Восполненность

Восполненность

Принято восхищаться богатством греческого языка, различавшего агапе (сострадание — до самопожертвования), филе (спокойное расположение) и эрос. А по-моему это скорее ущербность, склонность обособлять разные стороны одной любви и превращать в самостоятельных богов. Эту ущербность унаследовало и христианство, испугавшись языческой эротики и исключив эрос из царства истины; следствием чего был миф о нечеловеческом зачатии Сына Человеческого.

Однако вернемся к грекам. Они сперва разорвали бытие на самостоятельные сущности, а потом ломали себе головы, из чего все произошло? Из воды? Из огня? То есть пытались выстроить целостность из обрывков, превращая их в принципы. Эммануэль Левинас назвал эту склонность греческой мысли тотальностью, тяготением к ложной цельности, к логически выстроенной системе, основанной на одном принципе, и видел в тотальности философской мысли один из истоков тоталитаризма.

Левинас противопоставляет тотальности библейское чувство бесконечности, диктующее человеку нравственную ответственность, ответственность за Другого. Это не логическое следствие принципа, а повеление, услышанное пророками. Оно может быть выведено и из Евангелия. Левинас ссылается на гл. 25 Ев. от Матфея и повторяет своими словами основную мысль: «Бог реально присутствует в Другом. В моем отношении к Другому я слышу Голос Божий». Но упорнее всего он ссылается на Достоевского: «Один из его персонажей говорит: «Мы все ответственны за всё и всех, и я ответствен более, чем все другие». Затем, второй раз: «В этом для меня сущность иудейского сознания, но я думаю также, что это сущность человеческого сознания как такового: «Все люди ответственны одни за других, и я — больше всех других». Для меня важнее всего здесь асимметрия, выраженная следующим образом: все люди ответственны одни за других, и я больше всех других. Эти слова принадлежат Достоевскому, и я, как видите, не устаю их повторять» (Левинас Э. Избранное. М. — СПб., 2000. С. 360, 357, 359). По-видимому, имеются в виду слова Зосимы: «Все мы друг перед другом виноваты».

Пересказ не искажает мысль Достоевского. Ему были бы близки и другие слова Левинаса: «Я ответствен за Другого, даже когда он наводит на меня скуку или травит меня». Легко продолжить: даже если это злая старуха-процентщица. И Алену Ивановну нельзя принести в жертву идее. Самый безобразный человек выше самой красивой идеи, но что делать, если один Другой убивает, мучает, эксплуатирует другого Другого? Приходится защищать слабого, и становится необходимым справедливое, законное, не тотальное насилие, ограниченное (по Библии) милосердием. При этом монополия на насилие отдается государству (здесь Левинас и Достоевский опять сходятся).

Однако позиция Зосимы (и самого Достоевского) этим не исчерпывается. Для них ад — отсутствие любви. Между тем, Левинас избегает слова «любовь»: «Ответственность за Другого — это более строгое название того, что обычно именуется любовью к ближнему, любовью без эроса, милосердием, любовью, где нравственное доминирует над страстью, любовью без вожделения. Мне очень не по душе затасканное и опошленное слово «любовь». Речь идет о том, чтобы взять на себя судьбу Другого».

Я думаю, что во многих важных ситуациях нельзя взять на себя судьбу Другого без любви во всей ее полноте. И это невозможно без освобождения любви от пошлости. Я думаю, что самый полный акт ответственности — тот, который создает семью, задуманную Богом. В этой молекуле «ответственность доминирует над страстью», не подавляя, не умерщвляя ее. Об этом — дальше, а здесь достаточно сказать, что в языковом плане, при выборе слов — трудно обосновать ответственность за Другого без нефилософских, не годных в качестве терминов, уводящих в бесконечность слов «Бог есть любовь». Левинас пытается освободить философию от ее опасных тенденций, оставаясь на почве философии, пользуясь строго философскими методами, выстраивая в ряды строго определенные понятия, и создает сложную систему, в которой главная мысль не столько выражена, сколько запутана. Было бы проще выводить ответственность за Другого из двух «наибольших заповедей»: о любви к Богу и любви к ближнему.

Однако главная мысль Левинаса верна (по крайней мере для XX и XXI века): нельзя приносить Другого в жертву принципу. «Единственная абсолютная ценность — это человеческая способность отдавать Другому приоритет». В этом Левинас перекликается и с русскими классиками, и с литературой пробудившейся совести, возникшей после смерти Сталина (я думаю, о Гроссмане, Айхенвальде, Галиче, Коржавине). Но я не уверен, что корень зла — постановка на первое место онтологии, учения о бытии, а этику — на третье (как и у Аристотеля). Идолом могут стать сами «идеи добра», как очень точно говорит один из персонажей Гроссмана. Справедливость не раз становилась кровавым идолом, и повелением Бога оправдывались массовые убийства — от Моисея и Иисуса Навина до св. Ирины и св. Доминика.

То, что Левинас клеймит как «тотальность», я назвал «однониточными теориями», сведением всего богатства человеческих проблем к чему-то одному, например: ликвидировать частную собственность (Маркс) или снять запреты на пути полового влечения и таким образом победить неврозы, созданные запретами (Фрейд). Были и другие упрощения, но я думаю, что сегодня опаснее всего эти.

Следствием первой редукции была деградация общества, в котором систематически подавлялась свобода личности. Следствием второй редукции была деградация общества, в котором систематически разрушались святыни, свобода духа уступала место капризам плоти и люди сползают от любви к вожделению и от вожделения к героину. Бедные нации, острее других пережившие кризисы XX в., избирали обычно первый путь гибели, а богатые — второй. Комфортабельный путь к смерти популяризуется американским телевидением и, видимо, господствует, встречая сопротивление только в экстремистах. Но как заметил один из героев Бальзака, можно убивать себя и наслаждениями.

Я не вижу возможности преодолеть смертельный зигзаг истории без восстановления единства земного и небесного. Тут все пути индивидуальны, но в моем опыте складывалось поведение человека, где нет раскола на личное и гражданское, светское и религиозное. Мы были счастливы с Ирой и возмущены травлей Пастернака и задумали подпольный кружок, который я вел. Готовность на риск была частью нашего счастья, нашей полноты жизни. Мы были счастливы с Зиной, и я рисковал этим счастьем, когда общество замолчало, подавленное репрессиями, и некому было заговорить, и я написал и дал разрешение печатать под моей фамилией «Акафист пошлости», обвинив КГБ в развращении народа. Я считал, что каждый должен делать то, что в его силах, и так как сила моего слова больше, я должен был сделать несколько больше того, что считал нормой для каждого. Без готовности каждого на риск жизнь делается адом. Но я был и остаюсь убежден, что рая не даст никакая политика, никакая гражданская твердость. Целостность общества начинается с целостного человека.

Счастье — не политическая цель, а глубоко личная; но далеко не безразличная для общества. Общество здорово, когда дома человек находит радость и утешение от невзгод. Материальная основа здесь ничтожная: отдельная комната в коммунальной квартире. Минимум средств к жизни. Остальное от государства не зависит. И это остальное — если оно удается — более прочная основа государства, чем конституция. При довольно плохом правительстве можно найти счастье в собственном доме и не гоняться за утопиями, которые все кончались катастрофой. Сказано ведь в Библии: «Да оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей». Прилепится — не гомеровским эросом, готовым побежать за каждым изгибчиком, а неразрывностью эроса с нежностью (в ней ничего не смыслили Ахиллы и Агамемноны). Из нежности растет ответственность за Другого, которого ты приручил, и внутренний запрет оскорбить чувство прилепленности. Прилепленность создает облако нежности, в котором могут расти дети — со страхом обидеть Другого, с чуткой совестью, с образом любви, оставленным отцом и матерью… Из молекулы любви лучится свет на всех окружающих. И нет разрыва между поколениями, и не летят под откос святыни, открывшиеся людям, не знавшим компьютера и интернета.

Я иногда с восхищением читаю книги великих аскетов. Но подлинных монахов, у которых «роман с Богом» (как выразился еп. Брянчанинов), очень мало. А культура, созданная неподлинными монахами, не случайно рухнула в конце Средних веков. И хотя я с сочувствием смотрю на попытки восстановить средневековый порыв «ввысь!», я не думаю, что возвращение к прошлому возможно без глубоких перемен в понимании духовного пути.

После смерти Иры я сомневался: не остаться ли одному? Но мне показалось, что Ира не этого хочет. И оставил открытой свою способность к любви. Не домогаясь нового чувства и не ожидая от него чуда: казалась невозможной еще раз такая полнота любви, которая один раз была мне дана. И слишком сильна была память о прошлом, и боязнь оскорбить его. Главное, чего я искал, было вне пола. Мне надо было понять, как Бог, если он есть, допустил смерть Иры. Об этом я почти ни с кем не мог говорить. И именно на этом, главном уровне произошла встреча с Зиной.

Мое первое впечатление от встречи укладывалось в стихи Цветаевой о Сивилле. Я их уже приводил в 10-й, «Нечаянной» главе.

Я совершенно не хотел, чтобы Зина была другой — моложе, красивее. Именно сивиллой, выжженной Богом, я ее принял. Припомнилась еще блаженная Анджела, средневековая итальянка, болевшая каким-то странным недугом. На блаженных не женятся. Я решительно отверг реплику Володи Муравьева, в ответ на мой восторженный рассказ, будто я влюбился. Не было влюбленности. Огромное впечатление было бы тем же после встречи со старицей или старцем.

Впоследствии знакомство с Зиной очень глубоко пережил покойный художник Володя Казмин и создал культ преданной дружбы: слушал стихи, сидя у ее ног, а потом пел болгарские гимны, которые я больше ни от кого не слышал. Но я не умел создавать ритуалы. Кроме того, Володя был на двадцать лет моложе Зины, а я — на восемь лет старше. Мы просто подружились. Дружба длилась несколько месяцев без мысли о чем-то другом. Потом, зайдя в гости, я застал Зину без аккуратного пучка на затылке, с каштановой косой за плечами. Эта коса делала ее моложе, мягче, женственнее, беззащитнее. Раньше она казалась мне довлеющей себе, «сферической», как я это назвал, и мне не хотелось нарушать ее внутреннего покоя: казалось, что ей не нужно ничье вмешательство. А тут вдруг показалось другое: что она в чем-то слаба, что она ищет опоры. И если так… Мне впервые пришла мысль о возможности брака. Я взглянул на Зину, как иногда поверхностно смотрел на женщин (до этого она была для меня «в бронзовых одеждах»), и сразу же опустил глаза. Так смотреть на нее нельзя было. Должно было вырасти что-то из глубины, у нас обоих. Но я угадывал в ней страх выйти из замкнутости сферы. Наверное, пройдет пара лет, пока это в ней совершится. А что будет в эти годы со мной? Неважно. Я остаюсь открытым, но если Зина повернется ко мне, я развяжу любые узлы, которые нечаянно завяжутся.

Мы продолжали дружить. И незаметно, без всякого умысла, что-то внутри менялось. В новый 1961 год, после встречи с друзьями, прошедшей довольно бесцветно, я зашел, как договорились, к Зине, вместе ехать на день рождения знакомой девочки-подростка. По дороге зашли в парк, присели на скамейку. Зина прочла стихотворение. Помолчали. И вдруг я почувствовал, что мне очень хорошо с ней. Так хорошо, как не было ни с кем другим после смерти Иры. Что-то вроде ветерка тронуло меня и исчезло, но впечатление не забылось. Зина потом рассказывала, что она этот ветерок тоже почувствовала. Ей показалось, что сейчас я ее поцелую. Но поцеловались мы только через полтора месяца. Я был в плену своего образа замкнутой сферы.

Вернувшись домой, я подумал, что с этой сферичностью делать, и через несколько дней написал два эссе: «Пух одуванчика» и «Язык богов». Об этом уже сказано в «Нечаянной». Зина не поняла, что это прямо ей написано, но что-то почувствовала и написала сказку «Фея Перели». Сюжет этой сказки — замужество феи (потом женился грустный гном, выходила замуж Легконожка… с нашего сближения началась вся серия сказок). Как я слушал — в той же «Нечаянной».

Когда Зина кончила читать, я сказал: «Мне хочется вас поцеловать». Это был последний раз, когда мы говорили друг другу «вы».

Зина подняла на меня глаза, полные слез. Мы посмотрели друг на друга, и всё, что нужно, договорилось губами. Потом надо было выяснить, где мы будем жить. Я показал свою конурку; Зина постаралась не дать мне почувствовать свой ужас перед этой щелью между коммунальной кухней и уборной. Через пару дней она мне все-таки сказала: жить будем у тебя. Я вздохнул с облегчением.

Чувство к Ире пришло, как взрыв. Оно опрокидывало меня и заставляло совершать поступки, противоречившие разуму. А тут был росток нежности, спокойно подымавшийся вверх в огромном общем духовном пространстве. Росток большого-большого дерева. Я был уверен, что оно будет медленно подыматься, как растут любимые Зиной сосны. Я принял умом этот медленный рост и не торопил его.

Некоторых шокировало, что я так скоро, через год после смерти Иры, полюбил другую. Подруга-предательница Иры воспользовалась простодушной фразой в письме к ней: «Мне второй раз в жизни крупно повезло»; она показала письмо Володе Муравьеву и постаралась использовать болезненное впечатление на мальчика, боготворившего свою мать, чтобы оторвать его от меня и помирить с отцом, из ревности написавшим когда-то донос на второго мужа Иры (я был третьим). Потом оказалось, что эта дама и Иру предавала. Но в конце концов кое-что восстановилось. К сожалению, не всё. Встречи с мальчиками стали реже, но чувство связи не порвалось. Зину они полюбили. Вечная им память обоим! Я пережил их, одного за другим, и хоронил рядом с Ирой. Сейчас живут только внуки и правнуки Иры.

Две любви — к Ире и Зине — развернулись в разных измерениях моего сердца. Они не теснят друг друга. Ира потрясла меня реальностью романтики, реальностью лавы, заливавшей виноградники, и эта реальность откликнулась в моей душе страстью. А встреча с Зиной потрясла меня реальностью встречи с Богом, реальностью Бога сквозь смерть. Люди этого не выдерживали, отшатывались. А я уже прошел через смерть вместе с Ирой, и Зина приняла меня вместе с Ирой, с рассказами об Ире, с ее фотографией на столе и другой, нашей общей, на стене. То, что в нас с Зиной росло, было пламенем без дыма, оно не оставляло пепла (на языке Цветаевой это огонь-бел). «Белая» любовь росла, не переставая хранить память о прошлой любви. И после пятнадцати лет брака я обдумывал и писал «В сторону Иры» — рассказ об Ире через мою любовь к Ире.

В те же годы я не забывал видения 28 октября 1959 г., когда небо раскололось и кусками падало на землю. Я все время сознавал, что это не только увиденная метафора потери (смерть любимой — светопреставление). Было еще что-то, какое-то неразгаданное сообщение. И только недавно оно до меня дошло: жизнь, повернутая к счастью, взращивает семена отчаяния, разрастающегося, когда физическая смерть разрушила счастье. Жизнь, повернутая к Богу сквозь мистическую смерть, взращивает семена счастья, семена благодарности, чередующейся со страданиями и топящей в себе страдания.

Две мои любви, не зачеркивая друг друга, прочертили путь, который Кришнамурти назвал «путем мудрости», в отличие от «пути святости», без попыток уподобиться Будде или Христу в их бытии над полом, попыток, тщетных для тех, кто не призван к такой святости. Опыт научил меня, что живая любовь может стать исполнением второй из наибольших заповедей: о любви к ближнему, подобной любви к Богу. Сочувствие и сострадание, пронизывающее эрос, доведенные до любви, дающей Другому полноту земного счастья, благословенны, и то, что такая любовь дает радость дающему ее — не грех. Мне кажется дикой идея, что подлинное добро непременно творится через отказ от счастья и чуть ли не с отвращением. Но есть не только один Другой, судьбу которого берешь на себя. Есть другие Другие, и в отношениях с ними возникают проблемы, от которых не спишь ночами, и счастье редко бывает безоблачным. Я писал об этом в главе «Неразрешимое».

Возможно ли чистое счастье, без отклика на страдания вокруг, без чередования боли и радости? Я сравнивал счастье с отдыхом на пути в Египет. И у Христа был не только крестный путь. И он не просил креста. Счастье мыслимо и достижимо и может быть нравственной целью. Человек, переносящий труды жизни с чувством счастья, делится с окружающими светом своего счастья. А неврастеник, мучающий себя невыполнимыми задачами, делится больными нервами. И хотя «личное» счастье — не высшая цель жизни, но это цель, доступная человеку без каких-то особых, потрясающих способностей. Я не умел достигать этого от природы, в юности я скучал, потом тосковал. Я поздно научился счастью, и каждый, кто готов стать живым лекарством для другого, способен на это; не дожидаясь никаких переворотов, которые никогда не удаются во всем обещанном совершенстве.

То, что в любви мужчины и женщины есть много искушений, верно: но искушения есть и в монашестве. Для каждого лучше тот путь, с трудностями которого он справится. И в старой Библии даны были образы праведной, почти святой близости: Книга Руфь, Книга Товит. Их отодвинула назад легенда о непорочном зачатии (я думаю, что ее создали эллины-неофиты, плохо знавшие Библию и совсем не знавшие арамейский язык, на котором «дух» женского рода).

Бубер был прав, возражая Кьеркегору: Регина (его невеста) — не соперница Богу, и Бог не требовал разрыва помолвки. Духовный рост возможен в молекуле, скрепленной причастием близости. Об этом говорят все Зинины стихи. То, что она писала в одиночку, мы почти не включаем в сборники. Зрелость духа пришла к ней позже, в жизни вместе со мной. А у меня вся творческая жизнь — вместе с ней.

Я не знал заранее, как сложится наша жизнь, но с самого начала был уверен в себе, в своей способности учиться и учить: учить языку осязания и учиться языку глаз, вобравших в себя весь океан на закате, учиться вглядываться в тишину сумрака на морском берегу и топить свое малое «я» в этой тишине. Я верил, что полдень любви может быть лучше, чем утро, воспетое Надсоном, и я не ошибся. Мы стали чем-то одним вдвоем. И вечер нашей любви, несмотря на болезни и тревоги, не уступает ее началу.

В 1958 году я пытался определить любовь как поиски счастья в счастье другого. Потом счастье рухнуло, перерублено было смертью, а любовь осталась. И сейчас я думаю, что любовь больше счастья. В ней есть возможность счастья, но не только. В любви открывается Бог, и любовь к человеку сливается с любовью к Богу. Любовь — одно из имен духа, создающего звезды, одно из имен Бога, она непостижима, как сам Бог, и постигается только сердцем. И только сердцем постигаются Зинины стихи, выросшие из целостности любви. Покойная Людмила Владимировна Сухотина, плакавшая, слушая их, говорила, что Зина — прирожденный богослов. Это особое, поэтическое богословие, богословие-откровение, как в ведах, стихах бхактов и суфиев. Это созерцание неба сквозь земное и освящение Земли. Разве можно видеть дерево и не быть счастливым? — говорил Мышкин. Разве можно видеть дерево и не видеть Бога? — говорят стихи Зины. И верхушки берез в лучах заходящего солнца становятся площадкой, с которой вдохновение ракетой взлетает к Богу. В эти мгновения я остаюсь восхищенным зрителем взлетов, из тишины леса куда-то высоко-высоко, так что только поспеваешь подбрасывать хворост в костер и доставать из кармана блокнот и ручку, записать стихи. Но со своих соседних ступенек духовной пирамиды мы потом переговариваемся и вместе ищем самое точное слово.

После смерти Иры я часто рассказывал, как мы любили друг друга. Один из собеседников спросил: «Сколько это длилось?». Я ответил. «Ну, три года, — возразил он, — это еще может быть. Попробовали бы тридцать…»

Дерево, проросшее из горчичного зерна нежности, растет и растет более сорока лет, подымается все выше, и в его тени собирается все больше друзей. Не очень давно Зина написала:

Моя правота перед Богом лишь в том,

Что сердце мое утопает в твоем,

Утопает совсем, глубоко на дне,

На той немеряной глубине,

Где уже невозможен грех —

Там себе не берут ничего.

Я обнимаю тебя одного,

А сердечный мой жар прогревает всех.

Этот сердечный жар — в плодах нашего дерева, в наших книгах. Семена из них когда-нибудь прорастут и дадут жизнь новым деревьям — может быть, целому лесу — так, как вырос лес из рассыпанных листков Старой Феи.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.