Выстрел в Политехническом

Но сначала – сначала пожалте в театр! Билетов не надо! В тот МХТ их не купить уже сто десять лет. Да на премьеру, да на «Вишневый сад». Но и пьеса, и премьера были! Сотни свидетельств тому. Статьи, рецензии, десятки мемуаров и даже один художественный и доныне загадочный роман.

В тот зимний вечер 1904 года к подъезду МХАТа, тогда МХТ, съехалась вся Москва. В фойе томно-напудренные мужчины с тенями под глазами и дамы, вчера еще тяжелые, как куклы, а ныне – словно рюмочки. И среди говорливых волн – двое явно влюбленных. Золотоволосый, синеглазый юноша и рядом – щуплая брюнетка, «ящерка юркая». Поэт и беллетристка. Но здесь, на премьере, они и увидят третьего, тоже поэта, того, в кого влюбится «ящерка» и с кем не только будет соперничать синеглазый, но едва не встанет к барьеру. Эта встреча, этот треугольник и станет началом того знаменитого романа Серебряного века, где все трое получат странные имена: Генрих, Рената и Рупрехт. Причем Генрих, золотоволосый, станет олицетворением тьмы, Рупрехт – демонизма, а Рената – ведьмой, мечущейся от света – к мраку…

Роман этот – «Огненный ангел». Генрих – Андрей Белый, Рената – поэтесса Нина Петровская, а Рупрехт – Валерий Брюсов, и автор романа, и – герой его. Вышедший в 1908-м, роман станет не менее знаменитым, чем премьера в МХТ; его не только переведут на многие языки, но в 1927-м, при советской власти уже, сам Прокофьев напишет оперу на его сюжет.

Нина Петровская, Рената, вспомнит потом о театральной премьере. Начнет восторженно: «Мы поехали вдвоем. Ощущение огромного личного счастья преображало всё; всё казалось значительным, необычайным, полным нового прекрасного смысла. Крупными горящими звездочками кружились снежинки вокруг фонарей… Милой, какой-то родной казалась спина у извозчика… В фойе – настоящий праздник искусства: вся литературная и артистическая Москва…» И она – с любимым. С Андреем Белым, кого нарекла уже «новым Христом». Но, когда в антракте заметит вдруг на лице Белого неподдельный ужас – закончит рассказ не без тревоги.

– Смотрите! Видите? – разволновался вдруг синеглазый. – Напротив, в ложе бенуара. Он! Он смотрит! Ах, как это плохо, плохо, плохо!

– Он? Кто?

– Валерий Брюсов!

«Действительно, – заканчивает Петровская, – напротив, около самого барьера ложи, опустив вниз руку с биноклем, на нас пристально смотрел Брюсов. Точно сквозняком откуда-то подуло. Не знаю почему, но сердце сжалось предчувствием близкого горя… В этот вечер неясно для меня Брюсов незримо вошел в мою жизнь, чтобы остаться в ней вечно…»

Брюсов про 1904-й вспоминал иначе: «Для меня это был год бури, водоворота. Никогда не переживал я таких страстей, таких мучительств, таких радостей…» Он был уже самым известным в России поэтом. Может, первым уже. А кроме того, был основателем школы, просветителем, переводчиком, учителем и мэтром, редактором, издателем, автором статей, исследований, пьес. Его можно было видеть иногда в одно и то же время (он же – маг!) на обеде у архитектора Шехтеля в его особняке (Москва, ул. Большая Садовая, 4) и на «телешовских средах» (Москва, Чистопрудный бул., 21), на «понедельниках» Леонида Андреева (Москва, Средн. Тишинский пер., 5/7) и у профессора М.Сперанского, где собирались филологи-слависты (Москва, Грибоедовский пер., 6). Он бывал у знаменитых Станиславского (Москва, ул. Садовая-Черногрязская, 34) и Чехова, который умрет через полгода после премьеры (Москва, ул. Малая Дмитровка, 29). А неименитых пока, юного, например, Блока, в упор не замечал и даже вынес приговор: «Он – не поэт». К счастью, Блок этого не узнает и на первой книге, подаренной Брюсову, почтительно напишет: «Законодателю русского стиха, Кормщику в темном плаще, Путеводной зеленой звезде».

Как только не называли его братья-писатели! Маг, чародей, мастер, звездочет, инквизитор, маньяк, демон. Будто и впрямь верили: он, на вид приказчик со Сретенки, чуть ли не ежедневно «ходит» туда и обратно в загробный мир, ворожит в звездных эмпиреях и оккультно шаманит по ночам. Но когда через двадцать лет – 12 октября 1924 года – в Союзе писателей СССР те же литераторы вдруг потерянно столпятся у гроба «шамана», то, как напишет Чулков, «никакого следа темных страстей» в простом и тихом лице усопшего не заметят. «Демонизм Брюсова, – не без разочарования закончит Чулков, – был не более как литературная маска…» И не маг, и не чародей. Разве что маньяк. И уж, конечно, инквизитор!

История всесветной славы Брюсова началась лет за десять до встречи с Ниной, до премьеры. Но началась «премьерами», похожими на скандалы, и скандалами, притворяющимися премьерами. Одни «бледные ноги» чего стоят! В гимназии поклялся стать вождем декаданса, в университете – стал им, выпустил три сборника «Символисты». В последнем и напечатал стих, который – как утверждал на пари! – будут знать даже те, кто вообще не читает стихов. И ведь выиграл! Этот стих из одной строки: «О! Закрой свои бледные ноги!» – будет знать каждая гимназистка. Какие ноги? почему – бледные? кто их должен закрыть? Десятки, если не сотни заметок и пародий появятся в прессе. Вл.Соловьев, едва ли не самый строгий критик, острил, что ноги, разумеется, надо закрывать, «иначе простудишься», и предположил, что автору, наверное, четырнадцать лет, а если больше, то «всякие литературные надежды неуместны». Даже нынешняя исследовательница Евгения Иванова пишет: именно эта строчка «покрыла автора немеркнущей славой». А Василий Розанов, мудрец, увидел в ней «философию нового искусства». Но двери журналов почти на пять лет захлопнутся перед Брюсовым. Сам он не раз будет объяснять смысл своей главной «строки». Одним – смеясь и издеваясь, другим – как поэту Вяч.Иванову – серьезно, впаривая, что имел в виду лишь обращение к распятию: «Католические такие бывают “раскрашенные”». Впрочем, и это опровергнет. Скажет, что подражал древним римлянам, у которых были стихи в одну строку, что это попытка лишь вызвать нужное настроение, наконец, что это – поэтический эксперимент и прочее штукарство. «Мне вообще, – скажет одному юному поэту, – представляется и такая, например, поэма – белый лист бумаги и в центре одно слово: “Солнце!..” И больше ничего».

Эпатаж, стеб, игра… Впрочем, и «бледные ноги» не важны – важно, что Брюсов, плюнув на журналы, закрывшиеся для него, почти сразу выпустил книгу стихов с названием «Шедевры», а за ней – еще две. Шум вокруг его имени – учетверился. Родная тетка разругала его за эти сборники, но он и ей вдруг ответил, что в отличие от нее никогда не знал, что такое хорошие и плохие поступки: «Никогда не испытывал я того, что называют голосом совести, и заставлял людей плакать столь же спокойно, как радовал их…» А в дневнике в те же дни самодовольно вывел: «Так тигр прикрывает глаза, чтобы вернее следить за жертвой… Я иду. Трубы смолкните…» Он ведь с младенчества, помните, мечтал быть тигром…

Тигр рыкнет даже на льва – на Льва Толстого. Тоже «жертва» его. Дело в том, что Брюсов, еще студентом, опубликовал как-то статью об искусстве. И вдруг в январе 1898 года Толстой печатает собственную статью, в которой наш «декадент» узнает свои мысли. Плагиат! Кошмар! Классик обокрал студента! Сотни других писателей и покрупнее его промолчали бы. Но – не он. Он садится и пишет протест в газеты. К счастью, не отправляет его, но самому Толстому некий «реприманд» отсылает.

Из письма Брюсова – Льву Толстому: «Граф!.. Меня не удивило, что Вы не упомянули моего имени в длинном списке Ваших предшественников, потому что я должен был занять в этом списке первое место, потому что мои взгляды почти буквально совпадают с Вашими. Я изложил эти свои взгляды… в предисловии к 1 изданию моей книжки… Мне не хотелось бы, чтобы этот факт оставался неизвестен читателям Вашей статьи. Вам легко поправить свою невольную ошибку, сделавши примечание… или, наконец, особым письмом в газетах…»

Прикиньте: Толстой, светоч, оплот морали, конечно, не сможет не признаться в воровстве – явном! – и публично в печати извинится перед ним, мальчишкой! Тоже ведь «пиар»! Но, увы, на конверте его письма, как установят позже, Толстой красным карандашом напишет всего две буквы: «Б.О.» – «Без ответа». Впрочем, и Брюсов не был бы Брюсовым, если бы спустил классику молчание. Невероятно, но позже, в брошюре «О искусстве», он отыграется на старике и историю эту – про классика, «обокравшего» талантливого юношу, – прозрачно изложит. Это он-то, кого самого не раз будут ловить на плагиате! Уже в 1908-м (Толстой, кстати, жив еще) журнал «Раннее утро» взял на себя труд «разобрать» «Романтическую поэму», которую Брюсов «благоговейно» посвятил памяти Василия Жуковского. По мнению журнала, она не только «являет из себя полное ничтожество в художественном смысле», но и кишит заимствованиями из Пушкина, Лермонтова, гр. Ростопчиной. У Пушкина, пишет критик, в «Полтаве»: «И много у него добра, мехов, атласа, серебра…» У Брюсова: «И много у него добра, мехов, коней и серебра…» У гр. Ростопчиной: «Всё непокорна, не верна моя прекрасная жена…» У Брюсова: «Ему покорна и верна его прекрасная жена». У Лермонтова: «Хранит века, как ценный клад…» У Брюсова – «Хранит века, как ценный клад…» Это не всё, пишет журнал: «Если свое списывание “поэт” может объяснить своим знаменитым: “Устал я быть Валерий Брюсов”, то чем он объяснит всю бесцветную конструкцию пьесы?..»

Все эти громы и молнии сверкали на Цветном. Стены, думаю, помнят их. Сюда «здоровый и веселый» Брюсов приведет как-то Бальмонта, самого известного тогда поэта. Вечер закончится попойкой, «бродили с ним пьяные по улицам до… утра и клялись в любви». Они дружили – Бальмонт и Брюсов, я уже писал об этом, но дружбой – странноватой. Встречались поиграть «рапирами слов и кинжалами понятий», «блеснуть, проблистать, переблистать». Ходили к Белому и Михаилу Соловьеву, те жили в одном доме (Москва, Арбат, 55), к старику Бартеневу, редактору «Русского архива», где Брюсов одно время работал (Москва, Арбат, 16), к Балтрушайтису. Дружили, но чаще будут вспоминать дружбу как вражду. Ведь, помните, Брюсов даст Бальмонту как-то увесистую пощечину, а через какое-то время, провожая того в Мексику, вдруг встанет с бокалом и, побледнев, крикнет: «Пью, чтобы корабль Бальмонта пошел ко дну!..» Такая вот – дружба…

Вообще Брюсова не любили. Бунин напишет о первой встрече: «Я увидел молодого человека, с довольно толстой и тугой гостинодворческой… физиономией. Говорил… изысканно и высокопарно, с отрывистой и гнусавой четкостью, точно лаял в свой дудкообразный нос, и всё время… тоном поучительным». «Нелюбовь окружала его стеной», – дополнит Борис Зайцев, принимавший его и не раз в своем доме (Москва, Гранатный пер., 2/9). И допишет: «Его боялись… и ненавидели. Льстецы сравнивали с Данте… Смесь таланта с безвкусием, железной усидчивости с грубым разгулом… Тяжкий, нерадостный человек». А Ходасевич скажет наособицу: Брюсов сам «не любил людей, потому что, прежде всего, не уважал их». Все трое (Бунин, Зайцев и Ходасевич) бывали на Цветном. А кроме них на брюсовские «среды» наезжали из Петербурга Вяч.Иванов, Мережковские, Блок, Коневской (Ореус, может, самый близкий Брюсову поэт, увы, рано погибший), забегал по-соседски поэт Виктор Гофман (он жил через дом от Брюсова) и по-родственному – поэт Муни (Самуил Киссин), который позже женится на сестре Брюсова – Лидии. Оба – и Гофман, и Киссин – один за другим вскоре покончат с собой.

«Небольшой кабинет, – запомнит Ходасевич, – был заставлен книжными полками». Книг, на кои Брюсов едва не молился, было ровно 4783 – на греческом, английском, французском, итальянском, испанском, немецком, чешском (Брюсов знал семь языков), и пометки в каждой делались на том языке, на каком была книга. На столе он, не куривший еще, держал спички, но металлическую спичечницу привязывал на веревочку. «Декадент-приказчик», – издевались над ним. Он же, словно мстя, выдумал свою манеру здороваться: протягивал человеку руку и, когда ладони должны были соприкоснуться, стремительно отдергивал свою, собирал пальцы в кулак у правого плеча, а сам, «чуть-чуть скаля зубы», впивался глазами в повисшую руку гостя. Пожатие, конечно, совершалось, но жест рождал у гостя тягостную неловкость. А еще, острил Ходасевич, вечерами в семье играли в преферанс «по маленькой», а по воскресеньям «пекли морковный пирог». Соль остроты понятна: уж если ты маг, то зачем пироги? Словно он должен был глотать молнии. И над всем в доме царила жена Брюсова, Иоанна Рунт, или Жанна, «необыкновенно обыкновенная», по ядовитой реплике Гиппиус. Брюсов, впрочем, подражая Баратынскому, что ли, звал ее красиво – Эдда!..

Она была третьей по счету гувернанткой у Брюсовых, но стала первой и на всю жизнь – женой. Сошлись в полгода. Помогла Секлетинья, нянька в доме Брюсовых: неся кринку с молоком, накрыла ее какими-то бумагами, которые оказалась стихами. Это заметила Иоанна, отняла автографы, стала читать их… и за этим, увлекательным, разумеется, занятием ее и застал поэт. Как тут было не влюбиться? Для первых встреч снимали номер в гостинице «Тулон» (Москва, ул. Большая Дмитровка, 10). Впрочем, могли через полгода и разойтись, если бы Жанна не кинулась топиться в Останкинском пруду. Вроде бы спас ее Брюсов. Может, потому и женился – сам на такое способен не был.

Из «Дневника» Валерия Брюсова за 1897 год: «Почему я решаюсь жениться? 1. Жизнь моя стала невыносимой. Одиночество томило, давило… 2. По характеру я склонен к семейной жизни… 3. Расходов будет не больше… Что хорошего я нашел в Эдде? 1. Она молода и недурна. В ее лице есть нечто оригинальное… 2. Она не русская (а это очень важно). Она католичка… Даже австрийская подданная… 3. Она образованна и притом в стиле французских монастырей (что очень мило). 4. Она покорна, неприхотлива и немножко любит меня (я об этом позабочусь)… 5. Венчаться решено – потихоньку… Жанна – Эдда – Агата – Милая! Я люблю тебя и небо, только небо и тебя…»

После этого почти «лошадиного» пересчета достоинств как-то диковато звучит «люблю», не так ли? Впрочем, не стыдясь, как и раньше, «стыдного», он прямо напишет другу: брак его – «по расчету». Не в деньгах дело – Жанна, дочь литейного мастера с завода Бромлей, была, кажется, бедна как мышь. Расчет в другом: она создаст ему условия для труда, для тех двух строчек в истории литературы, ради которых будет жить. Сохранилось его письмо к другу про невесту: «Она догматична, наивна… Далеко не красива и не слишком молода… Да, этот брак не будет… идеальным союзом. Избранница, которая была бы равна мне по таланту, по силе мысли, по знаниям… – это прекрасно… Мне случалось проводить ночи с женщиной, которая рифмовала не хуже меня, и на постели мы вперегонки слагали строфы шуточных поэм… Но ни одну из таких я не желал бы иметь подругой… Я предпочитаю, чтобы со мной было дитя, которое мне верит. Мне нужен мир, келья для моей работы… Видите, что это брак почти “по расчету”…»

Жена будет восхищаться им всю жизнь: «Быстрота ума, быстрота во всем – в ответах, в решениях, в движениях, в работе, в чтении книг… Мне его ум, – напишет она, – всегда представлялся каким-то клокотанием, пыланием – неустанно действующим вулканом». А он даже измены свои не особо будет скрывать. В донжуанском списке его, среди пятнадцати женских имен, где одних Елен было четыре, рядом с именем жены он педантично поставит и имя младшей сестры ее. В скобках напишет – «Моя Мари»… И будет садистски играть с обеими. Еще недавно он, взяв жену в свадебное путешествие в Петербург, гордо водил ее по друзьям. Навестили Федора Сологуба (С.-Петербург, Щербаков пер., 7), Владимира Гиппиуса (С.-Петербург, наб. Фонтанки, 116), «русского Ницше» Василия Розанова (С.-Петербург, ул. Мончегорская, 2). Сводил жену и к Дягилеву (С.-Петербург, Литейный пр., 45), еще чиновнику дирекции императорских театров, но уже придумавшему легендарный журнал «Мир искусства». Не поездка, напишет, – сплошное «блаженство». Но через два года, приехав в столицу в очередной раз, целый месяц будет «дразнить» жену, писать ей, что госпожа Минская-Вилькина, поэтесса, «полтора часа меня соблазняла… продолжает соблазнять… прельщать… опять соблазняла». И тогда же, но в письме уже к Мари, просит ее успокоить сестру, то есть – жену: «Уверьте ее, что я ее очень люблю. Я описывал ей, как ухаживал за Минской. Это было забавой. Я, например, не сказал бы ей о том вечере на берегу озера, о том, как всегда мне хочется вас ласкать, – потому, что в этом есть измена. А во всех ухаживаниях за Минской нет…» Впрочем, обманул и Мари, ибо имя Минской тоже внесет в донжуанский список. Поместит его в разделе «Серьезное» (серьезное чувство). Это с ней в ее палаццо с видом на Неву (С.-Петербург, Английская наб., 62) он, кажется, и сочинял «вперегонки» стихи. А вообще весь донжуанский список поделит на разделы: «я ухаживал», «меня любили», «не любя, были близки», «мне казалось, что я люблю» и, наконец, – «я люблю». Так вот, в последнем разделе («я люблю») значилась не Жанна, Мари или Минская – Нина. В этом разделе вообще одно имя – Нина Петровская. Та, с которой он будет семь лет, которая станет прообразом его Ренаты, наконец, та, которая вот-вот будет стрелять в него…

Роковая встреча. Встреча с «покорительницей поэтов». С вакханкой, истеричкой, алкоголичкой, наркоманкой. «Вся в черном, в черных шведских перчатках, с начесанными на виски черными волосами, – она была одного цвета». Но – «и в доброте, и в злобе, и в правде, и во лжи, – напишет Ходасевич, хорошо знавший ее, – во всем она доходила до конца, до предела…»

Нина была замужем за поэтом – за присяжным поверенным Сергеем Соколовым, «отшлифованным московским саврасом», чья книга стихов, подписанная псевдонимом «Кречетов», ничего, кроме «взрывов хохота», не вызвала. Жили на Знаменке, в доме, который, увы, не сохранился (Москва, ул. Знаменка, 20), но где было организованное Соколовым издательство «Гриф». Через издательство Нина познакомилась с Бальмонтом. А потом в ее жизни возник – «спас ее от Бальмонта» – золотоволосый Андрей Белый.

Из воспоминаний Андрея Белого: «Она была и добра, и чутка, и сердечна; но она была слишком отзывчива: и до преступности восприимчива… переживала припадки тоски до душевных корч, до навязчивых бредов… По природе правдивая, она лгала, как всякая истеричка; и, возводя поклеп на себя и другого, искренно верила в ложь… Она портила отношения; доводила людей до вызова их друг другом на дуэль; и ее же спасали перессоренные ею друзья, ставшие врагами… С ней годами возились… Бедная, бедная, – ее спасти уже нельзя было; не спасатели ей были нужны, а хороший психиатр…»

Роман с Белым Нина назовет «мистериальным», ибо он писал ей «безразмерные» письма, которые, как она скоро заметит, были отрывками из его «готовящихся к печати статей». Он же назовет роман с ней своим «падением», когда вместо братства и сестринства вдруг случилось «такое». То есть «постель». Вот чем он был ошарашен. А потом… А потом вы знаете уже – потом была та премьера «Вишневого сада», где она увидела Брюсова.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.