно находится в тисках между «французским антисемитизмом и арабским недоверием»[165]. 22 января 1956 года Камю, находясь в Алжире, обращается с Призывом к гражданскому перемирию в Алжире, хотя ему грозят смертью. Его позицию понимают плохо: «Я сам лично не заинтересован ни в каких иных действиях, кроме тех, что могут здесь и сейчас помочь избежать ненужного кровопролития… Такая позиция сегодня никого не удовлетворяет, и мне заранее известно, как она будет принята обеими сторонами»[166].

Деррида в это время придерживается взглядов, довольно близких взглядам Камю. Но в столице Алжира любое обсуждение этой темы оказывается сложным, особенно в семье. А в Париже он может говорить об этом разве что с Люсьеном Бьянко, который разделяет его антиколониалистские убеждения, хотя и испуган, как и он, террористическими атаками ФНС[167].

В течение 1955/56 учебного года, последнего, который Деррида должен провести в Школе, Морис де Гандийак несколько раз приглашает его на приемы. Вместе с супругой он устраивает их каждое воскресенье. На этих встречах Жак знакомится с такими фигурами интеллектуального и философского мира, как Жан Валь и Люсьен Гольдман, а также с молодыми интеллектуалами Костасом Акселосом, Жилем Делезом и Мишелем Турнье. Впервые он сближается с парижской средой, которая до этого момента казалась ему недоступной. Прошлым летом в замке Серизи-ля-Саль прошла десятидневная конференция, посвященная Хайдеггеру, с участием последнего, и эта важная встреча – по-прежнему повод для разговоров. На одном из приемов у мадам Эргон, владелицы Серизи, проигрывают запись нескольких особенно значительных отрывков из конференции. Этот момент Деррида никогда не забудет:

Я был студентом Высшей нормальной школы и впервые услышал голос Хайдеггера в одной гостиной в 16-м округе. Запомнилась, в частности, такая сцена: мы все сидели в гостиной и слушали этот голос… Особенно мне запомнился момент после выступления Хайдеггера: вопросы [Габриэля] Марселя и [Люсьена] Гольдмана. Один из них высказал Хайдеггеру примерно такое возражение: «Но не считаете ли вы этот метод или способ чтения и вопрошания опасным?». Эпистемологический, методологический вопрос. И у меня в ушах все еще звучит ответ Хайдеггера, последовавший после некоторого молчания: «Ja! Это опасно»[168].

Тем не менее у Жаки в этом году есть большое дело – развитие, хотя и несколько беспорядочное, его отношений с Маргерит, сестрой его сокурсника Мишеля Окутюрье. После долгого пребывания в санатории девушка наконец возвращается в 1954 году в Париж: поскольку результаты ее анализов оставались довольно плохими, рассматривалась возможность тяжелой операции, но она от нее отказалась. «С того момента, когда я действительно почувствовала себя в опасности, я решила вылечиться», – вспоминает она. Вернувшись в Париж, Маргерит получает более или менее гомеопатическое лечение, основанное на диете с большим содержанием белков: каждый день она должна съесть один целый камамбер, двести граммов мяса, четыре яйца и выпить изрядное количество красного вина. Это оригинальное лечение приводит к заметному улучшению, позволив ей возобновить изучение русского языка. Жаки, которого часто приглашают в семейство Окутюрье позавтракать или сыграть в бридж, все больше сближается с Маргерит. Во время одной из первых встреч он дарит ей «Свадьбы» Камю – он обожает это юношеское произведение с едва ли не пророческим названием. Главное же – эта книга позволяет ему показать девушке алжирский мир, в котором он вырос.

Маргерит родилась в 1932 году в совсем другой среде, и ее детство было насыщено событиями. Ее отец Гюстав Окутюрье, выпускник Высшей нормальной школы, до прохождения агрегации по истории изучал русский язык. В Праге, где он работал на агентство Havas, он встретил свою жену, и там же родились Маргерит и два ее брата. Затем семья Окутюрье жила до вторжения в 1941 году немецких войск в Белграде. Не зная, что стало с отцом, мать и трое детей бегут в Каир, где вплоть до конца войны живут в довольно тяжелых условиях. Затем семья обосновывается в Москве, где Гюстав Окутюрье становится корреспондентом Агентства Франс-Пресс: именно там Маргерит и Мишель начинают учить русский. Наконец, в 1948 году Окутюрье возвращаются в Париж, чтобы дети могли сдать выпускные экзамены в средней школе и поступить в высшее учебное заведение. Как легко понять, по своему образованию девушка так же далека от классического французского образца, как и Жаки: хотя семья у нее католическая, Маргерит порой будет говорить, что после такого детства, проведенного в диаспоре, и из-за матери-чешки она порой чувствует себя более еврейкой, чем Деррида себя евреем.

В письме Мишелю Монори, датированном летом 1956 года, Жаки немногословно и как большой секрет упоминает об «ужасном периоде», который он пережил. Дело в том, что Маргерит уже была обручена с другим студентом Высшей нормальной школы – Лораном Версини, серьезным молодым человеком, который нравился ее родителям и уже был принят в Шаранте в семейном поместье. На первом этапе эта двусмысленная ситуация, похоже, не слишком тревожит Деррида: как и многие другие молодые люди его поколения, он охотно заявлял о своей враждебности браку и супружеской верности. Но лишь до того момента, пока, съедаемый ревностью, он не потребует от Маргерит выбрать между ним и Версини. Возможно, она только этого и ждала, чтобы принять решение и отправиться к матери своего жениха. Когда Маргерит объясняет ей положение, мадам Версини просит ее ничего не объявлять сыну до конца экзаменов на звание агреже, чтобы он не расстроился[169].

И для Жаки теперь самое важное – сосредоточиться на подготовке к конкурсу, если он хочет получить шанс наконец-то от него освободиться. В течение нескольких недель до письменных экзаменов претенденты на звание агреже философии по традиции «заальтюссериваются», то есть регулярно встречаются со своим «кайманом», чтобы подбодриться. К несчастью для Деррида, Альтюссер был вынужден покинуть Школу из-за одного из приступов меланхолии, уже ставших для него привычными. Так что теперь все наоборот: Жаки пытается его успокоить, не желая «нарушать его покой»:

Я уверен, что эти несколько недель отдыха пойдут тебе на пользу. Мне было грустно видеть тебя таким уставшим, потрепанным ветрами агрегации и администрации. Но через несколько недель – так ведь? – к тебе вернутся силы и ты появишься вновь, чтобы поддержать нас советами и самим своим присутствием в эти тяжелые моменты перед устным экзаменом или после него.

Заговорив о своем собственном положении, Деррида поначалу притворяется безразличным:

Каждый год накануне агрегации все примерно одно и то же. Я сам в неплохой форме, о чем говорят несколько пробных упражнений. Сочинение о Декарте очень хорошо принято Гандийаком (14,55 «на этот раз без щедрот» – sic). Объяснение Канта для Ипполита («мастерски и замечательно», что могло бы стоить «по меньшей мере 17» – resic). Я говорю это тебе не как маленький отличник, гордый своими хорошими отметками, – знаешь, в моем возрасте… но потому, что это меня успокаивает, возможно безосновательно, и дает мне чуть больше психологических сил перед экзаменами.

Но он не может долго скрывать, насколько все это стало для него невыносимым:

Увы, но я не могу больше гордиться похвалой Гандийака или Ипполита, я просто выпиваю ее как микстуру, как больной агрегацией, коим я стал. Боже мой, когда же я покончу с этой лагерной чушью? Философия – и все остальное, ведь есть еще и остальное и значит оно все больше, – страдает от этого экзаменационного плена, так что я рискую заработать какую-нибудь хроническую болезнь вроде твоей. Веришь ли ты, что когда-нибудь мы полностью излечимся?[170]

С Мишелем Монори он, как обычно, более откровенен и не пытается скрыть своего недомогания. Мучаясь уже целую неделю от тяжелой ангины и еще больше от снедающей его тревоги, он пишет ему с больничной койки, выбирая слова, кажущиеся едва ли не предзнаменованием: «Я ни в чем не хорош, разве что в том, чтобы разбирать и заново собирать мир (и это мне удается все меньше и меньше)». Непосредственно перед письменными экзаменами Жаки, чтобы хоть немного набраться сил, уезжает с Робером Абирашедом в «Старую Давильню» – «небольшой замок возле Онфлера, который скромные филантропы предоставляют в распоряжение „утомленным интеллектуалам“». Он надеялся посетить Мишеля, который начал свою тяжелую воинскую службу в Динане, но понимает, что это было бы неразумно. «Если бы ты видел, в каком я состоянии, уверен, что ты бы на меня не злился. Эта побывка в Нормандии немного помогла мне, но я совершенно разбит и понимаю, что мне будет трудно держать удар на этих экзаменах»[171].

Стресс конкурса ему определенно не подходит. Он снова на грани психического срыва. Письменные и устные экзамены агрегации на этот раз проходят без катастроф, но результаты он получает если не посредственные, то явно уступающие тому, на что ему позволяли надеяться подготовительные упражнения. Поздравляя Жаки с этим успехом, Люсьен Бьянко призывает его не придавать значения этой «смешной вещи». Он знает, какие усилия его друг прилагал на протяжении двух лет, и говорит, что особенно счастлив, поскольку тот получил «наконец право попробовать жить»[172].

Деррида дожидается 30 августа, чтобы написать Альтюссеру. Тот, все еще больной, следил за ходом экзаменов издалека, не имея возможности посетить даже агрегационный урок своего любимого ученика[173]. Эта невольная отлучка не мешает Деррида обратиться к своему старому «кайману» с особенной теплотой:

Мне было грустно видеть, как завершается этот год… поскольку я расстанусь с лучшими друзьями, присутствие которых столько значило для меня, и один из них – ты, как тебе хорошо известно… Я не хочу тебя благодарить, хотя и должен бы, за то, что дали мне твои советы и преподавание. Я отлично понимаю, чем им обязан, но все формулы уважительной отстраненности, с которыми принято обращаться к учителю, были бы, возможно, оскорблением для нашей искренней дружбы, с которой ты всегда ко мне относился. Я прошу тебя сохранить ее, и я благодарю тебя за нее от чистого сердца[174].

Ответ Альтюссера тоже как нельзя более проникновенный:

Ты и представить не можешь, с каким облегчением я узнал недели две назад о твоем успехе. Вопреки всему и даже вопреки благоприятным знакам, полученным до моего отъезда, я не мог помешать себе втайне бояться за тебя из-за каверз и капризов этого нелепого конкурса, ожесточенности комиссии. По полученному тобой баллу я вижу, что тебя нисколько не пощадили. Постарайся как можно быстрее прогнать из своей жизни и памяти это дурное воспоминание и лица твоих судей!

Позволь мне просто сказать тебе, что твоя дружба была для меня одним из самых ценных благ двух этих последних лет в Школе[175].

Несмотря на эти подбадривания (которые не останутся пустой фразой), Деррида покидает Высшую нормальную школу на несколько грустной ноте. Чтобы пройти конкурс на звание агреже со второй попытки и без малейшей славы, ему понадобилось облачить свою мысль и письмо в чужие одежды, преклониться перед дисциплиной, которая никогда не была его и никогда не будет ему под стать. Как он пишет Мишелю Монори, этот успех из числа самых посредственных «ничуть не похож на примирение»: его как будто приняли «немножко через силу»[176]. С ним останется воспоминание о непритворном страдании и своего рода злость на французскую университетскую систему, в которой он всю жизнь будет чувствовать себя «пасынком».

Из многочисленных посланий, которые Деррида получил по поводу прохождения конкурса на звание агреже, он особенно выделял письмо своей двоюродной сестры Мишлин Леви. Поздравив своего дорогого Жаки, она признается ему, любопытным образом сочетая наивность и проницательность: «Мне бы больше понравилось, если бы ты был не преподавателем, а писателем… Какое это было бы для меня удовольствие – читать твои книги (конечно, романы), пытаться угадать, где ты там скрываешься между строк»[177]. Понадобится несколько лет, чтобы Деррида удовлетворил ее желание.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.