«Я был пехотой в поле чистом…» (О поэзии Семена Гудзенко)

«Я был пехотой в поле чистом…»

(О поэзии Семена Гудзенко)

Все еще кажется, что совсем недавно это было — война. «Лейтенант в неполных двадцать лет, я ремень затягиваю туже и сую под ватник пистолет…» — вспоминал ту пору Сергей Орлов. «Сороковые, свинцовые, пороховые… Война гуляет по России, а мы такие молодые», — отзывался Давид Самойлов. Константин Ваншенкин о том же: «Безусые стояли мы в строю — двадцать четвертый год и двадцать пятый». У всех без исключения поэтов военного, фронтового поколения — это были самые важные «звездные» годы. «Никогда так ярко уже не будет жизнь моя гореть», — с грустью и гордостью признавалась Юлия Друнина. Пережитое в те «свинцовые» годы для них не просто сумма драматических, много лет не уходящих воспоминаний. От этих, как назовет их в одном стихотворении Ваншенкин, «костров воспоминаний» — немеркнущий, неугасимый свет: «Горят костры, горят, и догореть не могут».

Я говорю здесь о поколении, но правомерно ли вообще это понятие применительно к литературе, к поэзии? Это непраздный вопрос. В искусстве всегда бывают зрелые мастера и начинающие, маститые и пробующие свои силы, появляются новые молодые художники и заканчивают свой путь их старшие коллеги. Неумолимый календарь человеческого бытия определен раз и навсегда. И если исходить из него, понятие поколения в искусстве лишено какого-либо ясного содержания, как и понятие «отцы и дети». Все мы в зависимости от возраста выступаем в той или иной роли.

Литературное поколение — явление особого рода. Оно возникает не по календарю: иной раз проходят десятилетия, на смену одним художникам приходят другие, молодые, а нового литературного поколения нет. Это естественно, потому что рождение литературного поколения непременно связано с событиями, затрагивающими основные, глубинные пласты народной жизни, с испытаниями и потрясениями, накладывающими неизгладимый отпечаток на характер современников, посетивших «сей мир в его минуты роковые». Оно связано с постижением всех этих уроков истории, которое становится насущной духовной потребностью для множества людей. Конечно, все это исторические предпосылки для возникновения литературного поколения, только возможность, которая вовсе не всегда, далеко не во всех случаях реализуется, но предпосылки обязательные, без них нечего ждать нового литературного поколения.

Какие же события национальной истории могут вызвать его к жизни? Таким событием была, например, Отечественная война 1812 года, сопровождавшаяся стремительным взлетом национального и гражданского самосознания. «Наполеон вторгся — говорил декабрист Александр Бестужев, — и тогда-то народ русский ощутил свою силу; тогда-то пробудилось во всех сердцах чувство независимости. Сперва политической, а впоследствии и народной». Таким потрясением была Крымская война, которая, несмотря на героическую севастопольскую оборону, кончилась поражением, показавшим гнилость правящего режима. Последствия этого тяжкого испытания прозорливо угадал Лев Толстой. В его дневнике есть такая запись, сделанная в ноябре 1854 года: «Велика моральная сила русского народа. Много политических истин выйдет наружу и разовьется в нынешние трудные для России минуты. Чувство пылкой любви к отечеству восставшее и вылившееся из несчастий России, оставит надолго следы в ней. Те люди, которые теперь жертвуют жизнью, будут гражданами России и не забудут свои жертвы. Они с большим достоинством и гордостью будут принимать участие в делах общественных, а энтузиазм, возбужденный войной, оставит навсегда в них характер самопожертвования и благородства». В ряду такого масштаба исторических событий, от исхода которых зависела судьба страны, народа, и Великая Отечественная война против фашистского нашествия. Это было очень тяжелое испытание: мы терпели позорные поражения, отдали в руки врага огромные территории, поняли цену довоенной похвальбе властей, что воевать будем на чужой земле малой кровью. Все-таки одолели врага, одержали победу, хотя стоила она бесчисленных жертв. Это время отмечено высочайшим напряжением народных сил, необычайным ростом и зрелостью чувства гражданской ответственности, самоотверженности и человеческого достоинства. Именно это имел в виду Илья Эренбург, когда в предисловии к вышедшему на французском языке сборнику писем фронтовиков заметил: «Если на войне мы очень много потеряли, то мы обрели на войне нового и более высокого человека».

Говоря о воздействии Великой Отечественной войны на литературу, рассматривали главным образом произведения, созданные в дни войны. Но это взгляд узкий, упускающий из вида гораздо более широкий круг серьезных явлений. На долгие годы события и люди войны стали предметом художественного исследования. Больше того, пережитое на фронте разбудило очень многих художников. Кто знает, произошло ли это в других обстоятельствах? Вот та историческая почва, которая вызвала к жизни прозаиков и поэтов фронтового поколения. Так оно возникло. Поэтические автохарактеристики далеко не всегда следует принимать на веру: рассудочная трезвость и бесстрастная объективность — не самые необходимые и, конечно, необязательные качества для лирика. Но все-таки бывают и здесь исключения: иной раз и лирический поэт, не греша против поэзии, точно раскрывает в автохарактеристике пафос своего творчества.

У каждого поэта есть провинция.

Она ему ошибки и грехи,

все мелкие обиды и провинности

прощает за правдивые стихи.

И у меня есть тоже неизменная,

на карту не внесенная одна,

суровая моя и откровенная,

далекая провинция

Война…

Это строки из стихотворения Гудзенко «Я в гарнизонном клубе за Карпатами…», написанного в 1947 году. Все здесь верно: и то, что поэт продолжает быть верен войне, и то, что он пишет о ней правдивые стихи. Вот автобиография Гудзенко, хранящаяся в Союзе писателей, она написана в 1952 году: «Я, Семен Петрович Гудзенко, родился в Киеве в 1922 году. В Киеве окончил десять классов и переехал в Москву, поступив в ИФЛИ им. Чернышевского. Летом 1941 года добровольно ушел на фронт, был ранен в 1942-м на Смоленщине. С 1943-го стал печататься. В 1944 году вышла первая книга стихов. После войны много ездил по стране». Как ни лаконична автобиография, нельзя не обратить внимания на то, что семь послевоенных лет вместились в одну лишь коротенькую, в сущности «отписочную» фразу. Наверное, это не случайно они, эти годы, не были для него судьбоносными, поэтому и оказались как бы вытесненными за пределы биографии. Подлинной его биографией была война. Он писал: «Мы пред нашим комбатом, как пред господом богом, чисты». Это — «как пред господом богом», с которым сравнивается комбат, возникло не случайно. Там под пулями и осколками высшей нравственной инстанцией был комбат, твое участие в войне. Автобиография подтверждает то, что было написано в процитированном мною стихотворении «Я в гарнизонном клубе за Карпатами…» Читатель не может не почувствовать в этом стихотворении скрытой внутренней полемики, дело в том, что путь начинавших тогда поэтов и прозаиков фронтового поколения не был устлан розам, правда о войне с большим трудом пробивала себе дорогу в печать. Уже действовало указание: хватит о войне, она была и прошла, другими темами должны заняться поэты. Вскоре после конца войны Илья Эренбург, Павел Антокольский, Константин Симонов составили сборник стихов поэтов фронтового поколения, но сборник этот света не увидел. Не преодолели быстро сооруженную официальную плотину и некоторые стихи Гудзенко — из самых лучших. Мы, тогдашние любители поэзии, их запомнили, потому что, выступая, он часто читал их. Это только что процитированное мною стихотворение, это «Мое поколение» Гудзенко напечатать их не удалось. Они были опубликованы после его смерти. А над еще одним (тоже очень известным) его стихотворением «Перед атакой» погулял редакторско-цензорский карандаш: на место «Будь проклят Сорок первый год / И вмерзшая в снега пехота» вставили: «Ракеты просит небосвод / И вмерзшая в снега пехота». Как говорится, комментарии излишни.

Большая часть стихов Гудзенко рождена войной и посвящена войне. Эти стихи и составили ему имя и место в истории нашей поэзии. Испытанное им там, на фронте, под огнем, стало для него все определившим нравственным и поэтическим критерием. Для него поэтически претворить пережитое — значило не отдалиться от суровой жестокой реальности, а донести ее в «первозданном виде», не сгладив и не остудив колючую и обжигающую правду своей судьбы — солдатской судьбы и народной судьбы — в ту пору и в большом и в малом они были неразделимы. В чем сила и долговечность военных стихов Гудзенко? Конечно, их автор был человеком одаренным. Это условие необходимое, но все-таки недостаточное — талант может и не реализоваться, если питающая его жизненная почва скудна. Гудзенко был переполнен впечатлениями фронтовой жизни, на смертельном рубеже открывшие ему мир и человеческую душу. Судьба родины, культуры, человечества решалась тогда в каждом окопе, где сражались и умирали его однополчане, его ровесники, где под минометным и пулеметным огнем он ходил в атаку. Все, что он написал о войне, это, в сущности, лирический дневник, исповедь «сына трудного века», молодого солдата Великой Отечественной. Гудзенко, как и многие тысячи других юношей, почти мальчиков, что начали «в июне, на заре», «был пехотой в поле чистом, в грязи окопной и в огне». И пишет он в стихах о том, что видели они все и что пришлось пережить и ему: о первой атаке, самой губительной, и смерти друга, о горьких дорогах отступления, о «безмолвных рельсах, позабывших стук колес», о том, как «подомно и даже поквартирно» штурмуют город, о ледяной стуже и пламени пожаров, о том, как разрывается мина «черным веером на снегу». Только тот, кто сам поднимался в атаку под «свинцовым градом» и тащил в распутицу пушки на руках, кто перебегал через улицу в багровой пыли от только что разорвавшихся снарядов и, прижавшись к земле, слушал свист бомбы, мог с такой убедительностью, передавая чувства и мысли «окопника», написать: «Ведь самый страшный час в бою — час ожидания атаки», «мне кажется, что я магнит, что я притягиваю мины», «у нас окопное терпение», «когда идут в атаку писаря, — о мертвых не приходят извещенья», «пять шагов до соседнего дома — все равно что пятнадцать миль». Самое главное о себе, о своей жизни, о войне Гудзенко рассказал в стихах — его стихи пополняют короткую автобиографию. Приведу некоторые из этих стихов, комментируя их, когда в этом возникает потребность.

«Но и в сугробах Подмосковья и в топях белорусских рек был Киев первою любовью, незабываемой вовек». В Киеве прошли детство и школьные годы Гудзенко. Он очень любил этот город, после войны, когда уже стал москвичом, часто ездил туда. В мае 1988 года в Киеве на Тарасовской улице, где до войны жил Гудзенко (не знаю, так ли и теперь называется эта улица, волна переименований, кажется, не ограничилась бывшей столицей СССР) была открыта в память о нем мемориальная доска — я приезжал в связи с этим событием в Киев. «Обветренный прокуренный филолог». В 1939 году Гудзенко поступил в ИФЛИ. Позже в дневнике со свойственным ему ироническим отношением к себе он вспоминал себя тогдашнего: «Провинциал в ковбойке и широких парусиновых брюках. Рукава закатаны выше локтя. Обнажены крепкие загорелые руки. Приехал в Москву из теплого зеленого Киева. Он мечтает быть поэтом беспокойным и бушующим. Таким я был в августе 1939 года в Москве у Киевского вокзала». Стихи Гудзенко начал писать в школьные годы, поэтому и отправился в Москву, в ИФЛИ. Но в ифлийскую поэтическую плеяду, которая уже тогда приобрела некоторую известность и в студенческих, и даже в литературных кругах (все они были слушателями семинара, который в Гослитиздате вел Илья Сельвинский, в журнале «Октябрь» была даже напечатана подборка их (Кульчицкого, Самойлова, Слуцкого) стихов). Гудзенко в эту когорту не попал, видно, по молодости, хотя внутренне был с ифлийскими поэтами связан, конечно, знал их стихи, некоторые отзвуки этих стихов потом отозвались в том, что он писал о войне. Эта связь бросается в глаза. Когда у Гудзенко читаешь:

«Когда на смерть идут — поют, а перед этим можно плакать», сразу же память подсказывает строки Павла Когана:

Нам лечь, где лечь,

И там не встать, где лечь.

И, задохнувшись «Интернационалом»,

Упасть лицом на высохшие травы

И уж не встать, и не попасть в анналы,

И даже близким славы не сыскать.

И еще один пример из Гудзенко — стихотворение 1942 года:

Это в битвах рожденный,

пропитанный кровью и

потом,

самый истинный,

самый русский гуманизм.

Сразу возникают строки из стихотворения сорокового года Николая Майорова:

Нас не забудут потому вовек,

Что всей планете делая погоду

Мы в плоть одели слово «Человек»!

Не случайно одно из самых лучших своих стихотворений «Путь» Гудзенко посвятил ИФЛИ, однополчанам. В своих воспоминаниях Самойлов рассказывал, что когда он в 1944 году после ранения и запасного полка попал в Москву и встретился с Гудзенко, его, все еще судившего о поэтах по довоенным институтским ранжирам, поразило, даже уязвило, что не числившийся в ифлийской когорте Гудзенко «из последних в поколении становился первым». Самойлов считал, что сделал это Эренбург, который «был в ту пору почти что власть». Но, по мнению Самойлова, он, Эренбург, высоко оценив Гудзенко, а позднее Слуцкого, ошибался, «нашел поэтов не по своему вкусу, а точно почуяв вкус времени». Думаю что Самойлов тут сам ошибается: Эренбург был верен своему вкусу, он в годы войны твердил, что правду о ней смогут потом рассказать только те, кто в окопах. «Прожили двадцать лет. Но за год войны мы видели кровь и видели смерть — просто, как видят сны». В первые дни войны Гудзенко добровольцем ушел в армию, служил в Отдельной бригаде особого назначения, воевал под Москвой, участвовал в операциях отрядов лыжников, которые забрасывали в тыл врага. Во время одного из таких рейдов был тяжело ранен. В дневнике записал потом: «Ранен в живот. На минуту теряю сознание. Упал. Больше всего боялся раны в живот. Пусть бы в руку, ногу, плечо. Ходить не могу, Бабарыка перевязал. Рана — аж видно нутро. Везут на санях».

И в конце войны Гудзенко снова отправляется в армию, ведущую бои в Венгрии. Бои там идут тяжелые, их описали потом Григорий Бакланов и Василь Быков. Это ясно видит и Гудзенко, не поддается возникавшему тогда предпобедному угару. Он писал Эренбургу: «Война на нашем участке еще настоящая. Все повторяется. Недавно попал под сильную бомбежку у переправы через Мораву. Лежал долго там и томительно. Умирать в 1945 году очень не хочется». А это дневниковая запись той поры: «Немцы наступают у Эстергома. Чудовищно. Мы в Берлине, а они здесь бесятся. Что это — тупость, конвульсия или стратегия? Где-то на маленьком участке в 10–15 километров повторяется сейчас 41-й год. Это, конечно, сейчас нехарактерно, но и об этом я должен писать — это правда войны. Наша сила в том, что мы не скрываем неудач от себя, да, я должен писать о неудачах в 45-м году…» Правда о войне — для него сливались воедино солдатский долг и поэтическая задача, цель. Он навсегда запомнил трагические уроки проклятого сорок первого — уроки отступлений и бесчисленных жертв. Вот запись в дневнике, сделанная им через несколько лет после победы: «Многие офицеры еще не хотят понимать трагедии первых лет войны и того, что мы плохо готовили народ, мало говорили о тяготах войны, о тяжести боев, о силе нашего противника». И вслед за этим: «Теперь поэты и прозаики только так и должны воспитывать народ» — разумеется, в этот круг обязанных говорить правду он включал и себя, может быть, себя прежде всего. Поэтическое поколение, к которому принадлежал Гудзенко, назвали военным (или фронтовым) — название это закрепилось, вошло в обиход. Все эти поэты свою литературную родословную начинают с войны. И дело даже не только в том, что многие из них первые рифмованные строки сложили в редкие часы затишья на переднем крае или в бессонные ночи в госпитале и впервые увидели свое имя под напечатанными стихами на страницах армейских газет. Главное — в их мироощущении. Война была для них, вчерашних школьников или недоучившихся студентов, крутым и досрочным началом трагического варианта «взрослой» жизни. На фронте они приобрели то суровое знание мира и человеческой души, которое не всегда приходит и после долгой жизни в мирные благополучные времена, в эти свинцовые годы открылся, пробился их талант, возникла потребность поделиться пережитым. Почти все они прошли войну (или большую и самую тяжелую ее часть) солдатами и офицерами переднего края. Как хорошо сказал о них Твардовский, они «видели пот и кровь войны на своей гимнастерке». Это была их обычная повседневная жизнь в постоянном самом близком соседстве со смертью. Конечно, и те, кому довелось служить армейскими журналистами, хлебнули, как говорится, горячего до слез, и некоторых из них не миновали пули и осколки. И все-таки тут есть очень существенное различие, которое нельзя не принимать во внимание. Что бы ни говорили, но увиденное и пережитое — очень разные вещи, по-разному оседающие в человеческой памяти. Увиденное далеко не всегда и далеко не у всех превращается в пережитое, все-таки остается мимоходным, проходящим впечатлением. В документальном фильме Константина Симонова «Шел солдат…» кавалер трех орденов солдатской Славы Хабибула Якин рассказывает: «Днем и ночью живешь на фронте. Надо человеку жить там. Быть в пехоте трудно, действительно трудно. Вот иногда, я вспоминаю, к нам приезжали артисты, и эти артисты приходили, давали концерты, а потом старались уйти скорее от нас. Вот я иногда смотрю кино, выступление артистов, с какой гордостью говорят, что они были на передовой с концертом. Они были, а солдату надо было жить там — там, где они были какой-то час, или полтора, или два». В этом принципиальная разница между поэтами фронтового поколения, в качестве солдат и офицеров живших на войне, и поэтами, бывавшими на передовой в качестве армейских журналистов.

В своей знаменитой мемуарной книге «Люди, годы, жизнь» Эренбург посвятил Гудзенко целую главу. Говоря о двадцатилетнем поэте, Эренбург посчитал нужным напомнить о том, что сам он видел первую мировую войну, пережил Испанию, знает много книг о войне (назвал произведения ставшие классикой). Сказал он и о том, что в начале войны было написано немало хороших стихов, но даже самые удачные носили «несколько литературный характер». В таком высоком контексте рассматривал Эренбург стихи Гудзенко. Они поразили его, знающего, что такое война, прекрасно помнящего, что писали о ней, потому что это была поэтическая исповедь человека который не побывал, а жил на этой войне, был на передовой. Пережитая им война впервые получила поэтическое осмысление. Это был поэт, появление которого Эренбург предчувствовал. Он вспоминал потом: «Я читал стихи Гудзенко всем — Толстому, Сейфуллиной, Петрову, Гроссману, Сурицу, Уманскому, звонил в Клуб писателей, в различные редакции: мне хотелось со всеми поделиться нечаянной радостью». Тогда, в сорок третьем, когда читатели, открывая «Красную звезду» прежде всего смотрели, что там пишет Эренбург, его слово, его оценка много значили. 21 апреля 1943 года в Клубе писателей состоялся вечер, на котором Гудзенко читал свои стихи. Представлял его слушателям Эренбург. Он говорил: «Это поэзия участника войны. Это поэзия не о войне, а с войны». «Что поражает в стихах Гудзенко? — говорил он. — Плотность и конкретность. Здесь нет никакой истерии, никакой духовности, которая почти бесплотна, как пар, которая абстрагируется… Это поэзия всецело на земле. Все ее находки сводятся к опознанию мира гораздо более, чем к изучению каких-то подводных и воздушных течений… Поэтика Гудзенко срастается с его существом… в ней есть своеобразный классицизм. В ней есть то, что есть в музыке Шостаковича, то, что было в свое время названо смесью формализма с натурализмом, что является смесью барокко с реализмом и что является чрезвычайно типичным для нашей современности и ее художественных произведений. Это вы услышите в стихах Гудзенко».

Сейчас, когда перед глазами читателей гораздо больше стихов Гудзенко, чем видел Эренбург в 1943 году, можно оценить проницательную точность его характеристики. Вскоре после этого вечера «Знамя» напечатало стихи Гудзенко, затем его приняли в Союз писателей (стоит, наверное, сказать, что рекомендации ему дали Эренбург, Антокольский, Гроссман — как говорится, не последние люди в нашей литературе).

Дневники Гудзенко свидетельствуют, что еще в предвоенную студенческую пору он много размышлял об истинном и ложном в литературе, в поэзии. Иногда это общее (ифлийского студенчества) мнение. Вот эти записи: «Мы не любили Лебедева-Кумача, ходульных „О“ о великой стране, — мы были и остались правыми».

И еще: «Лебедев-Кумач, 1941 г. „За нее мы кровь прольем с охотой“. Какая суконная мертвая строка о крови свободных гордых людей. Так писать — лучше промолчать». Так вспоминалось на фронте казенное бодрячество и безудержное ликование вездесущего в предвоенные годы Лебедева-Кумача (он захлебывался от восторга, главный эпитет в его песнях «веселый» — «мы можем петь и смеяться, как дети», «Живем мы весело сегодня — а завтра будем веселей»). Вот вывод, который Гудзенко сформулировал для себя и которому следовал: «Ни одной ходульной строки. Это закон». Та же заповедь, тот же «закон» в строках неоконченного стихотворения: «Ты вспомни все: бои и дали. И кровью книгу напиши». В предвоенные студенческие годы в ИФЛИ Гудзенко писал: «Наши вкусы. Все мы безоговорочно любили Маяковского, Хлебникова, Пастернака, Багрицкого, Тихонова, Блока. Толька очень искреннее всех читал и понимал Хлебникова и Заболоцкого. Мне ближе всего был Багрицкий (к этому надо добавить очень часто упоминаемого им Тихонова. — Л. Л.)». Но заканчивается эта запись так: «Теперь стихи остались где-то позади в тумане». На фронте «университеты» человеческого бытия проходят в самом быстром темпе и по самой обширной программе, включающей для тех, кто жил литературой, и сферу поэтики. В студенческие годы романтическая стихия Багрицкого и Тихонова была очень важным ориентиром, на который следовало равняться, но теперь, когда он хлебнул реальной войны, она утратила для него свое «педагогическое» значение. Совсем не исчезла, но стала в поэтическом мире Гудзенко, если можно так в этом случае выразиться, чем-то вроде «подводного течения». На первом, смыслообразующем и определившем многое в поэтике, оказалось другое — то, о чем говорил Эренбург: плотность и конкретность в передаче пережитого под огнем. Об этом позднее писал и Павел Антокольский: «В его задачу входило одно: уберечь непосредственную достоверность пережитого. В этом была особая принципиальность поэта, его требовательность».

Я познакомился с Гудзенко в сорок пятом, вскоре после победы. Это было удивительное время в истории нашей поэзии. Что-то похожее происходило потом, в «оттепельную» пору, когда кумирами читателей становились Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Белла Ахмадулина, Роберт Рождественский. Поэты тогда выступали в Политехническом, в недавно выстроенных Лужниках, у памятника Маяковского: Начал выходить ежегодный «День поэзии». Масштабы поэтических мероприятий и количество публики были гораздо большими, но интерес к молодым поэтам, возвращавшимся после войны из армии (многие еще носит гимнастерки и шинели) был не менее пылким. Утверждаю это, не опасаясь обвинений в преувеличении. Выступаю в роли добросовестного свидетеля. Впрочем, это хорошо запомнил не только я. Вернувшийся из армии, где он начал писать стихи, Константин Ваншенкин, попав на поэтические вечера, обнаружил, что, помимо Твардовского, Исаковского, Суркова и Симонова существует еще одна военная поэзия, это она гремит на вечерах, встречая бурное одобрение слушателей, есть у нее свои лидеры — у них нет еще книг, но они уже известны. Да, шли тогда один за другим их вечера в переполненных аудиториях — на филологическом факультете в Московском университете, в студенческом общежитии на Стромынке, в Литинституте на Тверском бульваре, в разных клубах — в каких, теперь уже не вспомню. На многих я был. Ряд заявлявших о себе поэтов день ото дня пополнялся — их становилось все больше: Александр Межиров, Виктор Урин, Юлия Друнина, Марк Максимов, Сергей Орлов, позднее появились Евгений Винокуров, Константин Ваншенкин, Константин Левин, Григорий Поженян, Юрий Левитанский, увы, наверно, я назвал не всех.

Верховодил этой довольно быстро разраставшейся поэтической ватагой Гудзенко. Он был, как сказали бы нынче, ее неформальным лидером. Об этом потом многие вспоминали. Павел Антокольский: «Как бескорыстно выводил он в свет других молодых, которые были моложе всего на полчаса! Когда на его горизонте появлялись еще никому неведомые, ни разу не печатавшиеся новички, он сразу становился их активным пропагандистом, приносил их стихи в редакции, трубил им славу. Чем была вызвана эта отзывчивость? Прежде всего чувством плеча, которым держится очень многое во всей нашей общественности. Кроме того, хозяйским отношением к общелитературному делу. И, наконец, за этим у него стояло живое чувство поколения, одно из самых властных и организующих у молодого поэта. Он принес его из армии. Семен Гудзенко навсегда запомнил свой солдатский долг по отношению к великому множеству подобных ему молодых: и тех, которые погибли, и тех, которые остались в живых». Яков Хелемский: «Его „лидерство“ среди молодых выражалось прежде всего в заботе о товарищах. Он „проталкивал“ чьи-то рукописи, он выискивал молодых армейских, еще неизвестных поэтов. Он составил из рукописей этих поэтов сборник для Воениздата. Если не ошибаюсь, в сборнике впервые печатались Евгений Винокуров и Константин Ваншенкин». Василий Субботин: «Думаю, не для меня одного так необходимо было появление поэта Гудзенко. Для меня он так и остался первым в поколении».

Можно было бы привести еще немало подобного рода воспоминаний, в которых добрыми словами вспоминают Гудзенко. Был он человеком отзывчивым, чутким и очень деятельным — помогал многим, вступающим в литературу, — это часто дело трудное, а в ту пору совсем нелегкое. Но, поставив на этом точку, хочу сказать, что появившиеся стихи Гудзенко о войне стали затем важным ориентиром для всей поэзии, рожденной на фронте и посвященной пережитому на войне. Они сыграли роль в поэзии, похожую на то влияние, которое позднее оказала повесть Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда» на «лейтенантскую» прозу.

Переклички этих поэтов с Гудзенко бросаются в глаза. И прежде всего это возникшее в их стихах указание на войну как на главный источник познания мира и поэтического переживания.

Александр Межиров:

И кружит лист последний

У детства на краю

И я, двадцатилетний,

Под пулями стою.

Юлия Друнина:

Я пришла из школы

В блиндажи сырые.

От Прекрасной Дамы

В «мать» и «перемать».

Сергей Орлов:

Пускай в сторонку удалится критик:

Поэтика здесь вовсе ни причем.

Я, может быть, какой-нибудь эпитет

И тот нашел в воронке под огнем.

Григорий Поженян:

Мы отошли, точнее: сдали.

Как странно было б знать тогда,

Что будут нам ковать медали

За отданные города.

И вот еще о чем нужно сказать. Я писал о том, что в своих стихах Гудзенко, как в эстафете, продолжал многие темы ифлийских поэтов, погибших на фронте. В свою очередь его стихи и следовавших за ним поэтов фронтового поколения пробудили общественный и литературный интерес к поэзии сложивших на войне голову молодых поэтов. Об этом продолжении эстафеты написал Лев Озеров: «В моих собеседованиях со студентами литературного института в 50-е, 60-е, 70-е годы я непременно ссылался на поэтическое братство поэтов, пришедших с войны и напомнивших и возвысивших имена поэтов, с войны не вернувшихся. Этот живой пример оказался убедительным. С годами его уникальность вырастала в своем значении. Судьба поэзии связывалась с судьбой отечества в час тяжелейших испытаний. Я напоминал и продолжаю напоминать строки Гудзенко:

Быть под началом у старшин

Хотя бы треть пути,

Потом могу я с тех вершин

В поэзию сойти.

Незачем гадать, как сложилась бы судьба Луконина, Гудзенко, Межирова, если б не было войны. Тщетные гадания! Но ясно одно — война сплотила их, сделала на минуту гениальными всех троих и всех пришедших с ними. Война вписала их во время, в эпоху и дала линию отсчета».

Все в литературной судьбе Гудзенко складывалось самым превосходным образом. У него было хотя и быстро возникшее прочное литературное имя, больше того, даже видное место в литературном, поэтическом мире.

Но когда окончилась война, вскоре после того, как умолк орудийный грохот, многое в литературной жизни стало меняться. Она после постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград» стала резко мрачнеть. Это новое время потребовало новых песен. За пределами этого нового времени оказалась и недавно окончившаяся война, которой продолжали жить Гудзенко и его молодые товарищи по поэзии. Она еще не становилась для них прошлым, отрезанным от сегодняшних дней. Нет, прямого запрета вроде бы не было, но не рекомендовали этим заниматься: мол, война — уже прошлое, к нынешним делам отношения не имеющее. И редакторы, издатели, как было тогда принято, стали это указание деятельно проводить в жизнь. Заставив заниматься материалом не выношенным, не пережитым, ломали судьбы, толкали на бесплодный путь.

Эту драму пережил и Гудзенко. Был он человеком живым, неугомонным, любознательным, в поисках новых впечатлений и тем стал много ездить в необжитые поэзией края и привозил из командировок стихи — то о курских рабочих, то о далекой Туве — крае оленеводов и охотников, то о том, что «все в Карпатах меняется к лучшему». Затем он надолго отправился в Туркестанский военный округ, в пустыню («в песках — как в доменной печи»), где шли учения, засядет за поэму «Дальний гарнизон». Ему казалось, что армейская жизнь вернет его к пережитому на войне. Ничего из этого не вышло. Оказалось, что это совсем иная, чем была у него на фронте, среда: «Фронтовиков среди солдат уже нет. Есть немного сержантов и старшин сверхсрочной службы, которые нюхали порох…» Да и сам он там оказался в ином, чем на фронте, качестве. В дневнике честно признается в этом: «Мне на НП трудно, так как я не вижу человека, бегущего в атаку, а вижу в стереотрубу черные точки. Мне думается, что генерал, поднявшийся на НП и не побывавший в окопах, не поносивший солдатскую шинель, в конце концов потерпит поражение, ибо он жертвует солдатами, изматывая их и не ценя. И еще потому, что не представляет себе на практике, что такое бежать в пыли за танком, что такое идти в атаку. Вот об этом и думал». В конечном итоге главная мысль-чувство поэмы свелось к давно затоптанному общему месту: тяжело в учении — легко в бою. И эта поэма и другие «командировочные» стихи никакой радости автору не приносили. Эренбург в мемуарной книге вспоминал, что как-то в ту пору Гудзенко сказал ему с горечью: «Я научился писать, а пишу хуже». На войне лирический герой Гудзенко жил, был ее участником, действующим лицом разворачивающихся событий, во многих стихах мирного времени он вольно или невольно оказывался в позиции созерцательной по отношению к окружающей действительности; не пережитое, не радость и боль сердца, а беглые и нередко поверхностные впечатления становились поводом для поэтического излияния, Он искал связь между прошлым и настоящим, в его стихах то и дело появлялись бывшие солдаты, которые с войны «вернулись с уваженьем к невоенному труду». Очень быстро это стало у Гудзенко и его поэтических ровесников набившим оскомину, заезженным стереотипом. И сейчас ясно, что лучшими из созданных тогда Гудзенко оказались стихи, в которых лирический герой словно бы упивается радостью наконец наступившего мирного бытия («Добрый дождь», «Пейзаж», «На базаре»).

Не откажу себе в удовольствии процитировать несколько строк из «Пейзажа»:

Я люблю суету по утрам.

Я люблю, чтоб трам-тарарам

Из предместий влетали, трубя,

Кони, камень холодный дробя.

В каждой бричке полно овощей

и других самых разных вещей.

Вон индюк, выставляя кадык,

ходит между оранжевых тыкв.

А у тыквы коричневый бок,

Как макитру, обжег ее бог.

Гудзенко очень любил жизнь, радовался всем ее проявлениям (примечательное признание есть в его дневнике: «До войны мне нравились люди из „Хулио Хуренито“, „Кола Брюньона“, „Дон Кихота“, „Гаргантюа и Пантагрюэля“, „Похождений Швейка“ — это здоровые, веселые, честные люди. Тогда мне нравились люди из книг, а за девять месяцев я увидел живых собратьев этих классических, честных, здоровых весельчаков». Да и сам Гудзенко по природе своей был из этого племени. И, быть может, именно поэтому так остро переживал трагедии войны — они были для него неутихающей болью. Но заставляли и по-настоящему ценить жизнь, радость бытия.

Последние стихи Гудзенко написал после тяжелой операции, стараясь выкарабкаться из лап подступающей смерти. Дни его были сочтены. Эти стихи входят в ряд самых сильных, самых совершенных его творений. Как и на фронте, под огнем, поэт оказался снова в положении, в котором «выбор небольшой: жизнь или смерть». Впрочем, кажется, здесь вряд ли годится это сравнительное «как» — пережитое на фронте резко приблизилось к нему, словно бы ожило. Вот откуда эти строки: «Жизнь мою спасали много суток в белом, как десантники, врачи», «Как без вести пропавших ждут…» После нескольких лет безрадостного стихосочинительства он, возвратясь к пережитому и выстраданному на фронте под огнем как к главному событию своей судьбы, ее звездному часу, снова стал поэтом в подлинном смысле этого высокого определения — таким, каким явился к читателям в сорок третьем.

Есть глубокая внутренняя связь между последними стихами Гудзенко и теми, в которых рассказывал о жизни на войне он — окопник. Не выбросил из памяти, что

Было всякое…

Бросали врукопашную

Пыльные потрепанные роты.

Забывали молодость вчерашнюю

Под огнем мортиры криворотой.

Рыли после каждого сражения

Ямины просторные. Простые.

Отводили нас на пополнение

В хутора сожженные, пустые.

Как и все солдаты, Гудзенко мечтал в войну о мире, о солнце, о счастье, которые принесет победа. Но он хотел во что бы то ни стало сберечь для будущего то, что в жестоких испытаниях войны, в минуты смертельной опасности проявлялось в людях: самоотверженность, душевную щедрость, дружбу, верность долгу. В кровавом сорок втором он думал о том, как надо будет жить в мирное время:

Я сына

верно дружить научу,

и пусть

не придется ему воевать.

Он будет с другом

плечо к плечу,

как мы,

по земле шагать.

Он будет знать:

последний сухарь

делится на двоих.

Издавна, кажется, с античной поры, существует поверье, что поэты обладают даром провидения. Случается, что в стихах они могут угадать, предсказать свою судьбу. Похоже, что это подтверждают и наши времена и поэты нашего времени.

«Сердце рвется к выстрелу», — написал в молодости Маяковский. «В зеленый вечер под окном на рукаве своем повешусь» — это Есенину мерещилась его судьба. Все у них так и случилось.

Мы не от старости умрем —

От старых ран умрем, —

написал Гудзенко, вернувшись с войны, в одном из первых послевоенных стихотворений. И еще одно его стихотворение, написанное тогда же:

Человек городской заколочен доской.

Мать роняет первый ком,

засыпают песком.

Странным может показаться это стихотворение: ведь недавно кончилась война, и смерть уже не поджидала всех, как было на фронте, каждый день, каждый час. Конечно, как всякое лирическое стихотворение, оно и о себе. И то, и другое стихотворение родило общее предчувствие. Строки оказались пророческими: Гудзенко умер в феврале 1953 года, ему было всего тридцать лет. Это было очень тяжелое мрачное время: по воле Сталина вовсю в очередной раз раскручивался маховик злодеяний, шли аресты, еще туже завертывали гайки. Во время последней встречи с Эренбургом Гудзенко сказал ему печально: «Многое не так получилось…»

Для всех, кто знал Гудзенко, кто ценил его стихи, эта смерть была тяжелым ударом. Горе это отозвалось в стихах его товарищей по войне и поэзии. Написал стихотворение Юрий Левитанский — они в начале войны в Отдельной бригаде особого назначения были с Гудзенко пулеметным расчетом (Гудзенко первым номером, Левитанский вторым). Потом встретились, когда шли бои в Венгрии — Левитанский служил там в армейской газете «Родина зовет». Отталкиваясь от написанного Гудзенко стихотворения «Наш полк квартирует в деревне…», посвященного боям за Будапешт, в котором есть фраза «Письмо опоздало», Левитанский написал:

Опоздало письмо.

Опоздало письмо.

Опоздало.

Ты его не получишь,

Не вскроешь

И мне не напишешь.

Одеяло откинул.

К стене повернулся устало.

И упала рука.

И не видишь.

Не слышишь.

Не дышишь.

Два стихотворения написал Александр Межиров. Одно из них, видно, было так важно для него, что перепечатывалось потом во всех его сборниках:

Полумужчины, полудети.

На фронт ушедшие из школ…

Да мы и не жили на свете. —

Наш возраст в силу не вошел.

Лишь первую о жизни фразу

Успели занести в тетрадь, —

С войны вернулись мы и сразу

Заторопились умирать.

В одном из стихотворений Гудзенко сорок пятого года, вскоре после победы, есть строки о том, что вернувшиеся с войны напишут такое, что «отцами-солдатами будут гордиться сыны». Это обещание тоже оказалось провидением, воплотившимся в жизнь.

Обычно о талантливом человеке, жизнь которого оборвалась рано, с горечью говорят: сколько бы он мог еще сделать! Но о Семене Гудзенко нельзя не сказать и другое: как много он успел, какой яркий след оставил в нашей поэзии. Стихи его прошли не знающую снисхождения проверку временем, выдержали этот самый строгий экзамен. Рожденные войной и посвященные великой войне, они сохранили живую силу, неугасший жар правды и человечности…