3. В Москве

3. В Москве

Москва была не только центром тоталитарной империи, но и очень активного, разностороннего, глубокого сопротивления тоталитаризму. Могу лишь выразить сочувствие тем, у кого не было опыта московской жизни: чего-то очень важного им всегда будет не хватать.

Томас Венцлова

Томас Венцлова приезжал в Москву с родителями еще школьником. В дневнике его отца зафиксированы и более поздние поездки, в 1957—1958 годах. Они посещали музеи, выставки, спектакли, навещали писателей, с которыми дружил Антанас Венцлова. Так, 29 января 1958 года Венцловы навещают на даче Павла Антокольского: «Павлик позвал меня с Томасом в свою комнату наверху, там мы говорили о Пастернаке, Мандельштаме и других (которых сейчас особо ценит Томас). Здесь он показал мне несколько новых книг – прекрасное чешское издание о художниках-примитивистах четырех стран света, только что вышедший сборничек статей Пикассо об искусстве, книгу Кармена о Вьетнаме, „Записные книжки“ Ильфа. Томас обрадовался, увидев книги своего любимого А. Грина – „Золотую цепь“ и „Дорогу в никуда“. Эти книги он тут же одолжил».[53]

Потом начались самостоятельные поездки. Один из первых важных адресов в Москве – Зачатьевский переулок, 9. Здесь жили Ирина Муравьева и Григорий Померанц. Григорий Соломонович – бывший политзаключенный, публицист, философ, кстати родившийся в Вильнюсе и проведший там первые семь лет жизни. Его жена Ирина Игнатьевна – филолог, автор книги об Андерсене, «молодая, сильная, яркая»[54] и очень демократичная; в Эстонии ее любили за то, что она вслух высказалась за эстонскую независимость. У нее было два сына от первого брака: Владимир, будущий литературовед и переводчик, и Леонид, который позднее стал известным реставратором икон. Они, тогда студенты, привели к маме и отчиму своих друзей, среди которых были несколько литовцев. Кроме Томаса, к ним приходили Юозас Тумялис, Пранас Моркус, Виргилиюс Чепайтис, который скоро познакомился в этом доме с Натали Трауберг и женился на ней. Из них всех Томас Венцлова стал в этом доме самым частым гостем. В первый раз он появился не позднее осени 1958 года. В маленькую семиметровую комнатку в коммуналке набивалось человек десять, постарше и помоложе. «Сидели на подоконнике и на полу <…>, господствовало равенство всех возрастов…»[55]. Приходили люди, отсидевшие, как и хозяин дома, в лагерях: лингвист Георгий Лесскис, историк литературы Ренессанса и Средних веков Леонид Пинский, будущий романист Евгений Федоров, Илья Шмайн, ставший позднее православным священником, Анатолий Бахтырев, по прозвищу Кузьма[56] – очень яркая личность, которую окончательно погубил не лагерь, а «пошлость хрущевского и брежневского времени»[57]. Муравьевы привели к себе и совсем юного, только что бросившего химию и перешедшего на филфак Николая Котрелева, который впоследствии стал специалистом по литературе серебряного века. Он очень подружился с Томасом. Привели они и Александра Янова, будущего историка и политолога, который сейчас живет в США. В доме у Григория Померанца и Ирины Муравьевой говорили и о литературе, и о политике. Все советское категорически отвергалось – и идеология, и литература. Это было одно из первых мест в Москве, где вновь открыли Бахтина – по рукам ходило машинописное «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса», читали Андрея Платонова. Здесь читали вслух и свои, и выписанные из старых альманахов стихи поэтов, на чьи имена были наложены табу (Мандельштама, Ахматовой, Цветаевой). Именно в это время «шло не только сочинение новых стихов и новой культуры, но и происходило сращивание порванных тканей и сломанных костей культуры»[58]. По мнению Григория Померанца, знакомство Томаса с этими людьми помогло ему избавиться от «некоторых стереотипов в отношении России»[59]. Информацию о прочитанных или услышанных книгах передавали дальше. В 1962 или 1963 году Томас прочитал в Москве роман Оруэлла «1984» и потом пересказывал его в Литве, как он сам вспоминает, «более чем двадцати людям. <…> Так я познакомил Литву с Оруэллом устным способом, как в старые фольклорные времена, когда не было письменности».[60]

И в Москве, и позже в Ленинграде Томас Венцлова много общался с людьми, которых Борис Слуцкий, цитируя «Евгения Онегина», называл «архивными юношами». Они сидели целыми днями в архивах и библиотеках, рылись в старых журналах и альманахах и переписывали от руки все то, что надо бы перепечатать, вернуть в культурный оборот. «Архивные юноши» – это и Николай Котрелев, посещавший Зачатьевский переулок, и встреченные позже Леонид Чертков, поэт, переводчик и литературовед, Габриель Суперфин, работающий теперь в архиве «самиздата» в Бременском университете, Роман Тименчик, ставший одним из самых авторитетных исследователей творчества Анны Ахматовой. Эти люди совпали с Томасом и по интересам, и по уровню образования. Он мог спорить, например, с эрудитом Леонидом Чертковым – об употреблении некоторых слов в первом издании цикла стихов Владимира Нарбута «Аллилуйя».[61]

14 декабря 1959 года Томас Венцлова вместе с Натали Трауберг едут в Переделкино на такси, чтобы встретиться с Борисом Пастернаком. «Шепотом переговаривались – как войти в ворота с надписью „Прохода нет. Злая собака“. Написано было по-детски, почти неразборчиво. Рискнули и вошли, там было много снега и света. В дверях стоял и смотрел на нас седой человек с выразительным лицом, в домашней одежде, наверное, застигнутый в самый момент переодевания. И непохожий на стихи. Наверное, не такой великий: Бог жил в нем только потому, что он видел слишком много, не видя ничего. Честно говоря, не видел он и нас…»[62] Хозяин спешил в театр, разговаривали они в комнате, где на стенах висели рисунки отца поэта, Леонида Пастернака, и длился разговор примерно полчаса, не больше. Самое главное из того, что сказал Пастернак, Томас записал в дневнике: «Мы обращаем мысль на идейность, честное или бесчестное, а на самом деле-то главное деление на два ряда: во-первых, словесность, это может быть хорошо, интеллигентно, интересно, как Томас Манн, но словесность; второе – это уже то, что у Достоевского или Хемингуэя, мир замыслов, чувств, людей, собственный мир, и, чтобы достичь его, надо много работать, как Флобер или Толстой; у меня в стихах – крупицы этого, но все забивает, прямо сказать, белиберда; и в романе есть пустые места, но я стремился дать именно мир; а сейчас думаю, если буду много работать, будет лучше»[63]. Томас тогда собирался переводить ранние стихи Пастернака, к которым сам автор в то время относился весьма критически, и будущему переводчику пришлось защищать поэта от его самого. Натали Трауберг, слушавшая этот разговор, очень спешила домой кормить маленького сына. Она вспоминает: «Перебить их было невозможно. Оба говорили одновременно, очень поэтично и красиво, и я подумала, что они – люди одной породы, просто молодого Пастернака я не знала».[64]

Одним из центров тогдашней неофициальной культуры был дом художника Оскара Рабина в Лианозове. Он рисовал подмосковные бараки, и в его квартире, которая тоже располагалась в бараке, проходили выставки альтернативного искусства. Собирались там не только художники, но и поэты. Один из поэтов так называемой «лианозовской группы» Генрих Сапгир рассказывает: «Зимой собирались, топили печку, читали стихи, говорили о жизни, об искусстве. Летом брали томик Блока, Пастернака или Ходасевича, мольберт, этюдник и уходили на целый день в лес или поле»[65]. 30 мая 1960 года Томас Венцлова вместе с Владимиром Муравьевым был у Рабина. Там он впервые услышал стихи Бродского, а вернувшись в Москву, узнал о смерти Пастернака. Так в его жизни один великий поэт как бы заменил другого. Томас был на похоронах Пастернака, которые скороговоркой описаны в дневнике. Потом, до 1967 года, он дневника не ведет, будто после смерти Пастернака все кажется неважным. С Оскаром Рабиным и людьми его круга Венцлова общался и позже. Кстати, Томас приводил своих московских друзей-художников к литовским неофициальным художникам в Вильнюсе – Винцасу Кисараускасу и Сауле Кисараускене, примитивистке Ядвиге Наливайкене.

Томас Венцлова переехал в Москву в 1961 году, отчасти – спасаясь от внимания КГБ после разгона лекционного кружка самообразования, отчасти – стремясь к большей самостоятельности. Они прожил там четыре года. В Москву приезжало тогда немало литовских поэтов и прозаиков, но большинство из них присылал Союз писателей, учились они в Литературном институте под присмотром московского КГБ. Судьбы их складывались по-разному: кто-то стал послушным винтиком в советской системе, кто-то чувствовал неприязнь к империи, по мере сил знакомился с русской и другими культурами Советского Союза, приобретал друзей среди коллег разных национальностей.

У Томаса Венцловы все сложилось иначе. В Москве он сразу окунулся в настоящую русскую культуру, которую советская власть толкала к маргинальности или даже к исчезновению, встретил людей, противостоящих этой власти, борющихся с ней. После ХХ съезда некоторые «шестидесятники» верили, что социализм можно поправить, что идеи его верны, только их скомпрометировало сталинское время. У хозяев комнаты в Зачатьевском переулке этих иллюзий не было, как не было их у людей, с которыми Томас познакомился позже. Андрей Сергеев, поэт, прозаик и талантливый переводчик Элиота и Роберта Фроста, так охарактеризовал отношение людей своего круга к советской власти: «Какой там „социализм с человеческим лицом“! Монстр – он и есть монстр, с мордой или лицом. Достоинства советской власти, коммунистов, Ленина и всего такого настолько были за скобками, что эти темы просто не обсуждались. Чувство угрозы, сознание невозможности, запредельности социума, в котором мы оказались, давало меру вещей, становилось стихами»[66]. С Сергеевым и его первой женой Людмилой Венцлова познакомился летом 1962 в Паланге, и это знакомство, встречи в Москве, Литве и Америке продолжались до самой смерти Андрея в 1998 году. Московские друзья Томаса знали, что он из привилегированной советской семьи, но в жизни это совсем не ощущалось. «Его жизнь была примерно как у всех, он сидел в Ленинке и ел там те же дешевые невкусные сосиски. Ну, мог прийти в гости, принести водку, так это каждый мог».[67]

В Москве Томас Венцлова познакомился и с другими интересными людьми: с Дмитрием Сеземаном, Олегом Прокофьевым, Андреем Волконским, Никитой Кривошеиным. Все они родились за границей, но потом родители привезли их в советскую Россию, где их ждало немало испытаний, некоторые прошли через лагеря. Подружился он и с Геннадием Айги, чувашским поэтом (в восьмидесятых годах он выпустил огромную антологию французской поэзии на чувашском языке: Сен-Жон Перс, Рене Шар, Оскар Милош и многие другие – небывалое дело в те времена!). Айги работал в музее Маяковского и много знал не только о Маяковском, но и о таких художниках, как Казимир Малевич и Павел Филонов. Томас вместе с ним бывал у знаменитого коллекционера Георгия Костаки, общался с Алексеем Крученых, поэтом и архивариусом, который иногда на чьей-то квартире, хотя бы и у того же Волконского, читал свои футуристические стихи.

Некоторое время Томас вместе с женой, Мариной Кедровой, снимал комнату в бывшем доме Шаляпина, где тогда были коммунальные квартиры. Стены в комнате были увешаны картинами неофициальных художников. После обличительной речи Хрущева на выставке авангардистов жильцы решили спрятать картины у друзей, боясь, что их могут конфисковать. «Тайно, втроем с Олегом Прокофьевым, мы вынесли картины, прикрыв их холстом. Это было 12 апреля 1961 года – в день полета Гагарина. На улицах было полно демонстрантов, многие показывали на нас и говорили: „Смотри, Гагарина несут [то есть, портрет]“. Только одна умная девочка лет десяти сказала: „Откуда ты знаешь, может, вовсе не Гагарин“»[68]. С этим домом связаны два стихотворения Венцловы, написанные в разное время: «Попытка описать комнату» (1961) и «Возвращение певца» (1996). Первое из них – одно из немногих мажорных стихотворений поэта:

трепещет язычок пламени ты пишешь до полуночи

а с холстов смотрят рыбы и креветки и лангусты

потому что обрывы аквариума продолжение нашего окна

где слепые нехитрые пастухи пасут ореховые волны

застыл гипсовый раствор и тебя уже не слышу

неблагодарный и счастливый под раскинувшимся древом[69]

В «Возвращении певца» рассказывается, как двое приходят в свою старую квартиру много лет спустя. Певец давно умер, возвращение его метафорично:

за стеной, в дальней комнате, в глотке луженой

граммофона, в его гофрированной пасти

бас хозяина, в пропасть летящий, прославленной масти.[70]

Так Томас Венцлова изображает один из вариантов итогов эмиграции: возвращается то, что человек успел создать. Но в основном это стихи о переменах, о том, что ничто не повторяется и не возвращается; белым «как в памяти» остается только снег. Вернуться невозможно не только потому, что в твоей бывшей квартире музей, на стенах висят картины другого времени, даже не потому, что бессмысленная советская эпоха в прошлом, но главным образом из-за того, что изменился ты сам:

Нет пути в тот пробел, к обессмысленному ландшафту,

где плакат прославлял то ракету, то шахту,

где свеча на столе, тая каплями пота, горела,

где один из двоих, как положено, больше любил.

<…>

Мы в снегу, словно после пожара, замешкались. Трубы,

кирпичи. Ни тебя, ни меня. Не мои в темноту шепчут губы.[71]

«Нет пути домой, / ибо каждый атом / обновился в теле»[72], – лет десять тому назад писал Венцлова в прощальном стихотворении «Осень в Копенгагене».

Некоторое время пришлось пожить и в другом замечательном доме – у вдовы одного из создателей «Чапаева», Елены Ивановны Васильевой. Ее сын Александр принадлежал к богеме и торговал книгами на черном рынке. В доме было полно дореволюционных стихов и философских книг: так открылось еще одно окно в настоящую русскую культуру. Елена Ивановна была машинисткой, печатала рукописи, иногда самиздат, иногда другие тексты. Именно она послала однажды Томаса отнести отпечатанную статью Анне Ахматовой. Бродский рассказывает, что, когда он первый раз приехал к Ахматовой, он еще не понимал, с человеком какого масштаба встретился. Его осенило позже: «В один прекрасный день, возвращаясь от Ахматовой в битком набитой электричке, я вдруг понял <…> с кем или, вернее, с чем я имею дело»[73]. В отличие от него Томас Венцлова с самого начала прекрасно знал, с кем имеет дело, и это парализовало его, отняло дар речи. От первого свидания осталось напутствие не увлекаться переводами, писать самому. А через несколько лет Анна Андреевна написала на литовской книге своих стихов, в которой было восемнадцать переводов Томаса: «Томашу Венцлова, тайные от меня самой мои стихи – благодарная Анна, 22 марта 1965, Москва».

Свое отношение к Москве Венцлова сформулировал в 1977 году: «Большинство литовцев, услышав слово „Москва“, не ощущает ничего, кроме отчужденности, и это естественно. Я среди них исключение, но, возможно, уже не абсолютное. Для меня Москва – мрачный, бедный, но по-своему замечательный город, город Пастернака, Солженицына, Сахарова. В Москве жил и Буковский – в те редкие времена, когда не сидел»[74]. На вопрос, чувствовал ли он себя в Москве и Нью-Йорке свободнее, чем в Вильнюсе, Томас Венцлова коротко и категорично отвечает: «Да»[75]. Ведь в больших культурных центрах человек, если он сам этого хочет, попадает в более свободную, открытую миру атмосферу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.