5

5

В ней что-то чудотворное горит…

Анна Ахматова, Музыка

Уже в начале войны Сталин сообразил, что союз с православной церковью сулит ему немалые выгоды. Более того: он понял, что без союза с церковью ему не обойтись, ежели он хочет дружить с Америкой и получать от нее всяческое вспоможение.

В 42-м году было разрешено ходить по Москве под Пасху всю ночь. То был знак высшего монаршьего благоволения.

Возвращаясь домой после Светлой заутрени, я шел по темным-темной Москве от Елоховской площади до Триумфальной – ни один патруль меня не остановил… Разговлялся я хлебом и солеными огурцами.

В 43-м году стало известно из газет, что Сталин принимал священноначальников русской православной церкви.

Вскоре после этого у нас в гостях был Петр Иванович Чагин. Все издания, предпринимавшиеся русской православной церковью, проходили через его руки, печатались под его политическим и полиграфическим надзором, и в связи с этим он довольно часто общался с духовенством, большею частью – с митрополитом Киевским и Галицким, потом – Крутицким и Калужским, потом – Крутицким и Коломенским Николаем (Ярушевичем), имя которого впервые появилось на страницах нашей печати во время войны. Это он в торжественной обстановке передавал командованию Красной Армии танковую колонну «Дмитрий Донской» (сбор пожертвований на колонну проходил по всем церквам на неоккупированной территории России).

Содержание последнего своего разговора с митрополитом Николаем Чагин передал нам. Побывав у Сталина в Кремле, митрополит по очередным издательским делам приехал в Гослит к Чагину. Чагин полюбопытствовал, каково-то их принимал «хозяин».

– Мы подивились его благорасположению к православной церкви, – ответил митрополит. – Вы только подумайте: избрать патриарха разрешил, выпускать журнал московской патриархии разрешил, открыть богословские курсы и институт разрешил (потом эти два учебных заведения стали называться по-прежнему: духовной семинарией и духовной академией – Н. Л), колокольный звон разрешил, да еще говорит: «Не нужно ли вам еще чего-нибудь? Мало просите».

И тут митрополит Николай неожиданно прибавил:

– Как видите, Петр Иванович, мы оказались правы.

– В чем же, Николай Дорофеевич?

– А помните, что было написано в далекие времена о взаимоотношениях церкви и государства? «Несть бо власть, аще не от Бога»? Кто это написал, не помните?

– Кажется, апостол Павел.

– Совершенно верно, в Послании к Римлянам. А ведь римские императоры полютей вас, большевиков, были… Мы все эти годы уповали, что рано или поздно между нашей властью и нами установится согласие.

Рассказ Чагина привел мне на память рассказ кого-то из взрослых, слышанный мною году в 22-м, когда разрешались открытые диспуты не только между Луначарским и обновленческим митрополитом Введенским, но и между тихоновским духовенством и антирелигиозниками. В них могли принимать участие и желающие слушатели, верующие и неверующие. Даже в Перемышле был устроен диспут между о, Владимиром Будилиным и калужским гастролером Образцовым. В Москве на каверзный вопрос безбожника: как же» мол» в вашем Писании сказано: «нет власти не от Бога», а вот Советская власть – власть безбожная, от кого же она? – кто-то из публики, – лицо не духовное, – получив слово, ответил так: «Всякая власть от Бога» и Советская власть, конечно, тоже: она послана нам Богом в наказание за наши грехи».

Сталин, кажется» только раз в жизни не проявил вероломства, и не проявил он его в своем отношении к церкви. Разумеется, пределы союза государства с церковью особой широтой не отличались. Духовенство и верующие то и дело натыкались на рогатки. Свобода вероисповедания продолжала оставаться свободой по-советски, только без острых приправ. В провинции, где всё и все на виду, интеллигенция по-прежнему опасалась ходить в церковь: любого преподавателя, любого библиотекаря, которого шпики высмотрели бы в храме, турнули бы с места, как и до войны. Слежка за священно– и церковнослужителями, за певчими, регентами, членами церковно-приходских советов и прихожанами не прекратилась. Но после войны гонение на церковь не возобновилось, как этого, зная сталинский нрав, ожидали многие. Напротив, Сталин сделал ряд широких жестов: выпустил из лагерей кое-кого из белого и черного духовенства, посаженного до войны; тех» кто после войны подлежал высылке «за прежние вины», так называемых «повторников», высылал не на подножный корм, как представителей всех прочих сословий, а в распоряжение местного архиерея, который имел право назначать высланных на приходы; не закрыл монастырей и храмов, вновь открывшихся при немцах; разрешил открыть храм в бывшем Новодевичьем монастыре; разрешил открыть Троице-Сергиеву Лавру; разрешил открыть храм в Донском монастыре с гробницей патриарха Тихона; разрешил расширить сеть духовных учебных заведений. Тут действовала, – думается, – совокупность причин: православная церковь нужна была Сталину для того, чтобы привлечь к себе сердца сербов, болгар, румын.

Быть может, на старости лет в Сталине забродили семинарские дрожжи. Даже Сталину было чуждо не все человеческое. Он никак не мог ожидать, что православное духовенство на оккупированной территории, вместо того, чтобы свести с Советской властью счеты, в целом, за немногими исключениями, не пошло в услужение немцам, – напротив, прятало от немцев бойцов и командиров русской армии, держало связь с партизанами, кормило их и поило. Сталин никак не мог ожидать, что православное духовенство на неоккупированной территории начнет оказывать армии и семьям бойцов такую огромную нравственную и материальную помощь. Газеты были полны сообщениями о пожертвованиях духовенства. Архиепископ Лука (Войно-Ясенецкий), известный хирург, получил Сталинскую премию за свой труд о лечении гнойных ран.

Вполне допускаю, что в душе Сталина шевельнулось чувство благодарности. Наконец – кто знает? – на старости лет приходят мысли о смерти, о том, есть ли что там, а если есть, то ведь придется предстать перед Судом. Как бы то ни было, с начала войны и по день кончины Сталин держал себя по отношению к русской православной церкви, по его «силе-возможности», благородно, И все же кто заключает союз с Советской властью, тот должен зарубить себе на носу, что она в любой момент и под любым предлогом может отказаться от своего слова. Дал дуба Сталин – выскочил прыщом Хрущев. Во время Второй мировой войны на Украине и в Белоруссии многие храмы и монастыри, закрытые советскими властями, были открыты с согласия немецких оккупационных властей. Прыщеву этого позора показалось мало. Он закрыл несколько монастырей, вновь открывшихся при немцах, в частности – Киево-Печерскую Лавру; закрыл несколько духовных семинарий, множество храмов, дотоле не закрывавшихся, как, например, Андреевская церковь в Киеве, и вновь открывшихся; иные храмы снес, как, например, Преображенскую церковь на Преображенской площади в Москве; устраивал облавы с милиционерами и собаками на богомольцев в Почаеве, а Почаевская Лавра живет, главным образом, за счет богомольцев; вынудил Ярушевича сперва уйти с поста заведующего отделом внешних сношений в Московской патриархии, потом – с поста Московского митрополита с фактическим запрещением ему служить в храмах (а уж отчего скончался митрополит Николай в больнице, об этом история пока молчит, да и когда еще отверзнет уста), вынудил за то, что митрополит начал проявлять строптивость: отказался принять на службу в отдел внешних сношений тех, кого ему навязывали гражданские власти, и за то, что он был самым популярным в стране духовным лицом, так как первоначально гражданские власти создавали ему политический авторитет, ввели его в комиссию по расследованию немецких злодеяний, во Всемирный Совет Мира, печатали и передавали по радио его речи, печатали в газетах его фотографии, а Хрущеву популярные духовные лица были не нужны; наложил колоссальный налог на духовенство и певчих, будто бы недобранный за несколько истекших лет; усилил антирелигиозную пропаганду, для чего воспользовался услугами перебежчиков, темных личностей, вроде Осипова, или тех, кого лишили сана за провинности; заставил старост церквей регулярно сообщать в рай-, пос– и сельсоветы о том, кто крестил своих детей и кто венчался, дабы означенные советы сообщали об этом в учреждения, где работают повинные в соблюдении обрядов, дабы главы учреждений вызывали «одурманенных религией» на предмет вздрючки и таски и для острастки другим; науськал борзых писцов» и они собирали сплетни об архиереях, священниках, певчих и строчмя строчили пасквили в столичные и провинциальные газеты – на языке хрущевцев это называлось «научным атеизмом»; устроил по сталинскому рецепту, ведь он, несмотря на всю свою ненависть к Сталину, ненависть лакея, которому барин давал по мордасам, был плотью от сталинской плоти: вспомним, как он подавлял восстание в Венгрии; вспомним, что концлагеря при нем были полны «политических», а режим в лагерях кое в чем ухудшили по сравнению со сталинским; что же до пресловутого «реабилитанса», то он пошел на эту меру не из добросердечия, а чтобы нажить себе политический капитал, чтобы иметь крупный козырь в игре с Молотовым и Кагановичем, а ведь игра шла ва-банк, устроил несколько судебных процессов над духовными лицами: с помощью лжесвидетелей им предъявлялись ложные обвинения, и суд закатывал их на несколько лет в лагеря (таковы были, к примеру, суд над молодыми монахами из Киево-Печерской Лавры в Киеве и суд над архиепископом Андрием в Чернигове).

Ну и вот: стоило ли митрополиту Николаю так уж усердствовать? Имел ли он нравственное право перетягивать в СССР священников-эмигрантов? Не было ли это с его стороны легкомыслием? Стоило ли, как крестьян в колхозы, загонять униатов в православие? Стоило ли входить во Всемирный Совет Мира и на высокой его трибуне лукавить, а когда речь заходила о внешней политике СССР, то врать, врать, да еще и завираться, вроде того, что на Северную Корею напали американцы?

В 44-м году скончался патриарх Сергий (Страгородский), 2 февраля 45-го года на Поместном Соборе, состоявшемся в Воскресенской церкви в Сокольниках, патриархом Московским и всея Руси был избран митрополит Ленинградский и Новгородский Алексий (Симанский), со стойкостью героя перенесший блокадные беды.

У меня был пропуск на выборы патриарха и на всенощную в Богоявленском соборе в Елохове с участием представителей иностранного духовенства, прибывших на выборы в качестве гостей. Все приезжавшие до начала богослужения делегации встречал митрополит Николай и к каждой обращался с приветственным словом, в котором касался особенностей истории представляемой ею церкви и ее взаимоотношений с церковью русской.

Был у меня билет и на концерт духовной музыки, данный в честь членов и гостей Поместного Собора в Большом зале Московской государственной консерватории 6 февраля 1945 года.

В первом и втором отделениях исполнялись церковные песнопения, положенные на музыку Бортнянским, Веделем, Турчаниновым, Львовым, Чайковским, Рахманиновым, Архангельским, Смоленским, Чесноковым. Солировали Иван Семенович Козловский, Максим Дормидонтович Михайлов, Наталья Дмитриевна Шпиллер, протодьякон Сергей Павлович Туриков. В программе было не совсем точно сказано; «Исполняет Патриарший хор под управлением В. С. Комарова». На самом деле, песнопения исполнял Патриарший хор под управлением Виктора Степановича Комарова, усиленный лучшими певцами из других московских церковных хоров.

В третьем отделении Государственный симфонический оркестр при участии двух военных оркестров под управлением Николая Семеновича Голованова исполнил торжественную увертюру Чайковского «1812-й год».

Перед началом концерта я столкнулся в фойе с Чагиным.

– «Какая смесь племен, наречий, состояний!» – обведя взглядом священников в рясах и с наперсными крестами, их жен, архиереев, иностранных гостей, литераторов, певцов, музыкантов, представителей печати, сотрудников Радиокомитета, издательских работников, заметил Петр Иванович. – А это знаете, кто? Вон тот, что разговаривает со священником? – Чагин показал на коренастого, размордевшего «аппаратчика». – Это и есть председатель недавно образованного Комитета по делам русской православной церкви Георгий Георгиевич Карпов.

– А он откуда?

– Из «органов»… Он там ведал церковным отделом/

– Стало быть, раньше ему велено было казнить, а нынче миловать?

– Выходит, так.

Лицо Чагина расплылось в добродушно-хитрой улыбке.

Кстати сказать, на своем новом посту Карпов сделал для церкви много хорошего. За это Хрущев его и убрал.

Карпов занял место в одном из первых рядов зала. В ложе появился красавец-барин патриарх Алексий. Все встали. Он благословил собравшихся. Затем послал кого-то к Карпову. Тот подошел к ложе и попросил патриарха благословить его. Патриарх, благословив, по-видимому, пригласил его в ложу, потому что несколько минут спустя мы увидели его сидящим в ложе, за патриархом.

…Когда в увертюре Чайковского зазвучал напев молитвы «Спаси, Господи, люди Твоя», священники, многие из которых, наверное, впервые слышали увертюру, в радостном изумлении, с влажным блеском в глазах, переглянулись и снова впились взором и слухом в оркестр. Голованов дирижировал вдохновенно – в увертюре раскрывалась вся его русская, православная душа.

Но вот оркестр смолк. Боже, что тут началось! Батюшки и матушки, а за ними регенты и музыканты, члены приходских советов и советские чиновники, словом, все, кто только ни находился в зале, повскакали с мест и закричали: «Бис!»

Такого единого порыва, такого душевного подъема ни раньше, ни позже я не наблюдал ни на одном спектакле, ни на одном светском концерте.

Это было нечто безмерно большее, чем бурная овация. В этих рукоплесканиях, в этом реве, в этих воспламененных глазах выражалось счастье от сознания, что наша родина – Россия. Выражалось счастье быть русским. Выражалась вера в скорую победу России, А у большинства эта вера сочеталась с верой в победу Церкви. Мы уже отвыкли от благовеста. И вот колокола снова звонят… Сейчас не думалось о том, что принесет с собой победа советского оружия. Сейчас не думалось о том, что до окончательной победы Церкви еще ох как далеко! Разум молчал. Клубком восторга подступала к горлу любовь к Отчизне, у многих сливавшаяся с любовью к Церкви. И эта любовь ширилась и вздымалась.

Голованов и оркестранты прощально кланялись. Не тут-то было! Зал неистовствовал, зал свирепел в грозном своем ликовании.

На жестком, словно из грубого камня вытесанном, волевом лице дирижера проступила растерянность… И вдруг точно незримая сила толкнула его. Крутой поворот, знак оркестру приготовиться, особенный головановский, стремительный, повелительный взмах – и вновь торжествующе грянул «Тысяча – восемьсот – двенадцатый – год».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.