ЛЕВ ЛЕВИН. Ленинградец Андроников

ЛЕВ ЛЕВИН. Ленинградец Андроников

Недавно мне опять повезло – я провел целый вечер в обществе Ираклия Луарсабовича Андроникова. Это было в Москве в середине июня. Андроников только что совершил две поездки – в Михайловское, где состоялся традиционный праздник поэзии, а оттуда в Псков, Ленинград, Пушкин; затем – в Тбилиси, где был большой вечер, посвященный Тициану Табидзе. Из Тбилиси он прилетел только утром, был полон свежих впечатлений и много рассказывал.

Я не первый раз наблюдал Андроникова в домашней обстановке и, конечно, знал, что и на этот раз не обойдется без столь хорошо знакомой нам и всегда столь желанной андрониковской «классики» – без рассказов о А. Толстом, С. Маршаке, А. Фадееве, А. Остужеве, В. Шкловском.

Но среди знаменитых устных рассказов Андроникова есть один цикл, представляющий, как мне кажется, особое значение и для его автора, и для нас, слушателей, в особенности для слушателей – ленинградцев старшего поколения.

Я имею в виду цикл рассказов об Иване Ивановиче Соллертинском.

В первый послевоенный год, еще будучи армейским офицером, я оказался в Новосибирске, где незадолго до того на сорок втором году жизни скончался Соллертинский и где о нем вспоминали с восхищением и любовью. Как и все старые ленинградцы, я отлично помню неповторимую ораторскую манеру Соллертинского, его своеобразный облик универсального знатока всех девяти муз искусства.

Впрочем, может быть, мне только кажется, что я помню самого Соллертинского? Может быть, перед моими глазами просто-напросто стоит Андроников, с такой поразительной силой воссоздающий образ своего покойного друга?..

В книгу Ираклия Андроникова «Я хочу рассказать вам…» вошло блестяще написанное «Слово о Соллертинском»: «Между пюпитрами торопливо пробирается к дирижерскому пульту высокий молодой человек, не очень молодой с виду. Голова слегка откинута назад и словно втянута в плечи, движения несколько угловаты. Поднявшись на дирижерскую подставку, он обращается к залу – лицо без красок, с крупными чертами, пухлые губы, маленькие глаза. Но в них все дело, в серо-зеленых, глубоких, пронзительно-умных глазах, полных огня и мысли, в их быстром и чрезвычайно влиятельном взгляде. Голос ломкий, эмоциональная речь тороплива, ускорена. Но великолепная, утрированно-четкая дикция позволяет слышать в огромном концертном зале каждое слово».

Цитировать эти строки – истинное наслаждение!

Прежде всего они с необыкновенной точностью воспроизводят облик Ивана Ивановича. Но это еще не все. Как они написаны! Чего стоит только влиятельный взгляд Соллертинского! Как точно сказано о его утрированно-четкой дикции! Кстати, именно эту утрированную четкость с удивительной похожестью воссоздает Андроников в своих устных рассказах о Соллертинском.

Посвященное Д. Шостаковичу «Слово о Соллертинском» написано как бы одним взмахом, на одном дыхании. Так можно написать только о человеке, который сыграл в твоей жизни совершенно особую роль, был твоим другом и остался в твоей памяти навсегда.

Каждый из образов Ираклия Андроникова необыкновенно близок и дорог автору. Таковы, например, бесконечно обаятельные образы А. Толстого и В. Качалова, возникшие еще в довоенные годы.

Таков поистине незабываемый образ генерала Чанчибадзе, появившийся в годы войны, которые Ираклий Луарсабович провел на Калининском, Южном и Закавказском фронтах, претерпевая все тяготы походной жизни и в то же время не уставая копить наблюдения для новых рассказов.

Повторяю, каждый образ, созданный Андрониковым, дорог ему и близок, но есть, мне кажется, все основания утверждать, что одним из самых близких из них был и всегда будет образ Ивана Ивановича Соллертинского. Он непременно возникает при каждой встрече с Андрониковым. Возник он и в тот июньский вечер, с которого я начал эти заметки.

Как это случилось – трудно сказать.

Только что Ираклий Луарсабович рассказывал о поездке в Михайловское – о том, как колонна машин двигалась к Пушкинскому Заповеднику, как ее встретили на шоссе представители местных властей и как потом начался продолжавшийся несколько дней небывалый, подлинно всенародный праздник поэзии. Только что Андроников говорил о Тбилиси, о состоявшемся там прекрасном вечере Тициана, о проникновенном вступительном слове известного грузинского поэта Григола Абашидзе.

Все это только что говорилось, но вдруг неожиданно для собравшихся, а может быть, и для самого Андроникова, уже зазвучала торопливая и ускоренная эмоциональная речь Ивана Ивановича Соллертинского, предстала его великолепная, утрированно-четкая дикция… Андроников говорит о необыкновенной, феноменальной памяти Соллертинского и о тех испытаниях, которые Иван Иванович время от времени учинял своим друзьям.

– Иногда при встрече он был способен вместо приветствия задать какой-нибудь совершенно неожиданный вопрос. Очень любил проверять точность слов собеседника и безмерно торжествовал, когда удавалось уличить его в вольной или невольной лжи. Однажды он спросил меня – не был ли я тринадцать лет назад на одном из утренних концертов в Ленинградской филармонии. Я ответил, что был. Иван Иванович немедля спросил, что исполнялось на этом концерте. Я перечислил несколько произведений и одним из первых назвал увертюру к «Орестее» Танеева. «Правильно! – воскликнул Иван Иванович. – А скажи: в каком порядке эти произведения были исполнены?» – «В том, в каком я их только что перечислил». «Ты не был на этом концерте, – решительно заявил Соллертинский. – Признайся, что прилгнул. Увертюра к „Орестее” Танеева исполнялась не в начале концерта, а в самом конце. Дирижер Александр Васильевич Гаук забыл партитуру дома, а ключ от квартиры был у его супруги-балерины, а она танцевала в спектакле и находилась в это время на сцене. Поэтому, сыграв другие вещи, объявили антракт, а когда партитура была привезена, сыграли „Орестею”. Второе отделение продолжалось всего восемь минут. Если бы ты был на концерте, ты не мог бы об этом забыть. Я заявляю, что об этом концерте ты знаешь только из книги „Десять лет советской филармонии”».

– Что же касается памяти самого Ивана Ивановича, – продолжает свою любимую тему Андроников, – то она была поистине поразительна. Его, например, можно было спросить, какие слова содержатся в такой-то строчке на такой-то странице такого-то тома такого-то издания сочинений Гоголя, стоящего на его домашней книжной полке. Он тотчас отвечал, скажем: «Виват, Андрей Петрович (журналист, как видно, любил фами…)» – «Иван Иванович, – спрашивал кто-нибудь, – а что такое „фами”?» – «Первая половина слова „фамильярность”, – хладнокровно отвечал Соллертинский. – Только „льярность” идет уже на следующей странице». Никто из нас его, конечно, не проверял, но я уверен, что даже самая тщательная проверка не обнаружила бы ни одной ошибки.

Я воспроизвел – да и то в самых общих чертах – далеко не все рассказы о Соллертинском, которые мы услышали в тот вечер от Андроникова.

К тому же не надо забывать, что это были не просто рассказы. Это были маленькие сцены, в которых участвовал сам Соллертинский – с его поистине пулеметной скороговоркой, с характерным для него наклоном головы, с манерой держать сплетенные руки на животе, с его язвительным и вместе с тем добродушным и сердечным юмором.

Среди слушателей Андроникова – преимущественно москвичей – я был одним из немногих, кто помнил живого Ивана Ивановича. Без всякого преувеличения я испытывал своего рода эстетический восторг – и от поразительного сходства с оригиналом, и от литературного мастерства, с каким были сочинены эти изящные, остроумные, полные юмора новеллы.

Не менее восхищены были и те слушатели, которые никогда не видели Соллертинского.

Среди них была американская писательница Бел Кауфман, внучка Шолом-Алейхема, автор опубликованной у нас повести «Вверх по ведущей вниз лестнице»[115] (по этой повести в США был поставлен одноименный фильм, с успехом демонстрировавшийся на московском кинофестивале 1987 года; в нем снималась популярная киноактриса Сэнди Деннис, получившая на фестивале приз за лучшее исполнение женской роли).

Когда Андроников закончил свои новеллы о Соллертинском, Бел Кауфман неожиданно воскликнула:

– Боже мой, как похоже!

Но ведь она никогда в глаза не видела Соллертинского!

Вероятно, об этом подумали многие из гостей, но не удержался и высказал это вслух только я.

– О сходстве можем лучше судить мы, которые знали Ивана Ивановича, – сказал я. – А вот это-то как раз и неважно, – сердито повернулся ко мне Андроников. – Сходство с оригиналом должно содержаться в самом портрете. Мы не знаем, с кого портреты писаны, ко знаем, что они похожи… Когда вы приходите в Эрмитаж или Третьяковскую галерею и рассматриваете портреты, вы, разумеется, не имеете никакого зрительного представления о людях, которые на них изображены. Но все равно вас не покидает ощущение сходства с оригиналом. Вот к чему стремлюсь и я в своих устных рассказах.

Незадолго перед тем в проекте плана редакционной работы одного московского издательства я прочел, что Ираклий Андроников готовит книгу «Об устном рассказе» (исследование, основанное, как было сказано в краткой аннотации, на собственном творческом опыте). Услышав его сердитую реплику, обращенную ко мне, я невольно подумал, что и она, видимо, входит в круг тех размышлений, которые должны лечь в основу будущей книги об устном рассказе…

Между тем диалог между Бел Кауфман и Ираклием Андрониковым продолжался.

– Вы – прирожденный актёр, – говорила Бел. – Почему вы не играете в театре?

– Меня не раз приглашали, – с улыбкой отвечал Андроников, – но я всегда отказывался. Ну посудите сами, стоит ли мне становиться театральным актером? Во-первых, актер всю свою жизнь вынужден произносить чужие слова, а я чувствую себя в состоянии сочинять слова сам… Во-вторых же, актер всю жизнь вынужден испытывать гнет режиссера, а я в моих устных рассказах – сам себе и автор, и актер, и режиссер…

Улыбался Андроников, смеялась Бел Кауфман, а вместе с ней и все присутствующие. Затем Андроников выступил вновь – на этот раз в образе Всеволода Иванова. Мы услышали прелестную историю о том, как Вс. Иванов однажды оказался единственным слушателем, явившимся на лекцию Блока в петроградском Доме искусств в начале двадцатых годов. Блок четыре часа читал одному Вс. Иванову. Рассказ так и назывался: «Четыре часа из жизни Александра Блока».

И снова все слушатели – знавших Вс. Иванова было среди них гораздо больше, нежели знавших Соллертинского, – поражались искусству перевоплощения, которое позволяло как бы ощутить за одним столом с ними и Соллертинского, и Вс. Иванова, и многих других замечательных людей, которых время от времени воспроизводил Ираклий Андроников… А я, слушая Ираклия Луарсабовича, вдруг задумался: сколько же лет знаю я этого удивительного человека и когда впервые познакомился с его неповторимым искусством? И в моей памяти тотчас возникла «Слеза социализма».

Те, кто читал «Дневные звезды» О. Берггольц или «Повесть о том, как возникают сюжеты» А. Штейна, хорошо знают, что это такое.

Так называли мы когда-то дом на улице Рубинштейна в Ленинграде, где в начале тридцатых годов жили многие ленинградские литераторы: Ю. Либединский, М. Чумандрин, О. Берггольц, А. Штейн, В. Эрлих, М. Фроман, Н. Костарев, П. Сажин, И. Зельцер.

Дом строился но типу бытовой коммуны – в квартирах не было кухонь, зато на первом этаже расположилась просторная столовая, кормившая обитателей дома и не отказывавшаяся подкармливать многочисленных гостей. В числе этих гостей нередко были мы с критиком И. Гринбергом. В те нелегкие и голодноватые годы мы широко пользовались гостеприимством друзей из «Слезы социализма», в особенности самых близких из них – О. Берггольц и А. Штейна.

«Слезой социализма» дом в шутку прозвали потому, что весь он был в подтеках, а с потолков в первое время падали крупные капли воды. В «Повести о том, как возникают сюжеты» А. Штейн рассказывает, что С. М. Киров «заметил как-то, проезжая по нашей улице имени Рубинштейна, что „Слезу социализма” следует заключить в стеклянный колпак, дабы она, во-первых, не развалилась и дабы, во-вторых, при коммунизме видели, как не надо строить».

Впрочем, тот же А. Штейн с полным основанием утверждает, что «в наивности, в нелепости, в неудобствах нашей „Слезы социализма” было нечто молодое, исполненное прелести и обаяния, и неповторимое». В сущности, о том же самом пишет в «Дневных звездах» и О. Берггольц: «Хороший дом, нет – отличный дом, нет, самое главное – любимый дом! В нем всегда зимой было светло и тепло, а какие хорошие коллективные вечера отдыха у нас были: приходил и пел свои песенки Борис Чирков – живой Максим из „Юности Максима”, показывал нам новые работы свои Бабочкин – живой Чапаев, – обе картины только что вышли тогда». Самое главное состояло, разумеется, в том, что все были молоды.

Самому старшему из нас – Юрию Либединскому – еще не исполнилось тридцати пяти, а подавляющему большинству было далеко и до тридцати. Ольге Берггольц, например, было двадцать два.

Вероятно, поэтому годы, связанные с домом-коммуной на улице Рубинштейна, 7, живут в памяти каждого из нас, как исполненные неизъяснимой привлекательности, как годы, когда завязывались дружбы, которым впоследствии суждено было пройти сквозь десятилетия, как годы первых литературных удач и неудач, как годы начала, а что может быть в жизни поэтичнее, чем всякое начало – начало дружбы, начало любви, начало судьбы… Слушая сейчас, в июне 1968 года, устные рассказы Ираклия Андроникова, я вспоминал, как впервые услышал эти рассказы тридцать пять лет назад в «Слезе социализма».

А. Штейн пригласил нас с И. Гринбергом послушать некоего Ираклия Андроникова, который великолепно рассказывает. Я первый раз слышал об Ираклии Андроникове и ломал себе голову: что он рассказывает? О чем? Мы собрались почему-то не в сравнительно просторном рабочем кабинете, а в прихожей, под лестницей, вокруг маленького столика, стоявшего возле кушетки.

Хозяин встретил гостя как старого знакомого.

С И. Гринбергом Андроников, оказывается, учился вместе на Высших государственных курсах искусствоведения при Государственном институте истории искусств. Они тут же предались воспоминаниям и долго говорили о том, как подготовили в семинаре А. М. Астаховой по русской литературе XIX века коллективный доклад об «Арзамасе» и «Беседе любителей русского слова».

Видя Ираклия Андроникова впервые, я весьма смутно представлял себе, что нас ожидает.

А ожидала нас удивительная встреча с людьми, которых мы – хотя и издали – отлично знали: с писателем А. Толстым, артистом В. Качаловым, учеными Л. Щербой, В. Жирмунским.

На наших глазах худенький и необычайно подвижный – ему шел тогда двадцать пятый год – Андроников перевоплощался то в А. Толстого, то в Л. Щербу, и каждый раз мы поражались не только потрясающему сходству интонаций, но и необыкновенному тождеству внешних обликов, словно мы и слышали А. Толстого или Л. Щербу, и видели их.

И конечно, уже тогда Андроников рассказывал об Иване Ивановиче Соллертинском. Уже тогда рассказы о нем занимали совершенно особое место в его устном творчестве. Вероятно, с годами текст рассказов совершенствовался, обогащался, избавлялся от лишних подробностей, но образ Соллертинского сформировался уже тогда, чтобы затем пройти сквозь десятилетия и неизменно представать перед сменяющими друг друга поколениями слушателей Ираклия Андроникова.

Так неожиданно сомкнулись для меня вечер 1968 года на 1-й Аэропортовской в Москве и далекий ленинградский вечер на улице Рубинштейна.

За три с половиной десятилетия Ираклий Луарсабович Андроников стал известным ученым, популярным артистом. Его неутомимая деятельность следопыта и разведчика нашей культуры снискала ему подлинно всенародную известность.

Ираклий Андроников теперь уже не просто имя и фамилия, как тридцать пять лет назад.

Ираклий Андроников – это выдающееся явление советской культуры, целый комплекс представлений, неизбежно возникающий при упоминании этого имени у каждого сколько-нибудь интеллигентного советского человека.

Это и книги о Лермонтове, – одна из них, счастливо сочетающая в себе научную фундаментальность с подлинно артистическим блеском изложения, удостоена Государственной премии СССР; и собирающие огромную аудиторию выступления с устными рассказами в московском зале имени Чайковского, в Большом зале Ленинградской филармонии и в других крупнейших концертных залах страны. Это и увлекательные беседы о литературе и искусстве по радио и телевидению, и кинофильм с рассказчиком Андрониковым в главной и единственной роли, и все новые и новые поиски и находки. Поиски и находки – не это ли и есть самое главное? Пожалуй, нет. Самое главное – все-таки устные рассказы. Все-таки они!

Не сомневаюсь, что к шестидесятилетию Ираклия Луарсабовича Андроникова (оно исполняется в сентябре 1968 года) появятся статьи, в которых будут по достоинству оценены заслуги этого замечательного деятеля нашей отечественной культуры.

В своих беглых заметках я, естественно, не ставил перед собой такой задачи. Мне хотелось воспроизвести лишь некоторые живые черты юбиляра и прежде всего те, которые я имел возможность наблюдать в течение многих лет нашего знакомства.

Андроников учился в Тбилиси, начал свою деятельность в Ленинграде, а последние тридцать с лишним лет живет в Москве.

Как известно, за честь называться родиной легендарного эпического поэта Гомера спорили семь городов: Смирна, Хиос, Колофон, Саламин, Родос, Аргос и Афины.

За честь называться родиной Ираклия Андроникова могут поспорить по крайне мере три города – Тбилиси, Ленинград и Москва. Я имею в виду не место рождения, а город, породивший Андроникова как своего рода эпического поэта…

Мне как старому ленинградцу кажется, что родиной Ираклия Андроникова должен быть признан Ленинград.

Здесь, в Ленинграде, он не просто начинал работать. Здесь он формировался как художник и исследователь. Образы выдающихся деятелей культуры Ленинграда двадцатых-тридцатых годов дали пищу его оригинальному и неповторимому дару.

Поистине: Андроников – ленинградец!

Обо всем этом я думал теплым июньским вечером в Москве, слушая рассказы Ираклия Луарсабовича Андроникова.

Когда гости стали разъезжаться, я спросил Андроникова, помнит ли он тот ленинградский вечер на улице Рубинштейна.

Ираклий Луарсабович возмущенно всплеснул руками.

– Что за странный вопрос! – воскликнул он. – Как же я могу его не помнить! На квартире у Штейна под лестницей, когда я рассказывал вам о Толстом, Качалове, Жирмунском, Щербе. И конечно, о Соллертинском. Хотите знать точно, когда это было? – Я думаю, в тридцать третьем году.

– Это-то несомненно, что в тридцать третьем. Но когда именно?

Андроников на секунду задумался.

– Это было 12 февраля 1933 года. Ошибиться я не могу, потому что был в гостях у Штейна лишь однажды.

Признаться честно, я онемел. Андроников не только не забыл нашу ленинградскую встречу. Он помнил, когда она состоялась!

Но может быть, Ираклий Луарсабович просто пошутил надо мной?

Я стоял с таким глупо-растерянным видом, что меня пожалела Вивиана Абелевна, жена Андроникова.

– Напрасно вы удивляетесь, – снисходительно сказала она. – У Ираклия очень хорошая память на эти вещи. Хотя и не такая, как у Ивана Ивановича Соллертинского…

1968

Данный текст является ознакомительным фрагментом.