Глава третья Рецепт дерзости
Глава третья
Рецепт дерзости
Пока вы думаете, был ли Евгений Ройзман связан с преступным миром, смотрите, вот он пятнадцатью годами прежде – юный, дерзкий и девятнадцатилетний. По ту сторону зарешеченных окон – 1981 год, здесь, внутри – никакого. Идет руки за спину. Шаги гулкие, лампы над головой яркие, ключи у конвоира позвякивают, замки в дверях лязгают. Первую дверь прошли, вторую, шлюз. В шлюзе нужно назвать себя, и Ройзман называет чужую фамилию, как и из камеры вышел, когда выкликнули другого. Подменился с сокамерником. Сокамерник рассказывал, что его возят к тихому следователю. Что кабинет у того следователя – на втором этаже. И что на окнах нету решетки. А за окном – лес.
И вот у Ройзмана в голове возник дерзкий план побега. Под чужим именем поехать на допрос к чужому следователю. Войти в кабинет, оглушить или запугать, выбить стекло, спрыгнуть со второго этажа и давай бог ноги. Из пистолета по бегущему авось не попадут. По лесу без собак точно не догонят. Даром что ли он может пробежать марафон Конжак по горам без дороги, а менты не могут? И сокамерник говорил, что собак там нету. Вот и подменился, расплатившись чаем что ли. Или конфетами «помадка». Все равно пропадут, если побег удастся.
Названо чужое имя, двери шлюза открываются, а за дверьми – не воля еще, но уже ветер и солнце. Два десятка шагов нужно пройти до воронка. А там конвоир фотографию сличать не будет, довезет до следователя, введет в кабинет. И главное – внезапность. Правило такое есть в уличных боях – бить первым и сразу. Но:
– Стой, – кричат в спину, хорошо, что не стреляют. – Стой!
Узнал кто-то. Или сокамерник, сука, сожрал «помадку» и стукнул, чтобы не пришили и ему соучастие в подготовке побега.
И вот уж ведут назад. И если раньше снисходительно разбирались, даже намекали на возможность условного срока, то теперь накрутят по полной – кража, мошенничество и незаконное ношение оружия – три года.
Зачем бежал? Сам себе срок наматывал. Понимали же следователи, что дело молодое. Мошенничество можно было считать мошенничеством, а можно было сказать, что просто не отдавал долги. Незаконное ношение оружия? Ну да, носил нож. Но у какого же четкого парня на Урале нету за пазухой ножа? Кража? Да, была кража. Но украл шмотки, которые у его девушки хранил какой-то фарцовщик. А это кража, конечно, но из разряда «вор у вора шапку». Следователи же понимали еще, что если баба замешана… Может, из лихости украл, может, девчонку выгораживал, взял на себя. Так следователи думали до побега (если не считать того следователя, что сам претендовал на внимание замешанной в деле женщины). Но когда побег, значит как бы сам преступник признается во всем содеянном. Да небось знает за собой еще что-нибудь настолько серьезное, что стоит бежать. За побег накручивают по полной. А сам побег не инкриминируют только потому, что неохота подставляться – чуть не прошляпили же.
Зачем бежал? Даже если и не условный срок, три года – это ведь немного. Мелкие уголовники при хорошем поведении на половине срока выходят по УДО – полтора года получается, быстрее, чем армия. Но все же бежал. А если бы убили? А если бы сам ненароком не оглушил, а убил тихого следователя – кулак-то тяжелый? А если бы и получилось, то как бы потом жил – до конца дней скрываться? Но все же бежал. И нет этому никакого рационального объяснения, кроме уральской дерзости. Бежал, чтобы бежать. И теперь уж труби от звонка до звонка: после побега и до суда – в одиночке, потом в Каменском лагере, а под конец срока – опять в Свердловской тюрьме (Екатеринбург тогда назывался Свердловском).
Про лагерь Ройзман рассказывать не любит. Отшучивается. Все отшучиваются. Вот и у Арсения Рогинского все истории про лагерь смешные. И у Сергея Ковалева главный лагерный рассказ – про то, как приготовить праздничный торт из буханки ситного хлеба и конфет «подушечка». Только Светлана Бахмина из известных мне узников проговорилась, что в тюрьме понимаешь, насколько люди бывают жестокие, глупые, злые и несчастные. И все же люди.
А в бытовом смысле известно же, как были устроены в 80-е годы советские лагеря. Несколько бараков, с утра из репродуктора громкая музыка. За проступки – холодный карцер, в котором после подъема шконка прислоняется к стене, так что сидеть можно только на бетонной тумбочке, которая по ночам служит подпоркой для шконки. Сиживал ведь Ройзман в карцере наверняка – дерзкий. Но кроме людей глупых, злых и несчастных видел же и тех, что отправлялись в карцер не по мальчишеской дерзости, а из убеждений. Люди эти были двух типов – серьезные воры и диссиденты. Первых могли бросить в карцер, например, за упорный отказ выходить на работу, которую не позволяет воровская честь. Вторых – за упорные попытки передать на волю «Хронику текущих событий» – маленькие записочки про то, что происходит в тюрьме. А были среди диссидентов еще и истово верующие. И ходила по уральским лагерям легенда про старообрядца одного, который просидел в карцере то ли три года, то ли пять – весь свой срок за то, что отказывался брить бороду. Брили насильно, в штрафном изоляторе борода отрастала, выходил на общую зону, опять отказывался бриться и опять шел в карцер, – таких уважали.
Впрочем, из внешних признаков только борода эта и имела значение, да еще у блатных – татуировки. Молодой человек в лагере быстро понимал, что как ты выглядишь – не важно. Одежда не важна, телосложение. А важно, как ты ведешь себя и как говоришь. Целый институт психологов за год не растолкует противоречивых правил тюремного поведения. Почему, например, «взял нож – режь»? Почему нельзя за глаза говорить о человеке то, чего не скажешь ему лично? Целый институт лингвистов несколько лет, наверное, объяснял бы, каким законам и правилам подчиняется тюремная речь. Почему не следует говорить «хватит заниматься ерундой», а следует пользоваться эвфемизмом «хватит пинать говно по дорогам революции»? Сотню докторских диссертаций написать можно. А зэчий глаз видит с первого взгляда. И чуткое зэчье ухо слышит с первой фразы – свой или чужой.
Ройзман говорит только, что тюрьма – важный этап в воспитании русского человека. Кто не прошел – все равно как не окончил школу – жить можно, но наперекосяк как-то. А в чем урок, от него не добьешься. В том ли, что человек в России может быть либо заключенным, либо охранником? «Тиран, предатель или узник», по пушкинскому слову? В том ли, что не имеют значения ни богатство, ни положение в обществе? Ни политические взгляды, ни партийность, ни профессия, ни конфессия – это все в тюрьме смыкается. Или важно человеку в тюрьме понять, что он из породы узников? Что вот сейчас выйдет на волю, а потом легко может оказаться в тюрьме, но всегда в роли узника, никогда в роли конвоира? Или нужно понять, что всю жизнь, каждую минуту своей жизни ты будешь обдумывать и готовить восстание или побег? Эту ли мысль нужно усвоить, чтобы идти на общие работы, договариваться с администрацией, придуриваться? Или надо понять, что на Руси есть всего два способа стремиться к недостижимой свободе – разбойничать и писать?
Писать и разбойничать, я понимаю, – занятия очень разномастные, из разных парадигм, из разных логических рядов. Но именно на них искони стоит русская культура, именно они по сей день соседствуют в русских тюрьмах. В одних и тех же бараках живут разбойники и писатели. Один хлеб едят. Кроме этих двух групп тюремного (да и вообще) населения есть, правда, еще предатели, но о них позже.
А Ройзман являет собою редкий случай соединения: в юности, конечно, больше разбойничает, к зрелости – больше пишет.
Он вышел из тюрьмы в 83 году. Разбойничий опыт странствовать и скрываться был у него к тому времени довольно большой: путешествия по северам, подпольные карточные игры, первые иконы, которые находил в заброшенных деревнях, первые золотые самородки на ладонях черных старателей посреди линий судьбы, проеденных грязью, и первый золотой песок в кисетах. А опыт писать был совсем маленький – так, первые юношеские стишки. Но уже и страсть к чтению, начавшаяся с учебника, который давно еще, в детстве, нашел на помойке возле дома, притащил и читал втайне от отца, мечтавшего, что сын станет инженером.
Памятный учебник был по средневековой истории. Больше всего впечатлил юношу рассказ про битву на Косовом поле. Про турецкое войско, которое превосходило сербов числом и умением, победило в битве, но отступило изможденное. Про Вука Бранковича, который в критический момент покинул поле боя. Про князя Милоша, который притворился предателем, был приведен к султану и заколол султана кинжалом. Про святого князя Лазаря, разбойника, как и все тогдашние князья, который был ранен, попал в плен, в тот же день был казнен за веру, а теперь причислен к лику святых. Битва, о которой сложили легенды. Попомните: несколько раз в истории самого Ройзмана встретятся нам повороты сюжета, словно бы перекочевавшие из песен про битву на Косовом поле.
Но тогда, в 83-м, легенды – это всего лишь легенды, и книги – всего лишь книги. Опыт их чтения беспокоит, но не соотносится с жизнью никак. А опыт скрываться и странствовать привел уж в тюрьму. Естественное желание молодого человека, вышедшего на волю из первой своей тюрьмы – начать жизнь заново: заняться самым правильным ремеслом на свете и найти самую прекрасную на свете женщину. Ну, и какая же работа для уральского парня может быть правильнее, чем на заводе «Уралмаш»? Какая же женщина может быть прекраснее Веры?
На «Уралмаше» Ройзман работает в бригаде Героя Социалистического Труда Феофанова. С Верой такая любовь, что, по выражению старшей сестры Инны Ройзман, – летят искры. Но надо же понимать, что такое бригада Героя Социалистического Труда. Она обречена вечно ставить рекорды. Даже когда сломался цеховой консольный кран и нечем подтащить к станку железную болванку. Подтащить болванку просят Ройзмана. Он самый молодой, самый здоровый и самый глупый, коли соглашается так надрываться. И вскоре надорвет спину. А искрящаяся любовь с Верой тоже надорвется как-то, впрочем, уже тогда, когда родится общая дочь.
Теперь от Ройзмана не допросишься внятной хронологии событий. События в его памяти словно бы навалены в кучу. Точно установить можно только, что три года после тюрьмы ушли на завод, Веру и вечернюю школу, а в 86 году поступил в университет. Да, но и первую выставку авангардных художников на Ленина, 11, в бывшем здании Станции вольных почт тоже ведь устроил в 86 году. (Вольные почты! Представляю себе, какими разбойниками были эти вольные почтальоны!) Это-то когда? Это как? Бывший зэк, рабочий и вечерний школьник, устраивающий чуть ли не первую на Урале авангардную выставку?
Надо представить себе эту круговерть подпольной жизни в 86 году.
Художники. Виктор Манохин, про которого пока не понятно, гений он или эксцентричный пьяница. Миша Шаевич Брусиловский, про которого известно, что образование свое он начал в интернате для одаренных беспризорников (sic!), но еще не известно, что станет заслуженным художником России, картины будет продавать по всему миру и при жизни получит в Екатеринбурге памятник.
Музыканты. Расцвет Свердловского рок-клуба. Вячеслав Бутусов поет песню «Скованные одной цепью». Именно в 86 году и написана. Группа «Чайф» впервые выступает на Свердловском рок-фестивале и записывает первый альбом, тогда как лидеры группы Шахрин и Бегунов продолжают работать строителями и возводить многоэтажные дома, глядящие на озеро Шарташ.
Разбойники. Перестройка ведь начинается – первые кооперативные предприятия, а с ними и первые бандитские крыши.
И в том же году Борис Ельцин, бывший первый секретарь Свердловского обкома избран кандидатом в члены Политбюро ЦК КПСС.
А Ройзман поступает в Свердловский университет на исторический факультет. Но заниматься будет не захватывающей историей славянских народов, не битвой на Косовом поле, а древней иудаикой. Кажется, в пику тому обстоятельству, что единственная сомнительная национальность в многонациональном Свердловске в те годы была – еврей.
Юля каким увидела его в тот год, таким навсегда и запомнила. В клетчатой рубашке, в джинсах, в черных кедах с красными кругляшами на щиколотках. Больше на Юлиной памяти он не надевал клетчатых рубашек. Да и кеды не носил никогда, предпочитал кроссовки.
А она – дурочка девятнадцатилетняя. Девочка из Златоуста. С длинной пушистой косой. Студентка биологического факультета – зверушек любит. И стихи. А еще – аквалангистка, экзотический по тем временам спорт. Опоздала в колхоз на практику по причине спортивных сборов. Приехала на десять дней позже, а все уже грязные, обветренные, исхудавшие от труда, и только он веселый. Взрослый, высокий, красивый, из другого, не известного девушке, мира. Сильный, легко забрасывает тяжеленные мешки с картошкой в кузов грузовика. И поэт. Но не такой поэт, как все, не в очках и не щуплый. А какой-то такой поэт, что при случае может и в бубен дать – это видно. Но как-то не так он готов дать в бубен любому обидчику, не как гопники у них в Златоусте, не мрачно, а с дерзкой улыбкой. И ее заметил сразу же, в первый же день. Но, кажется, не заметил в ней ничего женского, а только детское. Позаботился, как если бы встретил потерявшегося ребенка, помог что-то – тюфяк, кружку, ложку. А потом в ее день рождения спел ей песню про белый шиповник, как в классической русской литературе взрослые, бывает, танцуют с девочками – с бережной нежностью.
И беспечно исчез, когда колхоз закончился и началась учеба. Ни телефонами не обменялись, ни о встречах никаких не договаривались. Он на историческом учился, она – на биологическом. Как встречаться? А только несколько месяцев спустя он зашел в гости, но не к ней, а к девочке, с которой Юля делила комнату в общежитии. Как будто вчера расстались. Сказал «Привет». Читали стихи какие-то. И потом стал заходить уже к ней, к Юле. Никаких ухаживаний – читали. Друга привел, тоже поэта по имени Салават. Принес самиздатовского Хармса и целыми вечерами: «Снимите с меня бандажи и набрюшники, я солью питаюсь, а вы сахаром». Смеялись, хохотали над строчками: «Нет ничего на свете гаже, чем тело вымыть пополам». Или про падающих старушек. Или над литературными анекдотами. Или иногда жутковато становилось, когда Женя декламировал: «Он шел все прямо и вперед и все вперед глядел, не пил, не спал, не спал, не пил, не пил, не спал, не ел».
Юля ничего про Женю не знала. Ни где живет, ни есть ли у него девушка (или без счета – девушек), ни чем зарабатывает, хотя деньги у него вроде водились. Они втроем, Женя, Юля и Салават, придумали называть себя поэтической группой «Интернационал». Женя купил пишущую машинку, Юля печатала на ней и делала в пяти экземплярах маленькие поэтические сборники. А больше ничего Юля про Женю не знала. Он мог просидеть целый вечер беззаботно, как будто ему совсем никуда не надо идти. А потом исчезнуть на несколько дней. А потом вдруг прийти с новой книжкой и читать вместе. Или прийти с большой сумкой и спросить: «Можно у тебя вещи оставить?» Оставить вещи и опять исчезнуть.
И однажды исчез совсем. Месяц его не было или больше. Потом зашел общий приятель и сказал: «Юль, Женины вещи у тебя?» Забрал сумку с вещами и ушел, ничего не объяснив. Так что несколько дней понадобилось Юле выпытать у девушки этого приятеля, что случилось с Женей, где он и жив ли вообще. В первую секунду даже подумала, что вещи нужны – хоронить.
А Ройзман был в Москве. По золотым делам. Его бизнес в то время был – скупать на Урале золото у черных старателей, возить в Харьков к подпольным ювелирам, а из Харькова на Урал возить дефицитные золотые цепочки. Хороший был бизнес, прибыльный. Но по советским временам – совершенно незаконный. За ним следили. Еще немного, и он бы снова попал в тюрьму, теперь уж за незаконный оборот драгоценных металлов и спекуляцию золотыми изделиями. Но эта самая слежка, она и спасла ему жизнь.
Он приехал в Москву с большим количеством денег, с карманами, полными золота. Когда выдалась минутка между тайными сделками, быстрыми встречами и переговорами тихим голосом – зашел в букинистическую лавку. Стоял, листал какое-то академическое издание и примеривался, не купить ли. (К пятидесяти годам он соберет целую библиотеку, тысячу томов, наверное, издательства Academia.) Как вдруг подошел к нему незнакомый человек и сказал, что распродает старинную библиотеку. Не желаете ли посмотреть?
В назначенный срок Ройзман поднялся по широкой лестнице в историческом доме, вошел через высокую дверь в старинную квартиру, и вот она – библиотека. Стеллажи до самого потолка, приставная лесенка. Книги по истории, по юриспруденции. Пахнущие слегка плесневелым сыром кожаные переплеты. А вот и Academia. Кто, интересно, жил в этой квартире, когда библиотека собиралась, и чем, интересно, занимается потомок ученого, распродающий богатство предков?
Ройзман думал об этом, склонившись над очередным академическим изданием, и вдруг… Он даже не почувствовал это как удар. Даже боли не было. Просто голова зазвенела, как колокол. А распрямился, и тепло потекло с затылка за шиворот. И Ройзман догадался, что это кровь. Ударили по голове. Чем-то острым. Топором? Слабовато ударили. Взял топор – бей. Стал разворачиваться, чтобы посмотреть, кто. Но движения получались медленные. Как в киселе. А книжные стеллажи стали кривиться на сторону и плыть перед глазами. И Ройзман подумал, что теряет сознание. И если упадет, то тут-то ему и конец.
Но ведь люди вокруг, многоквартирный дом. Двор с детской площадкой, мамаши с детишками гуляют. Надо их позвать на помощь. Он схватил первое попавшееся, кажется вазу, и швырнул в плывущий перед глазами светлый прямоугольник окна. Попал. Зазвенели стекла и здесь, и внизу на мостовой. Схватил еще что-то. Радиоприемник? И швырнул в окно. Опять зазвенели стекла, и люди закричали внизу, и хлопнула дверь подъезда, потому что, наверное, кто-то бежал к нему на помощь. Он кинул в оконный проем еще что-то тяжелое. Махнул кулаком в направлении грабителя с топором, которого уж не различал. Да тут и позволил себе упасть. В дверь барабанили. Дверь высаживали снаружи дюжими опытными ударами.
Примерно так рассказала эту историю Юле девушка приятеля. А Женя толком не рассказывал. Ройзман не любит вспоминать про это. Вообще не любит вспоминать свои ошибки и признавать, что они были допущены. Потому что ведь кто-то из его партнеров по золотому бизнесу навел на него грабителей. Подсказал же им кто-то, что можно заманить его старинными книгами. А он и поверил. Не разведал ничего, пошел один. Экое легкомыслие. Разве так можно было вести себя в Москве конца 80-х, да еще имея в карманах крупную сумму денег? Глупо.
Да и кто спас его? Не товарищ, не брат, не сват, а те самые менты, которые за ним следили. И если бы не они, вряд ли кто-то из соседей спроворился бы так ловко выломать дверь, так быстро остановить кровь, вызвать скорую, довезти живым до больницы. А раз они его выследили, так, стало быть, были умней его, ловчей и профессиональнее. И надо бы поблагодарить их, да где их теперь найдешь?
Этот эпизод своей жизни Ройзман вспоминать не любит. Зато Юля любит вспоминать его. Потому что когда Женя вернулся, исхудавший, бледный, в одежде, висевшей мешком, и с металлической пластиной в голове, Юля потрогала у него в голове металлическую пластину и почувствовала, что должна быть с ним, а он должен быть с ней. Что-то такое она почувствовала, прикоснувшись к титановой заплатке у него на темени, что было важнее всех их будущих неурядиц – его измен, ее обид, штампа в паспорте, коммунальных комнат, исчезновений, денег, которые легко зарабатывали, но еще легче транжирили, скандалов, страхов… Что-то она почувствовала важнее всего этого. Как будто прикасаешься к живой человеческой душе, которую удерживают в теле жалкая пластинка и жалкие винтики. По-вашему, так сказать, – это проявление дурного вкуса? Да! Но Юля почувствовала что-то поважнее, чем дурной или хороший вкус.
Они еще не стали жить вместе. Это постепенно. Они стали любовниками. Но и тут Юля не понимала, любима ли. Иногда казалось, что да! Очень! Сильно! Когда он тащил ее куда-то показать что-нибудь совершенно прекрасное ей первой – церковь старинную, утес над речным порогом, уникальную резную избу… Когда заботился, оберегал от всех на свете опасностей, включая, например, муравьев, – заметив под ногами безобидную их тропу, говорил: «Смотри! Осторожно!» – и чуть ли не переносил на руках. Когда красовался перед ней: покорял что-нибудь горное, сплавлялся на чем-нибудь водном, гнал машину или просто прохаживался перед ней после тренировки и душа, обернув полотенцем чресла и поигрывая мышцами. Когда доверял ей слабости: оставался у нее болеть или только ей одной описывал грозные симптомы напридуманных болезней и приносил лекарства, которые через день уже забывал принимать. Тогда Юле казалось, что она любима и нужна.
Но он не жил с нею. Даже не возвращался к ней, а только приходил время от времени, не считая нужным предупреждать, надолго ли уходит и когда придет. Иногда ей казалось, что Женя – это вообще несколько человек, выглядящих одинаково и не подозревающих о существовании друг друга.
Бывало, найдя на столе половинку песочного пирожного, он ел его жадно, говорил: «Как я люблю эти песочные пирожные!» И на следующий день Юля бежала в булочную, покупала песочных пирожных целый килограмм, приносила ему: «На, любимый, ешь!» А он отвечал: «Да я не ем такие пирожные». «Как? Ты ведь говорил, что любишь». «Я говорил? Песочные пирожные? Ты что? Я не мог такого сказать».
И хуже всего было то, что он забывал не только свои слова. Иногда он забывал Юлю. Веселый, счастливый, нежный, тащил на чемпионат по волейболу. Обнимал, смешил, интересно комментировал спортивные перипетии. А по окончании матча оставлял всего лишь на пару минут, всего лишь пока он зайдет в раздевалку к приятелям-спортсменам поздравить их с победой. «Не могу же я тебя взять в мужскую раздевалку!» И она ждала. Четверть часа, час, два часа. И уже свет гасили на стадионе, и люди все уходили. И спортивные раздевалки оказывались пусты. И про Женю выяснялось, что он уехал, забыв ее. Она потом его спрашивала: «Как это? Что это было?» И он говорил: «Прости, я правда забыл. Прости, прости, мне почему-то показалось, что я один приехал, а не с тобой».
Когда она забеременела, решила поступить так, как поступают многие безнадежно влюбленные женщины, – уехать к маме и родить ребенка. Она думала, что Женя никогда не будет с нею, но зато у нее на всю жизнь будет частичка его – ребенок.
Так и родилась у Юли старшая дочь Нина. Почти до двух ее лет жили в Златоусте. А Женя только приезжал иногда, как не живущие с матерью отцы приезжают навещать детей. Юля коллекционировала его знаки внимания, как коллекционируют редкости. Вот записался отцом в метрике, вот взял ребенка на руки, повозился. Благодаря тому, что она эти знаки внимания коллекционировала, Юля не могла не видеть, что знаков внимания становилось все больше.
Обычно мужчины поначалу предлагают женщинам всю свою жизнь, а потом начинают отгрызать независимость по кусочку. С Женей и Юлей было наоборот. Он ей поначалу ничего не предлагал, зато потом по кусочку дарил. Приезжал погостить в Златоуст все чаще, потом приглашал к себе в Екатеринбург, купил комнату в Екатеринбурге, квартиру в Екатеринбурге, перевез. Позвал работать в свой легальный уже и успешный ювелирный бизнес. Это не значило, что она единственная. Но значило, что имеет права. Юля научилась ювелирной торговле, разобралась в технологиях, стала независимой, купила даже квартиру, устав от затяжного его романа с другой женщиной. Он говорил: «Прости меня и пойми». А она была уже настолько самостоятельной, что могла не прощать и не понимать. И совсем чуть было не ушла окончательно. Даже уже и с Ниной поговорила про то, что будут жить от папы отдельно.
Но к началу 2000-х что-то вдруг изменилось. Как-то вдруг в связи с этой его антинаркотической войной Юля и Женя стали жить настолько вместе, насколько вместе не жили никогда. Даже впервые в жизни сложили в общий котел его и ее деньги.
И родилась младшая дочка Женя. И он впервые рвался со своих ночных операций, со своих переговоров и встреч, со своих митингов и интервью, со своих даже автомобильных гонок по болотам – домой, искупать девочку своими руками и своими руками уложить спать.
Такого раньше не бывало. Как-то оказалась вдруг связана опасная война против наркоторговцев с тем, что Евгений Ройзман почти к сорока годам стал любящим мужем и заботливым отцом. Впервые в жизни они спали с младенцем в одной постели. И впервые в жизни Юля не спала не от растерянности, не от обиды, а от счастья. Лежала в темноте, смотрела, как большой Женя спит, закинув руки за голову, а маленькая Женя спит у него под боком. Слушала, как большой Женя храпит богатырским храпом, а маленькая Женя посвистывает носом. Большой Женя вздумывал было во сне ворочаться, но прикоснувшись локтем к маленькой Жене, замирал. Не просыпаясь, отодвигался бережно и ложился так, словно хотел оградить девочку от всего на свете.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.