ЛИТЕРАТУРОВЕД И МЫСЛИТЕЛЬ

ЛИТЕРАТУРОВЕД И МЫСЛИТЕЛЬ

Дурылина — литературоведа, исследователя интересовали писатели, к которым он мог подойти со своим ключом: «характеристика личности и религиозного творчества». С этих позиций создавались исследования о Лермонтове, Лескове, Гоголе, Достоевском, Гаршине, Леонтьеве, Тютчеве, Нестерове, статьи и доклады о славянофилах И. В. Киреевском, А. С. Хомякове, Ю. Ф. Самарине, Аксаковых…

Лесков привлекал Дурылина как выразитель «русского духа и русского народа». Гоголь его интересовал как «мыслитель-искатель», «художник-мученик», «писатель-подвижник». Гаршин — как «художник-праведник», суть творчества которого — «искусство социального покаяния». В Леонтьеве привлекали многогранность его творчества и личности, его религиозный путь. В Достоевском — «касания мирам иным» и неизменный символ его мысли и искусства — косые лучи заката. Тютчев для него — провидец, великий трагик русской лирики, выразитель русского православия. Он близок Дурылину духовно, философски, мыслительно. В 1927 году Сергей Николаевич записывает: «…мудрейший и страдальнейший из русских поэтов — Тютчев, со своим скептическим умом и космическим холодом и ужасом в душе, видел Христову ризу распростёртой над русской землёй и врачующей язвы этой земли своею теплотою и благоуханием!» Дурылин часто пользуется строчками стихов Тютчева для передачи своих мыслей. Поэт для него — таинственный и мудрый очиститель, пробный камень духовной независимости.

Начало своей литературно-научной работы Дурылин исчислял с очерка о В. М. Гаршине «Художник-праведник», опубликованного в журнале «Свободное воспитание» (1908. № 9). Очерк был приветливо встречен Л. Толстым и друзьями Гаршина. Личность и творчество Гаршина будут занимать Дурылина многие годы. Он напишет о нём несколько работ, прочтёт доклады и лекции, соберёт архив Гаршина. Дурылин надеялся в 1909 году услышать от Л. Толстого воспоминания о визите Гаршина в Ясную Поляну. Но прошло 30 лет, и Толстой смог вспомнить только: «Что-то прекрасное, чистое, доброе, страдающее». Сергей Николаевич тогда же отметил, что Толстой забыл «внешнее»: слова, поступки, но запомнил душу, то, что составляет основу человека. Дурылин обратился к В. Г. Черткову, и тот сразу откликнулся: «С величайшим удовольствием окажу я Вам всякое зависящее от меня содействие для Вашей близкой моему сердцу цели — составление биографии моего нежно любимого друга Всеволода Михайловича [Гаршина]»[109]. Чертков пригласил Дурылина для беседы к себе в Крёкшино (с ночёвкой) и готов заехать за ним в «Посредник», чтобы ехать вместе. Жена Черткова Анна Константиновна собирается написать воспоминания о Гаршине и сообщает Дурылину, что ей и мужу очень понравилась статья Дурылина о Толстом, «которую нельзя читать без слёз умиления и восторга»[110], и высылает на память бандеролью один из лучших фотопортретов писателя, а также записки Владимира Григорьевича о последних днях Льва Николаевича. Сын Глеба Успенского Борис, в то время студент Университета в городе Юрьеве (ныне Тарту), выслал в 1910 году Дурылину копии писем Гаршина отцу. По просьбе Дурылина И. Е. Репин написал воспоминания о Гаршине[111]. В. Г. Короленко и Д. С. Мережковский прислали письма с выражением сожаления, что короткое знакомство с Гаршиным не оставило в памяти ничего значительного. Постепенно составился большой архив. В 1909 году имя Дурылина в качестве биографа Гаршина было включено в популярные тогда «Известия книжных магазинов товарищества М. О. Вольф».

Издательство «Путь» в 1913-м предложило Дурылину написать монографию о Лескове для серии «Русские мыслители». Эта работа: «Н. С. Лесков. Личность. Творчество. Религия» — займёт годы, но так и не будет издана. Дурылин и не закончит её: третья часть «Религия» не будет завершена. Сергей Николаевич прочитает в разное время несколько докладов о Лескове в РФО, на квартире у Бердяевых, у М. А. Новосёлова. Лесковым он будет заниматься всю жизнь, но опубликовать свои работы не удастся. Лишь в 1916 году в Киеве в журнале «Христианская мысль» появится статья «О религиозном творчестве Н. С. Лескова». «И то со множеством опечаток», — посетует Дурылин. В 1930-е годы он с горечью заметит: «Я работал над монографией в 1914–1915 годах. Война мешала, а революция оборвала работу навсегда… Он (текст о Лескове. — В. Т.) никогда не будет окончен и никогда не выйдет из стен моей комнаты»[112]. В 1925-м Дурылин прочитал два доклада («Как работал Лесков», «К. Леонтьев и Лесков о Достоевском») в Государственной академии художественных наук (ГАХН), и этим закончилась публичная история его Лескова[113]. В письме А. Н. Лескову — сыну писателя — Дурылин признается: «Я многим обязан Вашему отцу в моём духовном развитии, в моей любви к русскому народу, в моей вере в него, в моём уважении к его историческому подвигу. <…> Какой-то рок: люблю Лескова (как не многие), а ничего не мог напечатать о нём»[114]. Ясно, что препятствием был не «рок», а отношение к Лескову советских властителей, обязательное для редакторов.

Глубокая любовь Дурылина к Лескову становится понятна, когда читаешь то, что он успел написать о нём. Приведу отдельные фразы, сказанные о Лескове в докладе 1913 года, но которые можно отнести и к самому Дурылину, и к его художественным произведениям: «У Лескова была немирная душа, самочинная воля, самодумный ум. Ими Лесков создал себе большую, сложную, немирную жизнь…» «В этой немирной душе жила какая-то непрекращавшаяся тяга к тихости…» Лесков «дал читателю положительные типы русских людей». «Ему импонировали только простые, мощные характеры, цельные натуры…» «…верил в Бога, отвергал Его и паки находил Его; любил мою родину и распинался с нею…» «Как примечательно, что измена Богу сопоставлена здесь с изменой родине, потеря Бога — с потерей России, нахождение Его — с обретением её» «Деловой странствователь, Лесков был чужд романтике России и эмпирическую Россию знал не хуже Чичикова, но он никогда не разлучался с мистикой России — светлой и тёмной. Неисчерпаемость лесковской фабулы, жизненной и творческой, есть неисчерпаемость русской фабулы — страшной, гневной, грешной и святой». «Лесков был величайший знаток иконописи <…> был церковный книгочей, знаток церковного обихода. <…> Но этот же человек был знаток русской демонологии, утончённый ценитель древнего вольномыслия и вольноправия…» «Он живёт как в монастырской келье, он почти приучает себя к монастырю во всём: в одежде, пище, занятиях». «Самое народно-русское прошение молитвы Господней, которое Ключевский считает выражением всей русской истории и веры, — „да будет воля Твоя“ — становится единственным прошением Лескова». Вот только лесковского «буйства бытия» у Дурылина не было.

Здесь уместно вспомнить, что слушать лекции Дурылина о Лескове приходил художник М. В. Нестеров. В письме В. В. Розанову весной 1916-го Нестеров сообщает: «Сейчас иду к Новосёлову слушать Дурылина о Лескове»[115]. На своей первой лекции в 1913 году Дурылин познакомил Нестерова с мамой. Вероятно, тогда же и сам с ним познакомился. Позже он напомнит Нестерову: «А ведь нас с Вами свёл когда-то Лесков же: мы впервые протянули друг другу руки на моём докладе о Лескове»[116]. Знакомство Дурылина и Нестерова переросло в тесную дружбу, оборвавшуюся лишь со смертью художника. Но об этом скажем позже.

Лермонтов — тема всей жизни Дурылина. Любовь к нему зародилась ещё в детстве, когда, провожая сына в первый класс гимназии, родители подарили ему вместе с литой чернильницей и керосиновой лампой под зелёным абажуром (они и сейчас стоят на его письменном столе в Доме-музее в Болшеве) томик стихов Лермонтова. В 1910-м на квартире Буткевичей Дурылин прочёл доклад «О религиозной судьбе Лермонтова» (в свете учения Вл. Соловьёва о «Вечно-Женственном»), через два года развил эту тему на заседании РФО, в 1914 году в журнале «Русская мысль» опубликовал статью «Судьба Лермонтова»[117], где рассматривал внутреннюю связь поэта «с философией Платона и с учением о „вечно-женственном“ у Гёте, немецких романтиков, у Вл. Соловьёва и русских символистов»[118]. В 1916 году в журнале «Христианская Мысль» напечатал статью «Россия и Лермонтов. К изучению религиозных истоков русской поэзии». Лермонтов для него «вечный возврат к себе, в своё „родное“, в какую-то сердцевину». Исследованием творчества Лермонтова он будет заниматься и в болшевский период. Опубликует более тридцати статей, но глубокого монографического исследования творчества поэта, как Дурылин его понимал, в советское время опубликовать было невозможно. Кто бы в те времена отважился напечатать в советских изданиях то, что писал Дурылин о провидении Лермонтова, о исповедании им иной действительности, о знании вечного и своей небесной предыстории… «Лермонтов всегда — томление, грусть, порыв, молитва, вся мятежная, грустящая, молящаяся динамика русской души, не её постоянство, но её становление, не её строй, но взыскание этого строя. Лермонтов носит в себе и вскрывает собою — пользуясь словом словоотеческого опыта — всю неустроенность русской души…»[119]

Статьи Дурылина о Лермонтове надо читать, их коротко не перескажешь, так сгущены его мысли в анализе жизненной, религиозной и творческой судьбы поэта. Приведу лишь две цитаты из статьи «Судьба Лермонтова», которую он считал своей лучшей статьёй о поэте. «В судьбе лермонтовского „Демона“ сказалась и религиозная сила, и религиозное бессилие Лермонтова: сила была в том, что из литературы, из романтического канона Лермонтов прорвался первый в России к высочайшей религиозной проблеме — о конечных судьбах Зла и Добра; бессилие — в том, что он и не заметил, к чему привела его многолетняя поэма. Он, только смутно понимая, что у него нет власти её закончить, оставил её недовершённой: ибо никогда не считал Лермонтов „Демона“ законченным». «Существует рассказ о том, что Лермонтова, печоринствующего отрицателя, злого Лермонтова, один из его товарищей застал однажды в церкви. Он молился на коленях. Таким же тайным молитвенником, явным отрицателем, был он и в жизни, и в поэзии. Быть может, ни у одного из русских поэтов поэзия не является до такой степени молитвой, как у Лермонтова, но это молитва — тайная. Лермонтов слыл безбожником — и прослыл им доныне. <…> И всё же правда о нём — то, что увидел заставший его в церкви товарищ, а не то, что увидели его критики, друзья, враги. Молитва Лермонтова тайна, сокровенна; хула — явна, приметна. Молитва его стыдлива, она боится, чтоб не нарушилось её одиночество, и она сознательно скрыта, затаённа, прикровенна».

Рассматривая «видение демона» и «видение ангела» в жизни и творчестве Лермонтова, Дурылин проводит параллель с жизнью и творчеством Врубеля[120], художника, равно талантливо писавшего иконы и «демонические» картины и также не довершившего их. И самого Дурылина глубоко занимала проблема Добра и Зла в наземном мире, борьба ангелов и демонов за душу человека. Этой теме посвящены многие его стихи (цикл «Бесы разны»), рассказы, статья «Об ангелах».

Толстой и Лермонтов будут всю жизнь занимать его мысли и затрагивать чувства. Но если к Толстому у него было противоречивое отношение, не всё у него он принимал даже в художественных произведениях, то Лермонтова он всегда ценил выше всех поэтов и писателей. После встречи с Толстым Дурылин записал: «Толстой — бесконечная, трудная, прекрасная загадка. Кому удастся её решить безошибочно?» И он будет долгие годы пытаться разгадать эту загадку, подходя к Толстому то с одной, то с другой стороны.

«Толстой был „специалист“ по „религиям“ и исписал томы (скучные томы), так хотел его ум, но душа его не пахла религиозным <…> ни одно его слово, ни одна его книга религиозно не пахучи. От этого он так много „выражал себя“ (целые десятки томов о религии) — на горе себе выразил, кажется, себя всего: и это всё оказалось религиозным ничем. <…> А вот грешный и байронический Лермонтов — весь религиозен». «Я всё думаю о Лермонтове, — нет, не думаю, а как-то живёт он во мне». Но также живёт в нём и Лев Толстой. Он даже сны о нём видит. И прослеживая «Лермонтова в Толстом», отмечая их различие, приходит к выводу, что они «родные по Ангелу»[121].

«Я никогда, с детства, не был равнодушен к Льву Николаевичу, — признаётся он Н. Н. Гусеву в 1928 году. — Я любил или не любил его, шёл за ним (по крайней мере пытался идти) или шёл от него, хранил в моей душе семя, брошенное его мыслью, или давал его на вывеянье враждебным ему ветрам, — но равнодушен и холоден к нему не был никогда»[122].

Замечательно наблюдение Дурылина о влиянии Толстого на читателя: «Никто из-за шиллеровских „Разбойников“ не пошёл в разбойники, а из-за Толстого целое поколение русской интеллигенции пошло в толстовцы, — в „разбойники“, с точки зрения правительства Александра III. „Буря и натиск“ Гюго бушевали в парижском театре, а тихая буря и непротивленческий „натиск“ Толстого приводили к Сибири, к дисциплинарному батальону, к тихому взрыву государственного и социального строя… Толстой извлекал читателя из „вымысла“ и вонзал в жизнь. Таких „читателей“, как покойный Петя Картушин или Николай Сутковой, конечно, не было ни у Байрона, ни у Шиллера с его „разбойниками“. Отказ от состояния: от денег и земли (Картушин), от интеллигентской привилегированности, от всех условий обычной жизни так называемого] образованного человека (Сутковой); огонь внутри: острый огонь глубочайшего противления государству, обществу, социальному строю, при тишайшем „непротивлении“ внешнем, — это такая „буря и натиск“, такой „байронизм“, перед которым „Разбойники“ и любой Гяур — детская глупость. Нельзя сохранить своё благополучие, вчитавшись в Гоголя, Достоевского, Л. Толстого, — их читатель, вчитавшийся в них в России, был неблагополучный читатель: прочёл — и ушёл, кто в монастырь, кто в революцию, кто в непротивление с его тихим динамитом, подложенным под здания государства и собственности, — а „Фауста“, „Дон Карлоса“, „Дон Жуана“ — прочли себе немцы и англичане, очень одобрили, — и ничего не случилось: всё сейчас же перешло в спокойное ведомство историков литературы»[123].

Пушкин для Дурылина как лакмусовая бумажка, которой проверяется истинность таланта того или иного писателя. На редких страницах объёмного труда «В своём углу» не встречается имя Пушкина. Ему же посвящены отдельные главки «Мой Пушкин». «Пушкин — это Бог сжалился над Россией и послал ей солнышко». На заднем форзаце книги «А. Пушкин. Сочинения»[124] сохранилась замечательная и характерная как для отношения Дурылина к Пушкину, так и для его манеры работать с книгами[125] запись: «Пишу эти строки 1937 года, в 2 ч. 15 м. дня (по солнцу), в час, когда сто лет тому назад умер Пушкин. Ирина[126] ушла к памятнику его, на Страстную площадь, а я прервал писание статьи „Отражение архитектуры в поэзии Пушкина“. Ирина сказала, уходя: „Иду точно к покойнику“. <…> Все мы виноваты перед Пушкиным. Кто же соблюл, — уж не говорю: умножил, — чистоту его речи, богатство его мысли, светлость его любви к родине, правду его благородства и солнечности? Никто. Все грешны перед ним. Сто лет прошло, а он полнее, правдивее, мудрее, светлее всех! И со своей искренностью и высотою он как не умещался, так и не умещается в нашу жизнь, мысль, слово. Всегда он больше, всегда он полнее, всегда он правдивее. Так будет всегда. Он всегда будет больше всех, как солнце больше всех на небе. 2 ч. 15 м. дня 29 января. Ст. ст. 1937»[127]. Дурылин опубликовал более сорока работ о Пушкине, в основном это статьи в различных изданиях и книга «Пушкин на сцене». В 1930-е годы поместил в журналы целый ряд очерков на тему «Забытый Пушкин» по неизданным и затерянным материалам. Замыслил, но только частично осуществил цикл работ «Пушкинское тридцатилетие в русской литературе». Единого монографического исследования он не оставил. В его архиве среди неопубликованных работ есть законченные и незаконченные, а также разбросанные по разным письмам и статьям (о других писателях, театральных постановках, художниках) вкрапления размышлений о Пушкине…

С Гоголем Дурылин чувствует свою близость, чтение «Писем» Гоголя вызывает трепет. Они полны «муки, молитвы и ужаса Гоголя перед тёмными мельканиями бывания, которые так смешны в „Ревизоре“ и „Ссоре Ивана Ивановича“, но которые так страшны в истории и в душе человеческой. Вот многострадальнейшее имя во всей русской литературе. Пушкина можно любить, перед Толстым изумляться, Достоевский может внушать восторг или отвращение, — Гоголя и его судьбу надо перестрадать, перемыслить, перенести на себя. Этого ещё никто не сделал, — оттого Гоголь — загадочнейший писатель, о котором написаны многотомия глупостей и две строчки истинной любви и понимания. Гоголь — узел: в нём встречаются по-настоящему, лицом к лицу, плечо с плечом, христианство и культура, церковь и литература, писательство и гражданство, художник и мыслитель, этика и эстетика, болезнь и здоровье, идеализм и реализм, Европа и Россия и т. д. и т. д. без конца. <…> Его положение — и прежде, и теперь, и, вероятно, всегда будет, — точь-в-точь таково, как изобразил Андреев на памятнике: запахнутый в огромную шинель и опустив голову, поникнув птичьим носом, леденеть в пустынном одиночестве — над загадочною, пустынною родиною своею»[128]. Путь Гоголя как писателя и мыслителя пройдёт и Дурылин: с одной стороны, его разрывала неодолимая тяга к творчеству, с другой — устремление к религиозным исканиям. Судьбу Гоголя он «перестрадал» и «перемыслил», а в какой-то период и перенёс на себя. В год столетия Гоголя — в 1909-м — в «Весах» выйдет работа Дурылина «Последнее письмо о. Матфея Н. В. Гоголю». А дальше — более десяти публикаций, основанных на биографических разысканиях, комментировании эпистолярного наследия (в том числе и в академическом собрании сочинений Гоголя 1940 года), анализе сценического воплощения пьесы Гоголя. И ничего из того, что «мыслительно отстоялось» и могло бы быть написано.

Когда Дурылин прочёл в первый раз Достоевского, он сразу почувствовал, что «и мир стал другой, и люди другие, и я другой»[129]. Творчество Достоевского исследовано им глубоко, но опубликовано мало, как это часто у Сергея Николаевича случалось. Статья «Об одном символе у Достоевского» опубликована в 1928 году[130]. Статья «Монастырь старца Зосимы. (К вопросу о творческой истории I, II и VI книг „Братьев Карамазовых“ Достоевского)» ждёт своего публикатора. Статья «Пейзаж в произведениях Достоевского»[131] увидела свет лишь в 2009 году. «Достоевский не изобразитель природы» — так начинает статью Дурылин. Но далее на примере романов и повестей писателя подробно разбирает метод использования Достоевским пейзажа, вернее «пейзажной ремарки», для отражения его в душе человека. «Пейзаж у Достоевского, — пишет Дурылин, — насквозь антропологичен: он вписан, вдавлен в человека и в человеке где-то таинственно соприкасается с глубинами не только его психологии, но и антологии». Он выделяет более десяти видов пейзажа: пейзаж-символ, звуковой пейзаж, пейзажная рама, пейзаж-пауза, пейзаж благоволения и т. д. Ещё далеко Дурылину до его театроведческого поприща, но театровед в нём уже рассматривает «пейзажные ремарки» Достоевского, которые могут служить точными указаниями режиссёру, как надлежит сценически оформить его романы-трагедии.

В русской литературе Дурылин выделяет «трудных» писателей. Это Гоголь с его «Перепиской», Достоевский с «Дневником», Л. Толстой с «Царством Божиим внутри нас», К. Леонтьев. Пока критики и литературоведы пишут о их художественных произведениях — всё ещё ладно. Но как только они обращаются к их «трудным» произведениям, которыми писатели хотят что-то сделать с читателем, «куда-то увести его от книги, приткнуть к какому-то делу», ждут в ответ не слова, а «деяния», тут обнаруживается беспомощность историков литературы. «Трудность трудных писателей, выпадающая из ведомства истории литературы, даёт себя знать»[132].

Читая труды Дурылина, стенограммы его лекций, хочется назвать его не литературоведом, а литературным мыслителем. Каждое литературное явление он видит широко и объёмно, в контексте литературы, культуры, искусства многих стран и эпох, осмысливает его глубоко, всесторонне, оригинально, часто противореча общепринятым в те времена взглядам.

М. А. Рашковская, глубоко изучив архив Дурылина в РГАЛИ, пишет в своей статье «Сергей Дурылин: человеческий след в архивном фонде»: «В одной из своих записей начала 20-х годов Дурылин попытался сформулировать всеобщность, взаимосвязь и взаимовлияние явлений культуры, природных факторов, исторических событий через призму традиционной православной культуры. Он предполагал написать об этом специальную работу. И хотя именно такой работы в его наследии и не оказалось, но вся его жизнь, научная, духовная, частная и общественная, всё его служение людям стало ответом на поставленную перед собой задачу»[133].

Многие отмечали способность Дурылина заниматься одновременно разными проблемами, работать над далеко несхожими темами, писать параллельно несколько статей. Его исключительные способности и широчайшая эрудиция позволяли ему это. Сергей Фудель был свидетелем необычайной работоспособности Дурылина. «Писал он со свойственной ему стремительностью и лёгкостью сразу множество работ. Отчётливо помню, что одновременно писались, или дописывались, или исправлялись рассказы, стихи, работа о древней иконе, о Лермонтове, о церковном Соборе, путевые записки о поездке в Олонецкий край, какие-то заметки о Розанове и Леонтьеве и что-то ещё. Не знаю, писал ли он тогда о Гаршине и Лескове, но разговор об этом был»[134]. При этом ради добывания «куска хлеба» Дурылину приходится много времени уделять педагогическо-воспитательной работе. И всё успевает, и всё делает добротно, глубоко, профессионально.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.