Глава вторая

Глава вторая

Вверх по Нилу

Альфред смотрел на укутанный утренней дымкой город и старался вспомнить все, что ему известно о нем. Александрия, город, основанный знаменитым греческим полководцем Александром Македонским, столица науки древнего мира. Здесь жили и работали, сюда приезжали крупнейшие ученые того времени Архимед и Птолемей, Евклид и Аристарх. Здесь была знаменитая Александрийская академия. При ней — анатомический театр и обсерватория, зоологические и ботанические сады.

Но в средние века христианское духовенство обрушилось на ученых, на библиотеки и даже на тех, кто просто умел читать. Натравливаемая церковниками, обезумевшая толпа фанатиков разрушила и сожгла храм Сераписа, в котором хранилась б?льшая часть самой крупной по тем временам библиотеки в мире, — сгорели 700 тысяч книг-свитков, многие из которых уже тогда были уникальными. Это произошло в IV веке нашей эры. Альфред читал об этом, но ему казалось, что не могла бесследно исчезнуть великая культура города, и он с нетерпением ждал, когда корабль войдет в порт. Однако, сойдя на берег, он очень скоро разочаровался: безликий, перестроенный европейцами на свой лад центр города, потерявший от этого всю прелесть восточного колорита, грязные, полуразрушенные арабские кварталы — такой предстала перед ним столица науки древнего мира.

К счастью, барон вовсе не собирался задерживаться в Александрии. Он быстро закончил все формальности, отыскал подходящую барку и уже через два дня — 31 июля 1847 года они отправились дальше.

Альфред плохо запомнил путешествие по каналу, а затем по Нилу до Каира: его свалила тропическая лихорадка. И лишь в промежутках между приступами, полулежа на палубе барки, смотрел он на берега великой и легендарной реки.

Много раз еще будет плавать по Нилу Брем, будут у него во время этих плаваний смешные и забавные, опасные и трагические приключения. О некоторых он будет изредка вспоминать, другие быстро забудет. Но то, что произошло во время этого плаванья, он запомнит на всю жизнь. И не только потому, что это было первое приключение на африканской земле, но и потому, что оно послужило Брему хорошим уроком.

Уже почти в самом конце пути, недалеко от Каира, их барка наскочила на другую и повредила ее. Матросы поврежденного судна быстро перебрались на барку, где находился Брем, и окружили капитана, который немедленно поднял громкий крик, призывая на помощь. Услышав крик, Брем и Мюллер, которого тоже мучили приступы лихорадки, схватили оружие и выскочили на палубу. Увидев вооруженных людей, нападавшие в ужасе бросились к борту и моментально оказались в воде. Успокоившись, капитан объяснил, что это разбойники, которые пытались захватить судно.

Лишь позже Альфред и барон узнали, что матросы с поврежденной барки вовсе и не собирались захватывать судно. Они лишь требовали, чтоб виновник аварии возместил ущерб — заплатил стоимость ремонта поврежденной барки. Жуликоватый капитан, которому очень не хотелось раскошеливаться, решил воспользоваться тем, что европейцы не знают языка и не понимают, что происходит.

Барон не придал никакого значения этому эпизоду и скоро забыл о нем. Альфред же твердо решил: чтоб больше не попадать в нелепые положения, чтоб жулики не могли воспользоваться его незнанием языка, чтоб путешествие проходило успешно, выучить арабский язык. И довольно скоро он не только мог свободно разговаривать с местными жителями на их родном языке, но выучил и турецкий: Египет в то время находился под властью Турции, и турецкий язык был очень распространен, особенно среди правительственных чиновников.

Каир, или, как называют его арабы, Маср-эль-Кахира, что в переводе значит главный и непобедимый город, встретил их неприветливо: приступы лихорадки там стали почему-то еще тяжелее, к тому же в день их приезда произошло землетрясение. Лишь через восемнадцать дней смог Альфред выйти из гостиницы. Он был еще очень слаб и не собирался долго гулять по городу. Но воздух, небо, солнце, люди, звери, минареты, купола, дома — все ему было ново, все захватило его в первые же минуты.

С каждым днем Альфред чувствовал себя лучше и с каждым днем проводил все больше времени на улицах Каира. Он бродил в толпе, похожей на гигантский клубок, который непрестанно спутывался, разматывался и опять наматывался. Он рассматривал пешеходов и всадников на ослах, на лошадях или взгромоздившихся на спину верблюдов; он рассматривал полуобнаженных феллахов и купцов в высоких чалмах, ободранных, в лохмотьях солдат и офицеров в мундирах, расшитых золотом. Все перемешалось в этой пестрой толпе — европейцы и негры, бедуины и торговцы из Индии или Кавказа, скрипучие тележки, которые тащили ленивые верблюды, и коляски, запряженные великолепными лошадьми, впереди которых бежал скороход и громко хлопал бичом, богато одетые знатные турки на роскошно оседланных благородных конях в сопровождении конюхов с красными платками на плечах и бедные водоносы, сгибающиеся под тяжестью огромных бурдюков или глиняных кувшинов, слепые нищие и торговцы сладостями. Эта огромная, ежесекундно сменяющаяся, пестрая и разнообразная толпа представляла одно целое, так же как тысячеголосый и разноязыкий говор ее сливался в один громкий гул.

Иногда, устав от пестроты и яркости толпы, Альфред сворачивал в кривые прохладные уютные улочки, рассматривал дома, отделанные мелкой искусной резьбой, а иногда один или вместе с бароном отправлялся за город, на невысокую гору, с которой открывалась панорама Каира и его окрестностей. Город с трехсоттысячным населением, со множеством куполов и минаретов расстилался у его ног, как сказочный ковер. Нил золотой лентой извивался вдали, а за ним виднелись громадные, неподвластные времени тысячелетние пирамиды. Еще дальше за ними расстилалась беспредельная однообразная бледно-желтая пустыня, так резко контрастирующая с буйной тропической растительностью Каира, его пригородов и берегов Нила.

Альфреду казалось, что он может бесконечно стоять на горе, любуясь панорамой земли фараонов, или без конца бродить в разноязыкой и пестрой толпе. Но скоро он почувствовал, что эти зрелища, а главное — безделье, начинают его утомлять, все меньше стал он обращать внимания на восточную экзотику, все больше стали привлекать его животные и в особенности птицы, которых было множество и в самом Каире и в его окрестностях.

Барону еще раньше, чем Брему, наскучило любоваться арабской столицей, и он энергично принялся за подготовку к путешествию в глубь страны. Это заняло немало времени — ведь все, что может понадобиться в путешествии, вплоть до мелочей, надо было захватить из Каира: одежду и обувь, писчие принадлежности и инструменты, спички и соль, иголки и нитки.

Потом встал вопрос о транспорте. И тут Мюллер узнал, что из Каира вверх по Нилу отправляется духовная миссия — группа европейских священников, собирающихся обращать неверных арабов в христиан. Практичный барон тотчас же решил использовать это: путешествовать по Нилу вместе со святыми отцами будет и дешевле и безопаснее.

Альфред не был в восторге от такой перспективы. И не потому, что не любил священников, — сын сельского пастора с детства привык почтительно относиться к религии и ко всему, что связано с ней. И в другое время Альфред, возможно, ничего бы и не имел против такого общества. Но первое путешествие по Африке ему не хотелось совершать в обществе людей, чуждых ему по интересам. Однако Альфред был всего лишь секретарем и помощником барона Мюллера.

Очень скоро он убедился, что предчувствие его не обмануло. Но в тот день, 28 сентября, когда барка отчалила от каирской пристани и ветер надул ее паруса, Альфред старался не думать о своих спутниках.

Нильская барка — дахабие — была довольно удобна для путешествий. Больше половины всей ее длины занимала предоставленная пассажирам каюта. Часть палубы, покрытой навесом, тоже была в распоряжении пассажиров, и Альфред почти все время проводил на этой палубе, разглядывая берега, делая записи в дневнике, а потом, когда они с бароном начали охотиться, препарируя здесь добычу.

Барка медленно плыла по реке. Рейс — капитан — стоял на носу, нащупывая фарватер, отдавая приказания мустамелю — штурману, помещавшемуся на крыше каюты, и матросам, состоящим при парусах. Однако старания рейса не избавляли барку от мелей, на которые она довольно часто садилась. Тогда все матросы быстро скидывали с себя одежду, бросались в воду и вытаскивали барку обратно в фарватер. Мели, да и не очень-то рьяные действия матросов замедляли и без того медленное движение дахабие. И Брему пришла мысль использовать это время: он предложил барону каждое утро спускаться на берег и идти пешком. Маловероятно, что барка обгонит их. Но даже если это и произойдет, на ночь она все равно пристанет к берегу.

Едва очутившись на берегу, Альфред сразу понял, что не напрасно предпочел пеший, не всегда удобный, а иногда и довольно трудный путь комфортабельному путешествию на барке: прибрежные заросли буквально кишели птицами.

Коллекция быстро росла. Возвращаясь на барку, Брем принимался препарировать птиц, и барон очень скоро убедился, что не зря уговаривал Альфреда поехать в экспедицию. Правда, Мюллеру не очень нравилось, что Альфред начинает работу сразу же по возвращении, даже не позволив себе отдохнуть несколько часов. Конечно, барона никто не заставлял работать вместе с Бремом, но он не хотел казаться слабее своего секретаря и присоединялся к нему. Но, когда все пассажиры барки уходили с палубы, Мюллер тоже уходил в каюту, предоставляя Альфреду заканчивать работу в одиночестве. И Альфред заканчивал ее. Как бы ни гудели ноги, как бы ни болела спина и как бы ни хотелось спать, он продолжал препарировать — аккуратно, не повреждая ни одно перышко, снимать шкурки и натирать их изнутри мышьяковым мылом, чтоб они дольше сохранялись. Он очень хорошо помнил слова отца: каждая испорченная шкурка — это напрасно убитая птица. А убивать напрасно животных не только жестоко, но и преступно.

На всю жизнь запомнил Альфред случай, который произошел, когда ему было девять лет. Он долго выслеживал огромного филина, и когда принес наконец домой свой трофей, было уже очень поздно.

Отдав филина отцу, Альфред направился в спальню — утром надо было идти в школу, а занятия начинались рано. Но отец остановил его. Он сказал, что к тому времени, когда Альфред вернется из школы, тушка филина может испортиться. И дело не в том, что Альфред потратил много сил, выслеживая эту птицу, а в самой птице… Альфред сразу понял отца. И хоть от усталости дрожали руки, хоть слипались глаза, Альфред аккуратно снял шкурку и сделал все, чтоб сохранить ее.

Может быть, отец схитрил: ведь дело происходило осенью, и тушка филина вполне могла пролежать сутки. Но если Альфред тогда не усомнился в необходимости довести дело до конца, то здесь, в Африке, под палящими лучами солнца, он не мог поступать иначе.

Иногда при слабом свете фонаря Альфред работал до рассвета. А утром снова с удовольствием отправлялся на берег.

Правда, на берег Альфред стремился не только потому, что там чуть ли не на каждом шагу встречались неизвестные или малознакомые ему птицы. Его все больше и больше угнетало присутствие «святых отцов». Один постоянно изводил его своими проповедями и поучениями, другой раздражал своей глупостью, жадностью, трусливостью, третий возмущал нетерпимостью к «иноверцам». На барке они буквально преследовали Брема, и, только оказавшись на берегу, Альфред испытывал облегчение.

Но однажды, отправившись на берег, Брем увидел, что священнослужители последовали его примеру. Мало того — в руках «святых отцов» были ружья. Альфред не знал, что изнывающие на барке от скуки монахи решили поразвлечься стрельбой.

Надолго запомнил Альфред это ужасное утро — утро «развлечения» священнослужителей, — они палили по всему, что мало-мальски двигалось или издавало хоть какие-то звуки.

И Альфред не выдержал:

— Что вы делаете, святые отцы?

Монахи, как по команде, опустили ружья и повернулись к Альфреду. В наступившей тишине было слышно, как неподалеку в кустах в предсмертной агонии бьется большая птица, как стонет раненная неудачным выстрелом другая, упавшая в заросли тростника.

Альфред понимал, что слишком молод, чтоб вступать в спор с этими людьми, к тому же лицами духовными. Но он все-таки не мог сдержаться:

— Что вы делаете, святые отцы? Почему вы убиваете этих птиц? Зачем вам это?

— Но ведь вы тоже убиваете их! — начал было патер Петремонте.

— Да, к сожалению, коллекционирование в естествознании почти всегда связано с убийством. Но это необходимо. Во имя науки, во имя просвещения…

— Мы убиваем лишь тогда, когда угодно господу богу, — ровным, глухим голосом произнес другой монах — Рилло.

Альфред резко повернулся к нему. Сухое желтое лицо монаха было бесстрастно, но в глазах светилась такая жестокость, такая злоба, что Альфред понял: никакими словами, никакими доводами не убедить этого человека.

Он повернулся и пошел прочь. Но еще долго слышал он грохот выстрелов и отчетливо представлял себе окровавленные тушки птиц, валяющиеся на траве, застрявшие в ветках кустарника, затерявшиеся в зарослях камыша. Они не нужны были монахам — им важно было выстрелить, убить…

В этот день — первый изо всех охотничьих дней Брема в Африке — охота была неудачной. Альфред никак не мог сосредоточиться, ему в этот день совсем не хотелось стрелять.

Хартум

Узкие, кривые улицы, иногда такие запутанные, что напоминали лабиринт, одноэтажные без окон дома, жара, зловоние — таким представился Хартум Альфреду и его спутникам. О, как этот город был не похож на покинутый им сравнительно недавно Каир!

Центром общественной жизни, как и во всех мусульманских городах, был базар. Здесь находилась мечеть и несколько самостоятельных рынков: хлебный, овощной, сенной, табачный. Был тут специальный рынок, где продавали сало, и рынок, где торговали разнообразными тканями. С утра и до вечера толпился на этих рынках народ, покупая и продавая и просто глазея на происходящее. И ни продавцов, ни покупателей, ни зевак нисколько не смущала господствовавшая над всем базаром виселица, на которой постоянно висел труп казненного. Его снимали лишь для того, чтоб повесить очередного преступника или какого-нибудь несчастного, объявленного преступником.

Но были в Хартуме и прелестные уголки — и Альфред скоро разыскал их. Это сады на берегу Голубого Нила. Некоторые сады были настолько велики, что в них выращивали овощи, даже сеяли хлеб.

Впрочем, если бы в Хартуме не было этих садов, если бы город был во много раз грязнее и беднее, Брем все равно радовался бы, что попал наконец сюда. И не только потому, что Хартум стоит почти у слияния двух рек — Голубого и Белого Нила, и одно это уже привлекает путешественников. Вокруг Хартума — столицы Судана — лежали еще совершенно не исследованные естествоиспытателями огромные области, населенные неизвестными животными. Это влекло к себе Брема, ради этого он покинул родину, проплыл сотни километров вверх по Нилу, ради этого проделал он тяжелый и опасный путь.

Давно уже распростились Брем и Мюллер с монахами, оставшимися в одном из городков на Ниле, давно уже рассчитались они с рейсом — хозяином барки и, погрузив свой багаж на верблюдов, направились в Хартум через пустыню.

Поначалу пустыня, как и все новое в этой стране, поразила Альфреда. Особенно ночь в пустыне, когда воздух чист и прозрачен и огромные ясные звезды сияют вечным светом в черном небе. Тишина какая-то удивительная, торжественная тишина. Непроглядная чернота в нескольких шагах от костра. И расположившиеся большим полукружьем верблюды, в блестящих глазах которых отражаются маленькие огоньки от костра.

В эти минуты Альфред готов был поклясться, что ничего прекраснее и величественнее, чем пустыня, он не видел и, очевидно, никогда не увидит.

Но вот наступило утро, багрово-красное солнце встало над безоблачным горизонтом, и палящий зной обрушился на путешественников. Ни деревца, ни скалы, ничего, что дало бы хоть крошечную тень, где можно было бы отдохнуть от палящих лучей. Лишь песок, раскаленный и излучающий жар, песок — насколько хватает глаз. Прокаленный неподвижный воздух трепещет от зноя — ни ветерка, ни дуновенья. Впрочем, это счастье, когда нет ветра — такой же жаркий, как все вокруг, он несет смертельную опасность; может высушить бурдюки — кожаные мешки с водой, без которой путника ждет верная гибель.

Брем очень страдал от жары. И хоть он по-прежнему восторгался ночной пустыней, днем она казалась ему отнюдь не такой привлекательной. Но самое страшное ждало Альфреда и его спутников впереди.

Это случилось на пятый или шестой день пути. На небе появились тучи, и Брем почувствовал: что-то должно произойти. Впрочем, погонщики верблюдов почувствовали приближение опасности гораздо раньше. Почувствовали это и животные — они стали нервничать, плохо слушаться погонщиков, быстрее уставать. К концу пятого дня путешествия по пустыне верблюды настолько выбились из сил, что еле переставляли ноги. Но погонщики против обыкновения не остановили караван, не сняли с животных тяжелые тюки, а продолжали гнать верблюдов вперед. На исходе шестого дня небо окончательно затянуло тучами, густой, непроницаемый туман заволок всю пустыню. Духота, которая усиливалась с каждым часом, казалось, достигла предела. Но к утру она стала еще нестерпимее. Впрочем, о том, что наступило утро, можно было узнать с трудом: солнце не могло пробиться сквозь еще более сгустившийся туман, и в полдень над пустыней царили сумерки. Однако ветра пока не было. Погонщики торопились воспользоваться этим, пристраивая самое ценное — мешки с водой — рядом с лежащими верблюдами так, чтоб эти мешки были защищены от южного или юго-западного ветра телами животных. Пристроив воду, они, плотно завернувшись в свои плащи, сами улеглись за тюками и ящиками, снятыми с верблюдов. И вот налетел первый порыв жаркого, раскаленного ветра. В то же мгновенье мириады песчинок взвились в воздух, окрасив все вокруг в желто-оранжевый цвет. Так начался ураган — самум, что в переводе значит «пышущий ядом». Через секунду уже все кругом вертелось с бешеной скоростью, все было заполнено взвившимся песком. И вдруг среди этой бешеной пляски поднялся огромный столб, второй, третий… Они крутились, стремясь вперед с неимоверной скоростью, то подпрыгивая, то изгибаясь, то вдруг падая и превращаясь в холмы. А на смену им поднимались новые и тоже неслись по пустыне в дикой пляске. И горе тому каравану, который окажется на пути этих песчаных столбов! Но если столбы песка и пронесутся мимо — все равно плохо людям и животным. Мельчайшие острые песчинки проникают сквозь одежду, и все тело начинает гореть, губы трескаются от жары, любая царапина, любая ранка начинает кровоточить и доставлять человеку страдания. Голова болит так, что люди нередко теряют сознание, руки и ноги отекают, страшная жажда не покидает человека ни на мгновенье. А ко всему этому примешивается чувство страха за воду — если ветер хоть чуть-чуть коснется кожаных мешков, они треснут, и вода моментально испарится.

И тогда пережившие самум будут завидовать тем, кто умер, не выдержав этой бури: по крайней мере они умерли быстро и им не суждено погибнуть медленной мучительной смертью.

Альфред видел полузанесенные песком скелеты людей и животных и знал: это останки тех, кто потерял воду. И где гарантия, что и его скелет не будет покоиться здесь, в бескрайних песках пустыни Бахуиды?

К счастью, все обошлось благополучно, и караван снова зашагал по раскаленному песку, под палящим солнцем. Но погонщики тревожно поглядывали на небо — пустыня коварна, и кто знает, что произойдет через день или два? И благополучно ли для путешественников окончится новый ураган?

Вот почему так обрадовался Альфред, когда увидел первые лачуги Хартума. Он понял, что триста километров раскаленного песка и палящего солнца, триста километров, где каждую минуту может налететь «пышущий ядом» ветер, остались позади. Здесь была тень, здесь была вода. Здесь можно было встретить и европейцев, по которым так стосковались барон и Альфред.

О, как счастлив был Альфред, когда на следующий же вечер в доме доктора Пеннэ, где они поначалу остановились, собрались жившие в Хартуме европейцы. Как горели его глаза, когда слушал он споры о том, что происходит в Европе, — в Хартум приходили французские газеты (правда, с опозданием на месяц), и все общество прочитывало их до последней строки. И конечно, собираясь чуть ли не каждый вечер, обсуждали новости, спорили, иногда до хрипоты. Как весело подпевал Альфред, когда, прекратив споры о политике, кто-нибудь брал гитару и ночной Хартум оглашался звуками итальянских, французских, немецких и английских песен. В эти вечера Альфред готов был каждому из них открыть свое сердце, поклясться в вечной дружбе, выполнить любую просьбу своих новых знакомых.

Милый доктор Пеннэ! Как рассердился Альфред, когда добрый старик предупредил, чтобы он не слишком доверял этим людям. И как скоро убедился Альфред, что доктор был прав: днем это были совершенно другие люди, в них трудно было узнать тех, кто накануне вечером распевал «Марсельезу», спорил о республике, пел веселые итальянские песенки, читал стихи.

Альфред был молод, очень молод. Он еще не умел разбираться в людях, у него не было жизненного опыта. И тем не менее он очень скоро понял: здесь, в Хартуме, собрались негодяи, плуты, мошенники, убийцы, которые у себя на родине не избежали бы тюрьмы.

Он записал это в своем дневнике и дважды подчеркнул написанное. Ну хорошо, понял, записал. А что же дальше? Барон собирается на какое-то время задержаться в Хартуме. Его, видимо, устраивает это общество. Но Альфред больше не хочет, не может видеть этих людей. Что же делать?

Единственный человек, с которым он мог поделиться своими мыслями, был доктор Пеннэ. Он понял Альфреда с полуслова. И сразу дал ему совет: попытать охотничье счастье в окрестностях Хартума, пока барон уладит дела в городе и экспедиция двинется дальше.

Птицы

— Я вами недоволен, Альфред, — барон отодвинул от себя птичьи шкурки и посмотрел на стоящего перед ним Брема.

Мюллер ждал, что его секретарь начнет оправдываться, придумает какие-то объяснения.

Но Альфред молчал.

— Я вами недоволен, Брем, — снова, но уже громче повторил барон, — за столько дней всего сто тридцать шкурок! — Барон прошелся по комнате, постоял у окна, все еще ожидая, что его секретарь что-нибудь ответит. Однако Альфред продолжал молчать.

Барон резко повернулся, сделал шаг в сторону Брема и вдруг остановился, пораженный: перед ним стоял не тот наивный и восторженный, готовый на все юноша, которого немногим меньше года назад пригласил барон Мюллер в качестве своего секретаря. Перед ним стоял повзрослевший человек с бронзовым от загара лицом, на котором особенно ясно выделялись серые глаза. Сейчас в них светилось с трудом сдерживаемое бешенство.

Мюллер окончательно вышел из себя. Он стал кричать, что Брем забыл, кто он и зачем находится здесь, забыл, что его пригласили не на прогулку, а для работы, что он не ценит доброго к себе отношения…

— Я теперь понимаю, господин барон, — голос Альфреда дрожал от гнева, — как различны наши цели. Вас интересует количество добытых шкурок, меня интересует научное коллекционирование. А старания коллектора или естествоиспытателя редко бывают признаны. Если бы наука сама не влекла к себе непреодолимо, если бы она не вознаграждала преданных ей наслаждением служить истине, высокому, я с этой минуты не стал бы делать ни одного наблюдения, не добыл бы больше ни одного животного… — Альфред повернулся и решительно вышел из комнаты.

Он хотел добавить, что, возможно, лишил бы себя тем самым счастья, потому что с каждым днем он больше и больше убеждался, что все невзгоды путешествия, все трудности и неприятности с избытком вознаграждаются. Но разве Мюллер поймет?

Сто тридцать птичьих шкурок, которые привез Альфред в Хартум, — это, конечно, немного, если учесть, как богата фауна в окрестностях города. Но и эти сто тридцать шкурок достались Альфреду нелегко: немало дней он провалялся в палатке в лихорадочном бреду, без лекарств, без всякой помощи. А когда вставал — был так слаб, что с трудом мог держать ружье и, прежде чем выстрелить, долго целился. А иногда даже не пытался выстрелить, а лишь стоял и смотрел на удивительных птиц, разгуливающих, плавающих, стоящих или бегающих совсем неподалеку. Правда, Альфред знал, что, хорошо прицелившись, даже сейчас попадет в любую из них. Но он представлял себе, что произойдет на берегу или на воде реки после выстрела, сколько пройдет времени, пока снова наступит спокойствие в этом прекрасном птичьем царстве. И ему не хотелось стрелять.

Особенно долго любовался Альфред длинноногими, выстроившимися рядами, как на параде, огненными фламинго. В Европе шкурки и чучела этих удивительных по своей красоте птиц стоили немалых денег, а здесь, в окрестностях Хартума, фламинго было великое множество. Однако охота на них была нелегкой: чуткие и осторожные птицы не очень-то подпускали к себе охотника. Но, даже подобравшись к ним, трудно было рассчитывать на многое — после первого выстрела птицы дружно снимались с места и улетали. Правда, один араб рассказал Брему о своеобразном способе охоты на фламинго, когда за одну ночь можно добыть несколько десятков таких птиц. Для этого надо очень тихо подобраться к птице-сторожу, охраняющему сон своих товарищей, нырнуть и под водой подплыть к нему. Затем быстро схватить сторожа за шею, так чтоб птица не успела подать сигнал опасности, опустить под воду и переломить под водой шею пополам. А потом быстро хватать спящих и ничего не подозревающих птиц.

Возможно, это была и не очень трудная и очень добычливая охота, но Альфред категорически отказался от нее: ему была противна даже сама мысль о том, чтоб подобраться к спящим птицам, переломить руками шею сторожа… Нет! Он охотник, коллекционер, естествоиспытатель, но не промышленник!

Если бы барон знал, как араб уговаривал Брема устроить ночную облаву на фламинго и как Брем категорически отказался, он еще и не так бы разбушевался. Но барон не знал этого, как не знал и многого другого.

Даже когда они охотились вместе, барон в пылу охотничьего азарта не замечал, как иногда, быстро вскинув ружье, Альфред через несколько мгновений осторожно опускал его, не выстрелив, хотя птица была совсем близко. Но Брем опускал ружье вовсе не потому, что не уверен был в своем выстреле. Он просто не мог заставить себя выстрелить, например, в огненно-пурпуровую птичку с бархатисто-черной грудкой. За эту окраску перьев и особый их блеск птичку назвали огненным зябликом. Брем видел огромные стаи этих птиц, но когда зяблик, действительно похожий на маленький трепещущий огонек, усаживался на верхушке какого-нибудь кустика и распевал свою незатейливую песенку, Альфред опускал ружье.

Конечно, он стрелял в птиц, чтоб привезти в Европу шкурки и чучела. Но гораздо важнее считал он наблюдения за живыми птицами. И наблюдатель часто брал верх над охотником-коллектором: Альфред подолгу стоял неподвижно, наблюдая за поведением птицы, стараясь запомнить ее повадки, понять ее «характер» и поведение. Не раз и не два — десятки раз наблюдал он за одной и той же птицей, делал затем записи в дневнике, не подозревая еще о том, как эти наблюдения и эти записи в дневнике пригодятся ему потом, когда он начнет работать над книгами.

Но тогда Альфред не думал о книгах — перед ним были живые птицы. И они всюду и постоянно приковывали его внимание. Даже в пустыне, где после самума Альфред чувствовал себя совершенно разбитым, он не мог упустить возможности и не понаблюдать за длинноногой желто-песочной птичкой с серо-синей яркой «шапочкой» на голове. Глядя на то, как стремительно мчится эта птичка, кстати, так и прозванная бегуном, по песку пустыни, как молниеносно взвивается в воздух и снова опускается на землю, чтоб поискать еду, Брем забывал и о головной боли, и о постоянно мучившей его жажде. И уж совершенно счастлив был Альфред, когда в его палатку залетела крошечная тоже желто-песочного цвета овсяночка. Покрутившись вокруг людей, попрыгав у самых ног Альфреда, она разыскала крошки хлеба, нисколько не смущаясь присутствием человека, склевала их и, вылетев из палатки, уселась неподалеку на голой каменной скале.

Нет, не знал, даже не догадывался барон Мюллер, какие чувства вызывали птицы в душе его молодого помощника. А Альфред и не пытался посвящать барона во все это — разве поймет он? Ну как объяснить, например, барону, почему птица марабу вызывает у него такое особое чувство?

Для барона это интересный объект для охоты: шкурки марабу можно выгодно продать в Европе. А для Альфреда эта птица связана со всей его жизнью. Сколько он помнил себя, помнил он и марабу, большого, важного, неподвижно стоящего в углу отцовского кабинета.

Сначала маленький Альфред боялся его, потом привык и, каждый раз, приходя в кабинет отца, с интересом рассматривал чучело. А потом полюбил его, полюбил настолько, что, уехав учиться в Альтенбург, часто видел марабу во сне. И вот Альфред увидал эту птицу здесь, живую, бегающую, смешную и важную. Не раз, глядя на чучело в отцовском кабинете, он пытался представить себе, как ходит марабу, как летает. И, увидав теперь все это, очень обрадовался, что его представления оказались довольно точны.

Человеку, впервые видящему эту птицу, она может показаться если не безобразной, то, во всяком случае, некрасивой. Большой зоб, длинный клюв. А издали она похожа на человека, одетого в голубой фрак, белую жилетку и белые панталоны. Сходство с человеком усиливает и способность марабу так втягивать шею, что его голова, увенчанная красной шапочкой, подобно человеческой, сидит на плечах.

Марабу смешон в своей важности, величии и абсолютном спокойствии. При виде человека марабу не удирает от него сломя голову, а не торопясь отходит на безопасное расстояние. Альфред много раз проделывал такой опыт: увидев марабу, он направлялся в его сторону. И тотчас же марабу начинал шагать прочь. Не бежать, а именно шагать, временами оглядываясь, прикидывая расстояние между собой и человеком и строго соблюдая дистанцию. Стоило Брему остановиться — останавливался как ни в чем не бывало и марабу, стоило побежать — бежала и птица. Марабу редко подпускал охотника на расстояние выстрела. Это злило барона и радовало Альфреда, хотя он старался не показывать этой радости. Мюллеру непонятна была эта радость, как не мог он понять и многого другого в поведении своего помощника. Например, его отношение к ибисам. Барон видел в этой птице лишь объект охоты, Альфред — еще и многое другое.

Он знал, как высоко чтили древние египтяне ибиса, возвещавшего народу, что начался разлив Нила — именно тогда прилетала эта птица с верховьев реки, где гнездилась. Древние египтяне считали: появление птицы свидетельствует о том, что бог не забыл египтян, что он снова пришлет воду на истомленную жаждой землю. А раз птица посланник бога, то и сама она — божество. И всячески берегли и охраняли ибисов, а погибших птиц бальзамировали и хоронили с почестями. Кто знает, может быть, древним египтянам было известно и то, что ибис не только посланец божества, но и добрый работник? Ведь к моменту прилета ибисов оживают бесчисленные насекомые, в особенности «бич божий» — саранча. И ибисы целые дни, с рассвета до заката, проводят на полях, уничтожая огромное количество опасных вредителей.

Альфред знал, что птицы эти, если их не преследовать, очень доверчивы, не боятся человека и легко привыкают к нему. Впрочем, это он знал по собственному опыту — пять молодых ибисов жили у него и были настолько ручными, что, умея прекрасно летать и совершая полеты над двором, неизменно возвращались.

Ибисы бегали за Альфредом, как собачонки, а увидав, что в столовую несут тарелки, немедленно отправлялись вслед и ласкались к людям до тех пор, пока не получали что-нибудь со стола.

Ну мог ли Брем стрелять в этих птиц?

А как радовался Альфред, встречая в Африке своих крылатых земляков — ласточку, летавшую стрелой над полями, медлительную перепелку, которая выкликивала такую знакомую Альфреду с детства песню в гуще хлебных колосьев. С каким удовольствием и любопытством наблюдал он за беспокойными движениями и предусмотрительными проволочками птиц, собирающихся домой. С восхищением прислушивался к пению полевой славки, запрятавшейся в зеленый куст, или за гордым полетом царственного орла. Ему так и казалось, что все эти птицы, летящие на родину, унесут с собой его привет. Ведь вид их был так знаком, так дорог Альфреду. Ему казалось, что тот скворец, которого он видел сидящим на спине буйвола и распевающим свои песенки, прилетел сюда из его родного Рентендорфа, а ласточка, пролетевшая над ним, блестя черно-зеленым крылом, совьет свое гнездо в одном из домов его родной деревни.

Часами задумчиво бродил Альфред по лесам, по берегу реки, наблюдая за птицами, — ему одинаково дорог был и незнакомый седлоклювый аист, прозванный так потому, что на задней части клюва у него есть возвышение, напоминающее по форме седло, и знакомые козодои, грачи, цапли, прилетевшие из Европы.

В такие дни барон был очень недоволен своим помощником. Но Альфред уже не обращал внимания на недовольство Мюллера.

Предательство барона Мюллера

Австрийский консул — единственный дипломат в Хартуме, представляющий в Судане интересы всех европейских держав, встретил Альфреда как всегда приветливо, и как всегда на столе появились чашки ароматного кофе, как всегда слуга принес дымящиеся чубуки, и как всегда на немой вопрос Брема консул развел руками: писем от барона Мюллера не было. Вот уже четвертый месяц…

Альфред пил кофе медленно — ему не хотелось уходить. Консул понимал это — он очень хорошо знал историю экспедиции барона Мюллера и от всей души сочувствовал Брему. Но ничем не мог помочь ему.

Разве что молча посочувствовать и оставить для него открытыми двери своего дома — консул знал, что в Хартуме немного домов, куда заходил молодой путешественник, где он мог рассчитывать на откровенность и дружеское участие.

Из Хартума барон и Брем совершили не очень удачное путешествие в малоизвестную страну Кордофан. Альфред много ждал от этой поездки — ведь ни один натуралист еще не бывал в тех местах. Но Мюллер из-за своего невыносимого характера, по сути дела, провалил экспедицию. Сначала он умудрился поссориться со своими спутниками, потом с проводником и, наконец, так восстановил против себя местных жителей, что они чуть не растерзали участников экспедиции.

Вернувшись в Хартум, барон вдруг заявил, что все предыдущие поездки, в том числе и его поездка в Алжир и Марокко, — это все лишь начало осуществления того плана, который он наметил. Новая экспедиция будет настолько грандиозна, что потрясет весь ученый мир!

С лихорадочно горящими глазами барон развивал перед Бремом свои планы. Они пройдут весь Африканский материк, побывают там, где не ступала нога человека, откроют десятки, сотни неизвестных науке животных! Захлебываясь собственным красноречием, увлекаясь все больше и больше, барон и сам, видимо, верил в возможность осуществления этих планов. И хоть более трезвый Альфред понимал всю трудность и даже нереальность этих планов, ему тоже хотелось верить, что все будет так, как задумал барон.

Они вернулись в Каир, затем в Александрию: барон объявил, что ему необходимо на некоторое время вернуться в Европу. Что ж, это правильно — для новой экспедиции нужны деньги, оборудование, нужны, наконец, надежные спутники и специалисты. Обо всем этом барон должен позаботиться в Европе. К тому же надо было отвезти в Европу ценнейшие коллекции, собранные Альфредом и бароном.

10 февраля 1849 года Мюллер погрузил свое имущество и коллекции на красивый пароход «Шильд» и крепко обнял своего секретаря и помощника. Кто знает, о чем думал тогда барон?! Альфреду же было грустно. Конечно, барон был часто несправедлив, его дурной, вспыльчивый характер мешал не только их дружбе — мешал делу: но ведь с Мюллером он покинул родину, с ним на протяжении почти двух лет делил все тяготы путешествия и пребывания на чужбине, с ним он жил в одной палатке и пил из одной чашки. Если бы знал Альфред, что больше никогда не увидит барона здесь, возможно, он тоже стоял бы в эту минуту на палубе «Шильда». Но он стоял на берегу, следя за тем, как «Шильд», увозящий барона к родным берегам, исчезает за горизонтом. Однако в эти минуты у Брема не было никаких сомнений, что Мюллер вернется, что он осуществит или, во всяком случае, попытается осуществить задуманное. Ведь не напрасно же он категорически потребовал от Альфреда продумать все детали предстоящей экспедиции и подготовить смету расходов на нее. Во время путешествия по Африке барон не раз рассказывал Альфреду о своем колоссальном богатстве, о том, что решил посвятить свою жизнь исследованию Африки или в крайнем случае считал это главным делом своей жизни.

О том, что барон твердо решил организовать новую экспедицию, свидетельствовали и его письма, которые он писал Альфреду в Александрию в первые месяцы пребывания в Европе, и «Отчет о некоторых замечательных моментах ученого путешествия по Африке, предпринятого И. В. бароном фон Мюллером», напечатанный в апрельской книжке заседаний императорской Академии наук за 1849 год.

Но постепенно письма от барона стали приходить все реже и реже. Наконец прекратились совсем. И вдруг — снова письмо с сообщением о том, что в состав экспедиции вошел старший брат Альфреда Оскар, что он скоро приедет и привезет деньги и оборудование, необходимые для экспедиции.

Да, 19 ноября 1849 года, когда он крепко обнял своего брата, пожалуй, был самым счастливым днем Альфреда в Африке. Радость не омрачило то, что барон остался в Европе, не омрачило даже то, что вместо необходимой суммы он прислал лишь третью часть, а снаряжения и того меньше. Альфред готов был двинуться в путь немедленно. Тем более что вслед за Оскаром в Африку прибыло письмо барона, в котором «выражается определенное желание, чтоб экспедиция началась и ее члены отправились в глубь Африки, не теряя времени и не ожидая ничего из Европы».

«Какие бы ни были причины, на основании которых вы требуете денег, — писал барон, — я теперь их вам не вышлю; но требую непременно, чтоб вы сейчас же выезжали в Судан с тем, что у вас есть…»

Совещание было коротким. Все: Альфред, и Оскар, и присоединившийся к ним врач Рихард Фирталер — верили, что необходимые деньги и снаряжение барон пришлет. Что же касается его требований, — они справедливы: времени терять не следует. И двадцатитрехлетний Альфред Брем возглавил экспедицию.

Оскар, как и многие европейцы, попав в Африку, сразу заболел малярией. Однако, едва поправившись, он готов был отправиться в путь. И, несмотря на слабость, сразу же начал свою охоту за насекомыми. Для него, энтомолога, здесь оказался непочатый край работы: насекомые Африки были тогда совершенно не изучены.

Бедный Оскар! Как он радовался своим находкам, как любовно и тщательно собирал коллекцию жуков. Сейчас песок уже, наверное, совершенно занес маленький могильный холмик на берегу Нила, где покоятся останки Оскара Брема, — он утонул буквально на глазах Альфреда.

Несмотря на страшное горе, Альфред нашел в себе силы довести экспедицию до Хартума. Здесь он надеялся получить деньги и снаряжение, которое было обещано бароном. Но не было ни того, ни другого. Не было даже писем. Сначала Альфред надеялся, что в Хартуме повторится то же, что было в Александрии, — после трехмесячного перерыва Мюллер все-таки прислал письма, инструкции и даже деньги.

Но проходили дни, недели, месяцы. Барон Мюллер молчал.

…Альфред поблагодарил консула и вышел на улицу. И тотчас же молодая львица, лежащая в тени дома, радостно бросилась к нему, пытаясь лизнуть Альфреда в лицо. Она радовалась так, будто не видела хозяина целую вечность, хотя пробыл он у консула не больше получаса.

— Успокойся, Бахида, — тихо сказал Альфред, и львица, сразу почувствовав настроение хозяина, стихла. Низко опустив голову, она пошла рядом, внимательно поглядывая вокруг умными зелеными глазами. Альфред погладил ее, и львица благодарно подняла голову, заглянув в глаза хозяину. Вот уже несколько месяцев живет у него Бахида, и Альфред часто думает, насколько труднее, тоскливее было бы ему здесь без этого доброго, умного, ласкового зверя.

Ему подарили ее совсем крошечной, а сейчас это могучий красивый зверь. Но львица осталась такой же ласковой и совершенно ручной. Днем ходит за хозяином, как собака, а на ночь пристраивается на его постели в ногах. И хоть часто Альфреду бывает очень неудобно спать, ему и в голову не приходит прогнать Бахиду.

— Ты настоящий друг, Бахида, — снова тихо сказал Альфред и опять погладил львицу. Она приподняла уши, прислушиваясь к голосу хозяина, посмотрела на него снизу вверх, и Альфреду показалось, что она качнула головой в знак согласия.

Да, Альфред знал, насколько этот зверь был преданнее, благороднее, честнее тех европейцев, которые окружали его тут, в Хартуме. Эти люди с радостью уморили бы его голодом и с удовольствием поделили бы его имущество. Лишь благородный доктор Пеннэ да австрийский консул были его друзьями. А остальные… Впрочем, остальные так же легко и с таким же удовольствием перегрызли бы глотки друг другу. Ведь каждый стоит один другого. Итальянец Ролле избил своего слугу-невольника так, что тот умер от побоев; аптекарь Лумелло — всем известно — по поручению какого-то врача отравил нескольких больных, добавив в лекарство яд. Никола Уливи — пожалуй, главный негодяй: убийца, мошенник, самый крупный в Судане торговец невольниками. Жестокость его не имеет предела — даже собственная дочь Уливи вынуждена была у губернатора просить защиты от издевательств отца…

Задумавшись, Альфред дошел почти до самого дома, когда его догнал запыхавшийся слуга консула и сказал, что консул просит господина Брема вернуться.

Консул встретил Альфреда в дверях.

— Только что я получил сообщение, которое должно заинтересовать вас, господин Брем, — сказал он, беря Альфреда под руку и провожая в комнату.

Затем консул подошел к столу, взял распечатанный конверт и протянул Брему. Это было письмо от одного из друзей консула, в котором тот писал, между прочим, что барон Мюллер разорился.

Несколько минут Альфред сидел неподвижно, и обрывки воспоминаний вихрем проносились в голове. Он вспомнил безудержные кутежи барона, которые тот устраивал, вспомнил азартную игру в карты, когда за один вечер Мюллер проигрывал огромные суммы. Может быть, и теперь произошло что-то подобное? Вполне вероятно. Но как же мог барон не подумать о судьбах людей, которых он послал в Африку и которые теперь остались тут безо всяких средств?

Из задумчивости Альфреда вывел голос консула:

— Вам надо немедленно найти средства и отправиться в Европу.

Брем быстро встал. Он вдруг почувствовал, что в нем что-то мгновенно изменилось — будто слетело оцепенение, в котором он жил последние месяцы.

Решение

Брем шел очень быстро, и Бахида, бежавшая легкой рысцой, едва поспевала за ним.

Они вошли во двор дома, где жили, и Альфред хотел немедленно пройти в комнату, но дорогу ему преградил разгуливавший по двору марабу. И тотчас же подскочили к нему два страусенка, громко хлопая крыльями, подбежали ибисы. Маленькая газель вытянула голову и терлась носом о плечо Брема. А еще через секунду с громким криком спрыгнул откуда-то сверху молодой павиан и принялся разгонять обступивших Брема животных. В другое время они, конечно, разбежались бы — драчливого павиана Перро побаивались все. Но сейчас животные будто чувствовали настроение хозяина и почти не обращали внимания на толчки, шлепки и щипки обезьяны.

За невысоким забором, разделявшим двор на две половины, мелькнула рыжая борода аптекаря Лумелло. Брем резко повернулся в сторону забора, но аптекаря уже не было. Возможно, он спрятался, возможно, помчался к какому-нибудь приятелю, чтоб рассказать об очередном «сговоре» Брема с животными и еще раз подтвердить: да, этот молодой немец — настоящий колдун!

Брем знал, что многие в Хартуме считают его колдуном, за ним даже укрепилась эта кличка. Причиной тому было умение «ладить» с животными, способность приручать их. Брем любил животных, животные любили своего хозяина, и вот эта, казалось бы, самая простая истина вызывала недоумение у многих европейцев, живших тут. Как — любить птиц и обезьян? Отдавать им все свободное время, тратить на них свои и без того скудные средства? Этого они не могли понять!

Да и где им понять, этим людям, ненавидящим все на свете, кроме самих себя, что можно любить животных, испытывать радость от общения с ними и вызывать у них ответную любовь?!

Брем усмехнулся, представив себе, как аптекарь, тряся рыжей бородой, рассказывает сейчас кому-нибудь об очередном «колдовстве» своего постояльца. Ну что ж, пусть рассказывает — это единственное, что ему сейчас остается.

А ведь если бы Альфред не принял мер предосторожности, вряд ли дело ограничилось лишь распусканием слухов и подглядыванием. Так случилось, что Брем вынужден был поселиться у аптекаря, сняв за баснословную для тех мест цену «павильон», — небольшое строение, «нечто вроде собачьей конуры», как шутил Альфред. Но другого выхода не было — у доктора Пеннэ, где Альфред сначала поселился, было слишком мало места, к тому же начинался период дождей и животным срочно требовалось какое-то помещение. Павильон же, который сдавал Лумелло, вполне подходил и животным и их хозяину, не очень-то заботившемуся о своих удобствах. Немаловажным обстоятельством было и то, что вокруг этого павильона имелся сад и довольно большой двор.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.