4

4

В декабре 1913 года Горький вернулся в Петербург. Никаких препятствий ему не чинили – правда, российский консул в Неаполе предупредил, что могут арестовать, но никто его не арестовывал, и даже слежка возобновилась не сразу. Возвращение Горького сопровождалось потоком приветствий от рядового читателя – самого низового, мещанского и пролетарского, и даже от крестьян Новоторжского уезда, что почему-то тронуло его особенно. Конечно, это не могло сравниться с бурными овациями 1928 года, когда его на руках несли от Белорусского вокзала до квартиры, – но многие сочли приезд Горького обнадеживающим знаком благих общественных перемен. Он поселился под Питером, в поселке Мустамякки, и тут же окунулся в родную организаторскую деятельность: затеял издательство «Парус», организовал журнал «Летопись» и возглавил в нем художественный отдел, собрал и отредактировал сборник рассказов пролетарских писателей, литераторов из народа.

«Все больше присылают неуклюжих стихов, неумелой прозы и все выше, бодрей звучат голоса пишущих; чувствуешь, как в нижних пластах жизни разгорается у человека сознание его связи с миром, как в маленьком человеке растет стремление к большой, широкой жизни, жажда свободы».

В это время он радостен и полон праздничных предчувствий: ему кажется, что новый революционный подъем не за горами и что это будет подъем культурный. Пролетарии поумнели, численно выросли, учатся читать и думать – короче, мрачная эпоха позади. «Никогда я не чувствовал себя таким нужным русской жизни и давно не ощущал такой бодрости», – напишет он в письме. Но радовался недолго – война 1914 года, вскоре захватившая в свою орбиту весь мир, повергла его в глубокую депрессию.

Как всегда, внешние вызовы спровоцировали в России вал внутренних репрессий: среди революционеров начались массовые аресты – видимо, ради консолидации Отечества и устранения разлагающего элемента. Война расколола русскую литературу – и русское общество, – и это как раз первый признак глубокой, запущенной болезни: здоровые сообщества в испытаниях закаляются и объединяются, в больных же до предела обостряются все расколы. Война 1914 года рассорила даже таких испытанных друзей, как Горький и Андреев, которых до сих пор не развели ни медные трубы, ни критические наветы. Огромное большинство русских литераторов (и большая часть интеллигенции) восприняли войну с облегчением и радостью. Отчасти их можно понять – писатели и интеллигенты в массе своей неврастеники, а для них долгое ожидание бури всегда тягостней, чем сама буря. Прорвался нарыв – ну и хорошо, и начнется наконец что-то новое. Вдобавок Андреев – вечный идеалист, утомленный годами столыпинской «стабилизации» и последующей стагнации, верил, что огонь войны очистит Россию, что в ней появятся наконец сильные и смелые люди, которые сумеют выволочь страну из безвременья; Горький, напротив, полагал, что этих-то лучших людей война и уничтожит в первую очередь. И если Горький в «Летописи» повел ярую антивоенную пропаганду, то Леонид Андреев, назначенный редактором художественного отдела в новосозданной откровенно шовинистической газете «Воля России», стал соблазнять коллег огромными гонорарами, чтобы они вместе с ним пытались возродить русский патриотизм – даром что любить такую Россию и гибнуть за нее было в самом деле весьма затруднительно. Можно по-человечески понять и Горького, и Андреева, и главное – не скажешь, за кем была окончательная правота: Россия – такая страна, что ее нет здесь ни за кем. Прав Горький – война уничтожила Россию. Но прав и Андреев – без войны нельзя отковать нацию. Таким народообразующим фактором стала для России Великая Отечественная – она-то и создала такую общность, как «советский народ», сколько бы сегодня нас ни уверяли, что такой общности никогда не было. Но в России 1914 года не было идеи, способной поднять народ на войну, – а потому и не сбылась андреевская утопия российского возрождения. Вообще же в таких дискуссиях лицо сохраняет тот, кто выступает противником кровопролития. Горький выглядел лучше Андреева – и сознавал это.

К 1915 году относится и начало его короткой, но бурной дружбы с Маяковским: эта двусмысленная история, пожалуй, единственный столь наглядный случай отвергнутого покровительства во всей горьковской литературной биографии. Канонизированные впоследствии как два главных певца революции, соратники и чуть ли не друзья, соседствующие на фронтонах всех советских школ, – этой репутации они соответствовали очень мало: Горький не принял революции, Маяковский не принял Горького. Что между ними произошло – понять сегодня трудно. Начиналось превосходно: Горький любил покровительствовать молодым талантам, ибо все еще ощущал себя лидером отечественной словесности (по числу переводов и упоминаний в прессе так оно и было) и полагал своей первейшей обязанностью с высоты этого положения помогать начинающим. Начинающие – если только не были пролетарскими писателями, нуждавшимися в элементарных советах и публикациях, – далеко не всегда относились к этому восторженно. Маяковский с его болезненным самолюбием вообще терпеть не мог опеки, хотя бы и самой доброжелательной. Справедливости ради заметим, что горьковская опека и покровительство продолжались ровно до тех пор, пока опекаемый не входил в славу; после этого Горький к нему, как правило, охладевал – то ли отчасти ревнуя, то ли огорчаясь, что автор пошел своим путем, а не тем, который ему предначертан покровителем. Так было с Куприным, отчасти с Буниным (хотя инициатором разрыва был как раз Бунин), с Леонидом Леоновым – из всех учеников и подопечных добрые отношения сохранились только с «Серапионами», ностальгически напоминавшими ему о прекрасной петроградской поре, о двадцать первом годе, Доме искусств, «Всемирной литературе», – но это можно объяснить и тем, что из «Серапионов» никто, кроме Зощенко, выше тогдашних писаний не поднялся: и Федин, и Всеволод Иванов – по крайней мере в опубликованных текстах – быстро деградировали сообразно велениям времени.

Что касается Маяковского, он и в ранние годы был не самым легким собеседником, вел себя вызывающе, а часто и попросту безобразно. Что тут было от футуризма, а что от невоспитанности – поди пойми. Сначала Горький пригласил Маяковского к себе, слушал в его чтении «Облако в штанах» и, по воспоминаниям Маяковского, обплакал ему весь жилет. Потом надписал ему «Детство». Потом регулярно с ним виделся и хвалебно отзывался, выделяя его из когорты футуристов как единственного настоящего поэта. Но потом Корней Чуковский, с которым Маяковский успел рассориться годом ранее (по одной из версий – внаглую пытался соблазнить его жену, гостя у него в Куоккале), сообщил Горькому сплетню, будто Маяковский заразил гонореей Сонку Шамардину – девушку, с которой был близок в 1913 году. Откуда вообще пошла эта сплетня – неясно, никакой почвы она под собой не имела, и остается лишь дивиться тому, с какой готовностью Горький подхватил эту историю и принялся ее распространять. Видимо, недоброе чувство к Маяковскому зрело у него давно – чего уж там, поэт умел наживать врагов. Узнав о том, что сплетню тиражирует Горький, к нему отправилась Лиля Брик – защищать Володину честь. Горький принял ее и сообщил, что узнал всю историю от некоего одесского врача, может предоставить и адрес его, но конверт затерялся. Адреса он никакого, конечно, не предоставил, пересказывать историю перестал, но с Маяковским рассорился надолго. Антипатия к поэту оставалась настолько прочной, что в 1923 году в одном из писем он утверждает: «Литература в России сейчас в руках таких авантюристов, как Пильняк и Маяковский». Кем-кем, но авантюристом Маяковский не был. Впрочем, они квиты, поскольку в 1926 году Маяковский обратился к Горькому со стихотворением «Письмо писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому», которое вполне можно расценить как политический донос, о чем мы в свой час расскажем. К сожалению, в безумное пред– и послереволюционное десятилетие добрые нравы русской литературы так же трещали по швам, как и вся русская этика вообще – и это по-своему логично.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.