V
V
В «Буре» Шекспир передает Просперо собственную власть над миром пьесы, делая своего героя совершенно нереальным, но в то же время позволяя ему олицетворять собою множество образов: заблудшего грешника, обманутого брата, изгнанного правителя, архиколонизатора, драматурга, персонификацию и кульминацию человеческой культуры, наконец, Всемогущего Бога. В «Пнине» Набоков действует противоположным образом, выставляя себя не более чем персонажем в мире, до краев наполненном привычной реальностью. Странно, но и это тоже образует все новые, еще более высокие уровни смысла.
На первом уровне Набоков внушает нам мысль, что в этой жизни невозможно преодолеть неведения о происходящем внутри другого человека. Обнаруживая перед нами контраст между Набоковым, находящимся в одной плоскости с Пниным, и Набоковым, пребывающим за пределами этой плоскости, способным видеть Пнина в мельчайших подробностях, он подчеркивает, что только если бы мы могли перешагнуть в иную плоскость бытия, только если бы мы могли преодолеть отъединенность, которая характеризует наше смертное существование, нам удалось бы узнать подлинную цену другой жизни. Но и на этом он не останавливается.
Глава 1 предлагает нам посмеяться над неудачами Пнина, накапливающимися во время его несчастливой поездки в Кремону: превосходный материал для Кокерелла. Потом мы неожиданно заглядываем в укромный уголок души Пнина, куда ни Кокерелл, ни Набоков-рассказчик никогда не могли бы проникнуть, и нам впервые приходится столкнуться с подлинными страданиями Пнина. В разгар сердечного приступа Пнин вспоминает детское недомогание, озноб в ребрах, острую резь в глазах и пораженное горячкой сознание, отчаянно пытающееся разгадать две загадки. Что за предмет держит в передних лапках белка на деревянной ширме его спальни? Орех? Сосновую шишку?
Он решил попробовать разгадать эту сумрачную тайну, но жар гудел в голове, потопляя любое усилие в боязни и боли. Еще пуще угнетало его боренье с обоями… Здравый смысл подсказывал, что если злокозненный художник — губитель рассудка и друг горячки — упрятывал ключ к узору с таким омерзительным тщанием, то ключ этот должен быть так же бесценен, как самая жизнь, и, найденный, он возвратит Тимофею Пнину его повседневное здравие и повседневный мир.
Пнин чувствует, что обязан распутать этот узор. И мы тоже, потому что, как заметили многие читатели, беличий мотив проходит через весь роман3.
Когда приступ переносит Пнина в прошлое, он вспоминает доктора Якова Белочкина, педиатра, который лечил его в детстве от горячки. Белочкин — отец Миры Белочкиной, возлюбленной юного Пнина, женщины, чья смерть в Бухенвальде более настоятельно, нежели что-либо иное в романе, ставит вопрос: является ли наш мир миром бессмысленного страдания? Не может быть случайностью, что фамилия Белочкин происходит от уменьшительной формы русского слова «белка».
Мотив белки, проходящий через все главы «Пнина», видимо, подразумевает ряд возможных метафизических ответов на вопрос о человеческом страдании: она — намек на существование рисовальщика человеческих жизней, художника судеб, который дозирует страдание с глубочайшим сочувствием и участливостью; освобождение от сегодняшней муки, когда смерть позволяет шагнуть из тюрьмы времени в свободный мир, где времени нет; заботливое внимание к жизни смертных людей со стороны тех, кто когда-то принимал в них участие, также оставаясь еще простыми смертными.
В своем бреду Пнин так и не смог выяснить, что именно белка держала в лапках. Сейчас, в момент, когда сопровождающая приступ боль ослабляет свои тиски, он обнаруживает себя на парковой скамье Уитчерча: «Дымчатая белка, на удобных калачиках сидевшая перед ним на земле, покусывала косточку персика». Внезапно возникает ощущение, что загадка разрешена, и на протяжении нескольких следующих строк Пнин приходит в себя, направляется через город назад к железнодорожной станции, забирает свой багаж и выясняет, как можно попасть в Кремону, чтобы поспеть к лекции.
В этой первой главе жизнь обрушивает на Пнина неудачу за неудачей, будто и в самом деле существует некий злокозненный художник, вроде того, которого Пнин представлял себе в том детском бреду. Потом, будто по волшебству, явно неодолимые препятствия, отделяющие его от Кремоны, внезапно рассеиваются. Набоков-рассказчик ворчит: «Беда происходит всегда. В деяньях рока нет места браку». Однако где-то за его спиной существует некая сила, которая с большей доброжелательностью распоряжается участью Пнина, это она внедряет в его судьбу белку с ее персиковой косточкой, опровергая саму мысль о злокозненном художнике и бессмысленности страдания.
Теперь, когда боязнь и боль позади, и вправду выходит, будто Набоков задумал приступ Пнина для того, чтобы оживить в нем эти яркие воспоминания прошлого, это щедрое мерило всего им пережитого, и пробудить в нас ощущение пронзительной реальности внутреннего «я» Пнина. Страдание Пнина является здесь не частью некоего бессмысленно злокозненного замысла, а средством выявления всего самого драгоценного в интимном прошлом героя и пробуждения нашего сегодняшнего сочувствия к нему. Возможно, за пределами жизни существует некая сила, которая в конечном счете преследует добрую цель, невидимую нами за тем, что кажется преднамеренно обрушиваемыми на жизнь человека невзгодами или даже бесконечной историей человеческого страдания, — сила, которой приходится отбрасывать на нас тень несчастья лишь для того, чтобы высветить сострадание и нежность на ином уровне бытия.
В Главе 4 Пнин, все еще полагая, будто Виктор находится в возрасте, когда ему могут понравиться серийные открытки с видами животных, посылает юноше карточку с изображением дымчатой белки. Через две главы мы узнаем, что Виктор, в ответ на доброту Пнина, отправил ему роскошную стеклянную вазу. Одна из приглашенных на вечеринку дам говорит, что «ребенком она представляла себе стеклянные башмачки Золушки точь-в-точь такими же, зеленовато-синими». В ответ педантичный Пнин замечает, что в первой версии сказки башмачки Сандрильоны были не стеклянными, «а из меха русской белки — vair по-французски», каковое позднее трансформировалось в «verre». Набоков недаром обращает наше внимание на тяжелый торс Пнина, который вырождается книзу в странно женоподобные ступни: Пнин сам — своего рода Золушка, — определенно отвергнутая судьбой, но в конечном счете получившая заслуженный знак преданности Виктора — стеклянную вазу вместо Золушкиных оттенков сказочных туфелек[106]. Благодаря ученому истолкованию Пнина беличий мотив возникает вновь, в самом неожиданном и триумфальном обличье.
В детской болезни, вспоминаемой в Главе 1, Пнин испытал на себе тиски боли. Время развеяло боль, но сохранило напряженность и даже магию тех проведенных в постели часов. Неудача за неудачей подстерегают Пнина на его пути в Кремону, пока приступ, который, возможно, угрожает его жизни, не оживляет эти ранние воспоминания. Но стоит опасности миновать, а времени обезболить эти мгновения, как удивительные подробности того вечера тут же образуют основу очередного веселого анекдота Пнина, который и сам он не способен рассказать, не захлебнувшись от смеха: течение времени и способность смотреть на собственное прошлое со стороны могут даже боль превратить в развлечение. Возможно, после смерти вся наша жизнь приобретет иную окраску, подобно тому как мучения Пнина обращаются теперь в ощущение легкости и восторга.
В Главе 3 Пнин видит статую, над которой поглумились какие-то безобразники. «Хулиганы», — пыхтит он. В следующее мгновение по снегу пробегает тощая белка, там, «где тень ствола, оливково-зеленая на мураве, становилась ненадолго серовато-голубой, само же дерево с живым скребущим звуком поднималось, голое, в небо… Белка, уже невидимая в развилке, залопотала, браня кознедеев, возмечтавших выжить ее с дерева». Весь день мысли Пнина вторили пушкинским строкам о смерти. Как она придет к нему — «в бою ли, в странствиях, в волнах? Иль в кампусе Вайнделла?». Белка словно бы является ответом. Через три страницы и сам Пнин едва ли не становится белкой: так можно трактовать сцену в библиотеке, где мы видим, как он «вытягивает каталожный ящик из обширной пазухи картотеки, несет его, словно большой орех, в укромный уголок и там тихо вкушает духовную пищу… шевеля губами в безгласных комментариях». А на той странице, где Пнин видит белку, его возмущение по поводу «хулиганов» явно сопоставляется с недовольством зверька, «бранящего кознедеев». Где тут связь? Конечно, там, где Набоков загоняет белку вверх по дереву, которое само, странным образом, «поднималось, голое, в небо». Когда Кэтрин Уайт усомнилась в уместности этого выражения, Набоков отказался изменить его4. Пнину нечего бояться смерти, о которой он думал на протяжение целого дня, и белка на дереве как бы означает следующее: для него смерть станет своего рода восхождением[107].
В Главе 2 Пнин соглашается на неожиданную просьбу Лизы оплатить школьную учебу Виктора. Возвращаясь с автобусной остановки, он томится желанием удержать ее, с ее жестокостью, с ее вульгарностью, «с ее нечистой, сухой, убогой, детской душой. Вдруг он подумал: „Ведь если люди воссоединяются на небесах (я в это не верю, но пусть), что же я стану делать, когда ко мне подползет и опутает это ссохшееся, беспомощное, увечное существо — ее душа?“» Как раз в этот миг Пнин встречает на дорожке белку, которая взбирается на закраину питьевого фонтанчика и, раздувая щеки, тянется к нему мордочкой. Пнин понимает просьбу и после нескольких бестолковых попыток правильно нажимает на рычажок. Презрительно поглядывая на него, белка пьет воду, после чего удаляется без единого знака признательности. Своей жадностью и неблагодарностью она вызывает в нашем сознании образ Лизы и служит ответом на размышления Пнина. Нет, он может не опасаться, что Лизина душа когда-нибудь подползет и опутает его: когда белка получает то, что хочет, она бросает его, как бросит и Лизина душа. Она не будет обременять его в небесах. Такая же бездушная и эгоистичная, как белка, она имеет не больше шансов попасть туда, чем этот маленький зверек.
Возможно — если разгадывать значение этой вездесущей белки, — предположение Пнина о том, что люди могут воссоединяться в небесах, имеет гораздо больше оснований, чем он думает: нечто как будто наблюдает за тайными движениями его души.
Глава 5 начинается странно. Пнина, заблудившегося по дороге к летнему дому друзей, показывают нам с высоты, с башни на холме Маунт-Эттрик, как если бы за ним наблюдал «предприимчивый летний турист (Миранда или Мэри, Том или Джим, — их карандашные имена почти сплошь покрывали перила)», а может быть же «Мэри или Альмира, или, уж коли на то пошло, Вольфганг фон Гете, коего имя вырезал вдоль балюстрады некий старомодный шутник». Собственно говоря, на башне никого нет, однако Набоков продолжает изображать «благодушную особу», наблюдающую «сострадающим оком» за Пниным, который блуждает внизу. Единственное живое существо на башне — муравей на балюстраде, затерявшийся, суетящийся, озабоченный, «в таком же самом состоянии… что и нелепый игрушечный автомобиль, двигавшийся внизу». Неожиданно кто-то стреляет в белку на дереве, но она улепетывает невредимой. «Другая минута прошла, и тогда совершилось все сразу: муравей отыскал балясину, ведущую на крышу башни, и полез по ней с обновленным усердием, вспыхнуло солнце, и Пнин, уже достигший пределов отчаяния, вдруг очутился на мощеной дороге со ржавым, но все блестящим указателем, направляющим путника „К "Соснам"“». Когда Пнин добирается до «Сосен», он встречает подругу Миры Белочкиной и в новом приступе болезни погружается в бредовые видения о Мире и ее смерти. Освобождаясь от этих видений, он прогуливается «под торжественными соснами. Небо угасало. Он не верил во всевластного Бога. Он верил, довольно смутно, в демократию духов. Может быть, души умерших собираются в комитеты и, неустанно в них заседая, решают участь живых».
Тщательно замаскированное повторение звукосочетания «мира» (Миранда или Мэри… Мэри или Альмира)5 в именах воображаемых зрителей, следящих сверху за заблудившимся Пниным, и белки, чье бегство от смерти служит толчком к тому, что Пнин находит долгожданную правильную дорогу, — это эхо иной белки, отметившей нахождение Пниным, после всех препятствий, пути в Кремону, — теперь приобретает значение жутковатой подсказки. Возникшая у охваченного порывом отчаяния Пнина мысль о том, что «никакая совесть и, следовательно, никакое сознание не в состоянии уцелеть в мире, где возможны такие вещи, как смерть Миры», словно получает возражение. Похоже, кто-то заботливо следит за Пниным и его страданиями, и, возможно, не будет ошибкой предположить, что этот кто-то — Мира Белочкина.
Наше первое мимолетное проникновение в тайники души Пнина относится к минутам его приступа, когда он вспоминает детскую горячку, визит доктора Белочкина и попытки выяснить, что прячет в лапах белка на ширме. И вот, в Главе 7, первый мимолетный взгляд Владимира Набокова на Пнина завершает череду белок. И вновь появление этого мотива имеет своим источником боль: юного Набокова мучает пульсирующая резь в глазу, вызванная застрявшей под веком соринкой. Он приходит к доктору Павлу Пнину, отцу Тимофея, мельком видит самого Тимофея и среди других вещей замечает в детской Пнина чучело белки.
Далее в этой же главе пренебрежительное и холодное отношение Набокова к Лизе доводит ее до попытки самоубийства. Чтобы сообщить хоть какую-то определенность своему расплывчатому будущему, она решает выйти за Пнина, но в последней попытке вызвать ревность Набокова отдает ему написанное Пниным письмо с предложением руки и сердца, а потом, после свадьбы, рассказывает об этом Пнину. Пнин знает, что, прочитав это письмо, Набоков заглянул в его сердце куда глубже, чем он, Пнин, когда-либо позволял постороннему человеку. При позднейшей встрече с соперником Пнин гневно отрицает толком им не понятую версию воспоминаний Набокова о его, Пнина, детстве, словно бы для того, чтобы сделать сомнительным нечто иное, что может рассказать о нем Набоков. Снова и снова на протяжении последней главы романа мимолетные впечатления Набокова-рассказчика о Пнине — из детства, из письма Пнина к Лизе, из тех, что были получены им во время вечерней попойки у Кокереллов, — словно бы причиняют Пнину боль. «Набоков» показывает Пнина без нарочитой недоброжелательности, но его неизменное везение создает подчеркнутый, почти умышленный контраст, делающий неудачливость Пнина еще заметнее. В то же время Пнин обеспокоен тем, что Набоков бессовестно воспользуется преимуществом — что он, собственно, и делает, — полученным им, когда он, прочитав письмо Пнина к Лизе, на миг заглянул в его душу. Набоков знает о Пнине достаточно, чтобы нашпиговать легенду новыми подробностями: не только рассказав правду о жизни Пнина, но и сделав из него чучело белки, безжизненный суррогат, который он, на правах рассказчика, сможет выставить на всеобщее обозрение.
Итак, предположив существование добрых глаз Миры Белочкиной, приглядывающей за Пниным из-за смертного предела, или доброго художника, создавшего в его судьбе беличий мотив, вернемся опять к концу последней главы, оставляющему нас в некотором замешательстве. На самом простом, человеческом уровне в поле зрения Набокова как автора лежит вся жизнь Пнина — в противоположность гораздо меньшему, тому, что способен увидеть Набоков-рассказчик, — и этим подчеркивается, что в этой жизни никто из нас не может непосредственно познать чужое страдание. Но если мы не можем познать страдание, которое наши поступки причиняют другим, мы можем и обязаны попытаться вообразить его. Только благодаря воображению мы, смертные, способны проявлять достаточное внимание к чужому страданию, однако на этом уровне нашей реальной жизни даже писательское или читательское воображение — этого писателя, Владимира Набокова, и этого читателя, вас или меня, — нередко будет терпеть неудачу.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.