Фотография 29. 1945 год

Фотография 29. 1945 год

Когда тебе девятнадцать лет и ты корреспондент газеты “Пожарник Грузии”, а твой главный редактор Рем Джорбенадзе посылает тебя в командировки по большим и малым городам Грузинской ССР, где начальники пожарных команд принимают тебя за столичную шишку, устраивают тебе пышные застолья, не менее пышные, чем в “Сатириконе” Петрония, ты счастлив, чувствуя себя талантливым молодым репортером и немножко Хлестаковым.

Вся моя репортерская карьера рухнула в одночасье, когда, проработав два года в “Пожарнике Грузии”, я написал статью “Так поступают советские пионеры”. В ней я рассказал о пожарнике (фамилию не могу вспомнить), который при тушении пожара в городе Хашури, балансируя на горящей балке, споткнулся, и, пролетев три этажа, упал на тлеющие автомобильные покрышки и потерял сознание. Покрышки почему-то при этом ярко вспыхнули, балка обломилась, пожарник, придавленный ею, лежал, не подавая признаков жизни. Никто не заметил этого падения, так как все пожарное депо во главе с начальником Авксентием Лукаевичем Хорава носилось со шлангами по всем трем этажам, не зная, что их товарищ горит на первом этаже, медленно покачиваясь на покрышках.

Пионер Чаплыгин, похоже, единственный, кто увидел падение неизвестного пожарника. (Кстати, почему я не называю его имя и фамилию? В моей записной книжке тех времен оно зачеркнуто, не разобрать.) Пионер Чаплыгин, увидев, что жизнь пожарника в опасности, смело бросился в огонь, схватил его за брезентовый воротник и поволок, шаг за шагом, к выходу. Пионер с красным галстуком на груди волочил бесценный груз (так я пишу в той статье – “бесценный груз”), обливаясь потом, заглатывая углекислый газ. Он выволок пожарника на воздух. Дальше я пишу, что пионер Чаплыгин сделал искусственное дыхание, даже вдувал воздух по системе “рот в рот” (его учили этому на уроках военного дела), и, когда безымянный пожарник открыл глаза и вдохнул полной грудью, пионер встал, стер с лица сажу и скрылся в толпе. “Так поступают советские пионеры”. Редактору Рему Джорбенадзе понравилась моя статья, он напечатал ее. Проиллюстрировав рисунком горящего дома. Щуплый пионер тащит по траве крупнотелого пожарника, который почему-то в руках держит не отпускает пожарный шланг. Я был счастлив! Всех спрашивал: “Это же не репортаж – это литература?” Все отвечали: “Литература! Хорошая!”

В редакцию пришло гневное письмо из Главного управления пожарной охраны Грузинской Советской Социалистической Республики. “Как вы описываете наших доблестных пожарников? Они спасают людей, домашний скот: собак, кошек, баранов, коров, верблюдов. Вытаскивают их из огня и дыма, совершают подвиги! А вы что себе позволяете?”

Весь коллектив редакции впал в уныние. Коллектив – это Рем Джорбенадзе, я, Ираклий Квирикадзе, и Эльза Подколокольникова, секретарь, за сердце которой шла тайная битва между главным редактором и единственным штатным корреспондентом. Нас всех вызвали в пожарное управление. Человек в погонах полковника кричал: “Мы прощали вам всякие глупые статейки вроде «Токио вновь порадовал нас грандиозным пожаром»!..” Рем Джорбенадзе прервал полковника: “Вы же сами говорили, товарищ Чичуа, что пожары в капиталистических странах должны радовать нас, а пожары в странах социализма – печалить. В Токио – радовать, в Чикаго – радовать, в Париже – радовать, а в Софии, Бухаресте, Белграде – печалить”.

Полковник посмотрел на Рема Джорбенадзе, помолчал, потом сказал: “Есть приказ разогнать вашу редакцию”. Рем Джорбенадзе хотел что-то сказать. Полковник его прервал: “Ты идиот, она проститутка, а он извращенец”.

Короткостриженая Эльза Подколокольникова перекрестилась: “Почему я проститутка?” Ткнула палец в меня: “А он извращенец? Почему?”

Полковник ответил: “Рот в рот, что это? Не извращение?”

Редакцию разогнали. Не надо было мне нарушать канон: из огня пожарник должен вытаскивать пионера, а не пионер пожарника.

Когда я уехал учиться в Москву, во ВГИК, тетрадь, в которую записывал всякие истории, происходившие во время моих командировок по пожарным депо Кахетии, Имеретии, Гурии, Менгрелии, Раче, оказалась очень ценной, я находил там сюжеты для студенческих короткометражек. В дальнейшем сценарии фильмов “Лунный папа”, “Городок Анара”, “Влюбленный кулинар” взросли из семян, разбросанных на страницах той “пожарной тетрадки”.

И сегодня я ее храню – затрепанную, изгрызенную крысами, жившими в монтажном цехе киностудии “Грузия-фильм” (обычно, когда я монтировал, месяцами ночевал в монтажной на раскладушке). Я плакал (поверьте) и проклинал крыс, набивших желудки моими записями. Но кое-что сохранилось. Вчера перечел короткий рассказ “Человек-письмо”, он не про пожар и совсем не смешной. Хотя нет, он тоже про пожар, который разжигается в человеческих душах, когда вокруг полыхают войны…

* * *

Лиойский почтальон Шалва Татишвили перестал разносить письма. Вторую неделю он сидел в своей комнате, не ел, не пил, молчал. Его жена Кеке, женщина сильная и телом, и духом, мужественно встретила удар судьбы – похоронку на их единственного сына. Мальчика звали Давид. Четыре года он аккуратно слал письма. Сейчас, в самом конце войны, в разгар весны, когда в Лио белым цветом цвела курага, всё кончилось.

Ночью почтальон исчез. Кеке обнаружила его исчезновение утром. Она вышла во двор, заглянула в сарай, подошла к старому тутовнику – в тени его Шалва любил сидеть в жаркие часы и пить чай. Было раннее утро, солнце еще не взошло, и нигде – ни в сарае, ни под тутовником – Шалвы не было.

Кеке пошла по деревенской улице, не обращая внимания на звон колокольчиков, висящих на шеях коров, – их собирал в стадо пастух, – она не спросила, видел ли он Шалву, – она знала, где он должен быть.

Грузная женщина направилась вверх в гору. Двадцать шесть пчелиных ульев – это их улья. Вот деревянная времянка – полудом-полусарай. Больше всего на свете почтальон любил пчел.

– Шалва! – позвала она.

Никто не ответил.

Кеке заглянула в щель. Дверь была заперта. Сквозь щель она разглядела мужа. Он сидел на стуле и чесался. Обеими руками расчесывал шею, лицо, уши.

– Шалва!

Почтальон не посмотрел в ее сторону. Он раздирал себя до крови, до царапин. Кеке могла бы выбить дверь, она даже толкнула ее – дверь поддалась, – но вторую попытку не сделала.

Кеке опустилась на корточки и застыла в раздумье. Взошел красный солнечный диск. Теплый ветер гнал вихри белых лепестков.

Кеке услышала глухие удары о стены сарайчика, еще раз посмотрела в щель. Муж гонял пчел, влетевших в сарай, убивал их. Женщина отошла от сарайчика, пошла вниз по тропе к деревне. У дома фельдшера Сосо Месхи она остановилась и позвала:

– Сосо!

Старый фельдшер, босой, растрепанный, с заспанными глазами, вышел на порог. Фельдшер был другом почтальона.

– Заходи, Кеке!

В комнате пахло травами, пучки которых были развешаны на веревках, на стенах, под потолком.

Фельдшер незаметно от Кеке достал из стакана вставную челюсть, вставил ее в рот.

– Не ест, не пьет с того дня… – сказала Кеке.

– Не пьет?

– Как налила чай, так и стоит в пиале пятый день…

– Не может быть.

– Вот так… а сейчас пчел убивает.

Фельдшер сузил глаза, цокнул языком.

– Убивает?

– Да.

– Пошли к нему.

Фельдшер сделал круг по комнате, растер в ступе какие-то сухие ягоды, все его движения были механические, без особого смысла…

– Пошли, пошли, – повторил он.

Две фигуры: женская – большая, грузная, и мужская – коротконогая, – темнели на тропе, ведущей к пасеке. Сосо крикнул:

– Шалва!

Молчание.

Фельдшер и Кеке посмотрели в щель.

– Шалва, это я, Сосо, открой дверь!

Шалва сидел на стуле и смотрел так, словно позировал фотографу. Спокойно и безучастно.

Взломав засов, Сосо и Кеке ввалились в узкое, душное помещение.

– Мне не нравятся твои глаза, – сказал фельдшер. – Шалва, это же война, она убивает детей, ты это знаешь как никто другой. Сколько похоронок раздал ты?

– Двадцать шесть, – сказала Кеке.

Почтальон отрицательно покачал головой. Жена посмотрела на него.

– Двадцать семь! – поправилась она.

– Мне не нравятся его глаза! – повторил фельдшер. – Ну-ка, закрой дверь!

Кеке закрыла дверь и занавесила покрывалом окно, фельдшер взял со стола свечу и поднес к глазам почтальона.

– Странно…

Шалва сидел всё такой же спокойный и безучастный.

– Странно!..

Фельдшер удалял и приближал пламя свечи к лицу почтальона.

– Зрачки не сужаются от света и не расширяются в темноте – они неподвижны.

Он отошел от Шалвы, скинул с окна покрывало.

– Когда зрачки неподвижны, это значит, человек мертв.

С громким жужжанием в дверь влетела пчела.

– Пошли отсюда, Шалва, – сказал фельдшер.

О том, что у почтальона зрачки неподвижны, как бывает только у мертвых, Сосо рассказал председателю Георгию Патиашвили. Тот разбирался в медицине, когда-то сам учился в ветеринарном техникуме и поэтому не поверил фельдшеру.

Георгий был однорук, носил гимнастерку с пришпиленным к плечу пустым рукавом. Таким он вернулся с фронта год назад.

– Горе у него, врагу не пожелаешь… но живой человек мертвым быть не может… Пойдем к нему.

Вечером в доме Шалвы в темной комнате при свете керосиновой лампы председатель глядел в глаза почтальона. Он так близко подносил лампу к лицу Шалвы, что, казалось, вот-вот опалит ему ресницы. Черные чашечки зрачков не реагировали на свет.

– Значит, так! – с привычной для себя решительной интонацией начал Георгий. – Ты живой человек, ты должен жить ради памяти Давида…

Георгий осекся, сделал паузу, не зная, как продолжить ободряющую речь.

– Завтра, а может, уже сегодня, мы добьем этого шакала, эту фашистскую свинью. Ты – почтальон. Газеты, письма должны приносить теперь только радость… слышишь, Шалва… собери силы… поешь… Верблюд может без воды… но ты же не верблюд, неделю не ешь… Кеке, подай чай… я напою его…

Георгий поднял пиалу, хлебнул, попробовал, не горячо ли, потом поднес пиалу к губам Шалвы. Тот после краткой паузы, оглядев Георгия, Сосо и Кеке, стал пить.

Утром Кеке сказали, что на пасеке ночью гулял медведь.

Она зашла к мужу, тот спал, тихо посапывая. Кеке обрадовалась: “Спит, слава Богу!” Неделю она не видела мужа спящим. Она пошла вверх в гору, к пасеке. Улья были разворошены, сорваны крыши, смяты соты, один улей свалился, лился мед, и гудели зло пчелы. В сарайчике медведь наделал большую кучу, видимо, влез в окно, разбив его, – на острых стеклах остались пучки бурой шерсти.

Кеке села на стул и заплакала. В изгаженном медвежьим разбоем сарайчике нахлынули на нее сдерживаемые при людях слезы.

– Медведь узнал, что тебя нет, мальчик мой…

Она выдергивала волоски с осколков окна, тихо полуплакала, полушептала:

– Как ты его пугнул в то лето, когда это было… Как мы смеялись, когда ты рассказывал…

Надо было наводить порядок на пасеке, и Кеке, прервав плач, стала обходить улья.

И вдруг она услышала выстрелы. Они раздавались снизу, из деревни. Когда Кеке лопатой поддела медвежью кучу, подняла и понесла, она ясно услышала вопивший голос “Победа!!!”

Кеке отбросила лопату, побежала вниз, словно и не было ей шестидесяти лет и не весила она два раза по шестьдесят.

Она споткнулась, упала в траву, и ей расхотелось бежать в деревню. Она сидела в траве, большая, грузная, слушала выстрелы. Потом поднялась, вернулась к пасеке, взяла лопату с медвежьим дерьмом, стряхнула, несколько раз вонзила лопату в землю, очистила ее, потом протерла травой и приставила к стене сарайчика.

Наведя порядок на пасеке, Кеке спустилась в деревню. Вошла в свой дом. Ничто никогда так не удивляло ее, как вид мужа. Перед ней стоял бритоголовый – бритоголовым он был всегда, – но на этот раз вся его голова, лоб, щеки, подбородок и даже затылок были оклеены почтовыми марками.

Марки разные: большие, маленькие, цветные, со штемпелями, без штемпелей.

– Ты что? – спросила Кеке.

Муж не ответил.

– Что это такое?

Он доклеил на голову последние марки, лежавшие на столе. Пораженная, она села напротив мужа.

Тот не видел ее или делал вид, что не видит. Потом встал и вышел из комнаты.

Шалва шел по улице, Кеке попыталась остановить его, но он отстранил жену и пошел дальше. Около дома Самсонии он крикнул:

– Письмо пришло!

Хозяин дома Элиоз выглянул из окна.

– Письмо пришло! – повторил Шалва.

Он зашел во двор, огляделся, заметил жену Элиоза, девочек, которые в изумлении смотрели на почтальона.

– Здравствуйте, дорогие мама и папа! Шлет привет вам ваш сын Лука, – начал почтальон.

Кеке подошла к мужу.

– Шалва, что ты говоришь, замолчи…

Шалва не замолчал, он говорил, словно бы озвучивая чье-то письмо:

– Рана моя зажила. Хоть мучила она меня долго и мучила моих врачей, пулю с трудом достали из живота, закрутила она все кишки, но зашили их, все, все дырочки, теперь я здоров, вы посмотрите на меня и не догадаетесь, где я был продырявлен пулей. Вот так-то! Спасибо врачам! Не плачьте обо мне, как я уже сказал, я здоров. Скоро выпишут меня из больницы, и поеду я добивать фашистских гадов. А после победы приеду к вам. Так хочется обнять вас. Как там мои сестренки? Выросли уже? Невестами ходят?! Без меня не выдавайте замуж…

Элиоз взял Шалву за плечи:

– Замолчи.

– Из окна моей палаты я вижу провода, на них сидят птицы, они, как мои сестрички, – смешные, красивые… Вот птицы улетели, и я кончаю письмо. Целую вас всех. Ваш Лука.

Шалва освободился от рук Элиоза, повернулся и вышел со двора.

– Он что, сошел с ума? – спросил Элиоз.

– Не знаю, я пришла домой, он весь в марках, потом вот сюда, к вам зашел, я не знаю… – растерянно ответила Кеке.

– А что он за письмо читал? – Элиоз посмотрел на свою жену. – Мы получали такое письмо от Луки?

– Нет.

С гор спускалось стадо. По улице шел человек-письмо. Первыми на него реагировали дети. Один, второй, третий – и вот уже целая толпа детей окружила почтальона. Детские руки тянулись к маркам. Шалва не слышал, не видел, как они отклеивали марки с затылка.

Кеке догнала мужа, который стоял во дворе одинокой вдовы Кетеван Якобашвили.

– Помнишь, как тихо выл филин у наших окон, как он мешал нам спать. Как я ненавидел его тогда. Помнишь, однажды ночью я вышел, чтобы убить его… Если бы ты знала, Кетеван, как я вспоминаю сейчас того филина, как мне хочется, чтобы была ночь, ты, я и филин. По ночам здесь, на Украине, тоже воют филины, не воют, а ухают, воют шакалы, а филины ухают. И вот я слушаю их и вспоминаю наши ночи…

Притихшие дети смотрели на человека-письмо. Молодая вдова стояла в дверях дома и молча, напряженно слушала Шалву.

– Постеснялся бы детей… – шептала Кеке, – не позорь себя…

– Пусть говорит! – возразила Кетеван.

Но Кеке схватила мужа за рукав и потянула. Он не поддавался; она потянула сильнее, сдвинула с места. Человек-письмо стал быстро-быстро удаляться от Кетеван, договаривая на ходу:

– Кетеван, я не всегда был хорошим мужем, мне стыдно вспоминать наши ссоры. Я не взял тебя в Кисловодск, а ты так хотела. Кетеван, вот кончится война, и мы поедем…

Кеке выволокла мужа на улицу, прислонила спиной к стене.

– Очнись!

Шалва дошептывал письмо Кетеван. Кеке отогнала мальчишек.

– Шалва, ну что с тобой случилось… Шалва…

У Кеке от отчаяния опустились руки, она потеряла злость, нежностью и тревогой наполнились ее глаза…

– Ну что с тобой? А? Пойдем домой… покушаешь…

Почтальон покорно побрел за женой.

Но едва они свернули за угол, как он остановился перед домом мукомола Леселидзе.

– Письмо пришло!

Кеке тянула мужа за рукав, но Шалва вырвался и оказался во дворе мукомола. Почтальон закричал:

– Папа, я жив! Я не могу назвать места боев, это тайна, но я жив! Месяц мы выбирались из окружения. Было такое, что и не опишешь в письме…

Мукомол грозно шел к Шалве:

– Это о чем ты?

– Помнишь, ты учил меня на охоте лежать на дне озера и дышать через тростинку, папа, если б ты знал, – это оказалось спасением для меня, я пролежал на дне болота, скрываясь от погони, целые сутки. Немецкие сапоги два раза ступали по моему животу, но я лежал, затаившись…

– Что он говорит? – спросил мукомол Кеке.

– Он читает письмо Петра.

– А где само письмо?

– У него в голове…

Кеке сказала это со смирением в голосе. Она прекратила бороться с мужем.

– Он что, потерял его? Шалва, где письмо? – мукомол обернулся к Шалве.

– В болоте со мной лежали семь человек, они благодарят тебя… получается, что ты спас им жизнь… У меня сломано ребро…

– Какое ребро? Где письмо?

– Это он придумывает, – заступилась за мужа Кеке.

Мукомол понял, что перед ним разыгрывается какой-то спектакль. Он оскорбился, толкнул Шалву, но тот не прекратил декламации. Мукомол зажал огромными ладонями ему рот и так понес почтальона к воротам. Выведя Шалву, он хотел уйти, но голос остановил его.

– Я высылаю тебе фотографию девушки Тамары, она просила, чтобы я сфотографировался рядом с ней, но я этого не сделал, чтобы вы с мамой не подумали, что между нами всё решено. Вы же знаете – ваше слово решающее! Мне она нравится. Не смотрите, что она выглядит как маленькая девочка. Ей двадцать три года. Она санитарка…

Мукомол слушал Шалву раскрыв рот, ему интересно слушать то, чему нет объяснения.

– Она умная, начитанная, я сказал ей, что у грузин в семье по восемь-десять детей, она сказала, что достаточно иметь двоих, пока это единственное, в чем нет у нас согласия. Если она вам понравится на фотографии, сообщите. Ваш сын лейтенант авиации Петр Леселидзе.

Мукомол закрыл рот и попросил:

– Зайдем в дом, сегодня день такой. Может, ты еще какое письмо моего мальчика найдешь…

Но Шалва уже не слушал мукомола. Он повернулся и пошел по деревенской улице. Кеке шла за ним, покорная и тихая.

Председатель узнал о странном поведении почтальона к концу дня. Когда ему рассказали о говорящем письме, председатель спросил, в каких домах был Шалва. “Это те дома, куда он носил похоронки, – сказал Георгий, – он заболел, не надо его трогать, пусть ходит”.

И в этот момент мимо окон правления прошли почтальон и его жена. Георгий окликнул Шалву, тот даже не посмотрел в сторону председателя; Кеке шла за мужем.

– Целый день ходишь голодный, пошли домой!

Георгий нагнал их.

– Здравствуй, Шалва!

Шалва остановился только тогда, когда Георгий стал перед ним, преградив ему путь.

– Все письма прочел?

Шалва отрицательно закачал головой.

– Много еще осталось?

Шалва подтвердил.

– Почему молчишь?

Шалва не ответил.

– Ты – Шалва Татишвили?

Молчание.

– Ты – письмо?

Шалва подтвердил кивком.

– Ты – много писем?

Шалва кивнул и даже улыбнулся. Георгий не знал, что делать в таком необычном случае.

– Солнце зашло. Почта уже не работает. Может, домой пойдешь, а с утра…

Шалва молчал.

– Знаешь… Мы войну выиграли. С сегодняшнего дня надо залечивать раны. Может, не надо письма читать? Тех, кто их написал, уже нет в живых… а ты ходишь к родным… Ты хочешь сказать, что их дети, мужья живы… да?

Шалва молча слушал Георгия.

– Родным не будет лучше от этого. Они знают, что это письма мертвых. Ты же им уже принес похоронки…

Шалва вскрикнул что-то вроде “да” протяжно-протяжно.

Потом быстро отошел от однорукого председателя.

Дома он поел, попил и тут же заснул. Жена бесшумно двигалась, собирая со стола остатки ужина. Потом и сама легла спать.

В небе светила большая желтая луна. Где-то вдалеке ухал филин. Кеке улыбнулась, вспомнив рассказ о филине… Она встала, пошла босая к ковру, где спал Шалва, залитый ярким лунным светом.

– Шалва, ты письма придумываешь, да?

Шалва поднял голову, сонно посмотрел на жену. Она вспомнила, что забыла во время ужина снять марки с лица мужа.

– Шалва, ты письма придумываешь, да?

– Нет, – ответил муж. Опустил голову и тут же засопел.

Кеке стала осторожно отклеивать марки с его лба, со щек, с затылка. Она положила их в нижний ящик комода, посмотрела еще раз на спящего мужа и вышла.

Утром Кеке проснулась от громкого голоса. Это был голос Шалвы.

– Здравствуйте, дорогие мама и папа! Давно не писал вам. Здесь такое пекло… Вижу Берлин, до него три километра, бьют прямой наводкой. Наша пушка стоит на трамвайных рельсах. Ходят коровы. Точно такие, как наши. Не боятся выстрелов… Напротив дом, там на пятом этаже молодая немецкая женщина стоит в окне и моет стекло. Она тоже не боится выстрелов. Непонятно, почему моет окна. Вокруг такой ад, пекло. Старшина сказал: это значит, скоро конец войне. Женщины это чувствуют первыми.

Дорогие мои папа и мама! Я заговорил о женщинах – значит, скоро конец войне, и еще… главное… Когда нас отправляли на фронт, в Гори я познакомился с девушкой. Папа, в Гори около базара есть тир. Девушка и ее отец работают в нем… Девушка меня попросила, чтобы я пострелял, ей скучно было стоять одной в дождь… Я стрелял, стрелял… Папа, потом эта девушка, звали ее Лиза Абашидзе, приходила несколько раз ко мне, туда, где мы жили, в здание школы… Старшина Хрузин сказал, что я, может быть, уже отец. Папа, это я, может, уже отец. Я не думал об этом, а старшина Хрузин сказал, что я, может быть, уже давно отец.

Папа, ты знаешь этот тир в Гори… Здесь рядом Берлин, вокруг всё взрывается, горит, а я думаю: “Может, я отец”. Лиза – девочка хорошая. Не подумайте, что она такая… ну, вольная. А эта женщина на пятом этаже всё моет окна. Вся команда нашего орудия смотрит на нее. Я пишу вам письмо в минуту затишья. Но это ненадолго. Стоило мне написать об этом, как началось…

Шалва стоял во дворе дома с наклеенной на лбу маркой. Где-то разыскал еще одну. Замолчал и сел на землю. Кеке подошла к нему.

– А что дальше?

– Дальше ничего, – спокойным голосом ответил Шалва.

– Но это письмо нашего Давида?

– Да.

Муж и жена долго молчали. Он сидел в траве, она склонилась к нему и смотрела на марку, приклеенную на лоб: солдат в шинели, в ушанке, с автоматом бежал по снегу и счастливо улыбался. Щеки солдата были розовыми от мороза.

Шалва вновь исчез. Его нигде не было.

– Может, он поехал в Гори? – говорил председатель Георгий. Кеке рассказала ему о письме Давида. – Да, мы вместе уходили на фронт, и верно, что жили в школе в Гори, верно, что была девочка, не помню, из тира ли, но она приходила к Давиду. Это было четыре года назад… Откуда мог знать о девочке Шалва? Давид писал вам о ней? – спросил председатель у Кеке.

– Нет.

– Странно…

В Лио шел дождь.

Деревья оголились, лепестки покрыли белым снегом всю деревню. Перед домом почтальона стояли Шалва и маленькая девочка. Они только что подошли к дому, пройдя пешком всю деревню, сойдя с автобуса. На улице Шалву спрашивали:

– Кто эта девочка?

– Моя внучка.

– Дочка Давида?

– Да, Давида…

– А где ее мама?

– Рожала ее и умерла.

– Бедная девочка. Какая смешная… Как тебя звать?

– Лиза…

– Откуда ты ее привез?

– Из Гори.

Шел дождь…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.