Глава 2. Крест на звездах
Глава 2. Крест на звездах
Лет до двенадцати я очень любил ходить в планетарий. В Оренбурге под него отдали одно из самых лучших зданий — бывший караван-сарай, постоялый двор для азиатских купцов, С высоким белоснежным минаретом, видимым издалека.
Я брал билетик, забивался в прохладное помещение под куполом бывшей мусульманской мечети и слушал лекции, были и небылицы про Космос. Люди, читавшие лекции, сомнениями не страдали. Им было известно абсолютно все: что движет светилами, почему за кометами тянутся хвосты, почему так часто и так необратимо гаснут звезды. Они знали, что бога нет и что предназначение человека — покорить Вселенную. Лекция заканчивалась, и начиналась демонстрация звездного неба. Гас свет. На ободе купола возникали черные силуэты домов, слегка схожие с теми, деревянными в большинстве, что на самом деле раскинулись во все стороны от караван-сарая. Врубался жужжащий аппарат — и на куполе вспыхивали пылинки звезд. Созвездия неторопливо проплывали по известке купола и скатывались куда-то под ноги. А восточная часть мечети занималась розовым… Восход солнца вручную.
Я выходил из планетария, и все, что меня окружало, казалось скучным, пыльным, рутинным. Вот звезды — это да…
Совковые дети — дети подвалов. Заботливая страна отдала им то, чем гордилась по праву все семьдесят лет: свои подземелья. В подвалах работали детские клубы, в подвалах дети занимались спортом, музыкой, театром… Пили и курили, обучались сексуальной азбуке и пробовали на вкус матерные словечки. И меня бы подвалы не обошли стороной, но там не было звезд. Звезды видны были только с крыш.
Одно время мы с мамой жили в Степном поселке, это окраинный район Оренбурга. Несколько лет стояли на очереди — и нам дали хорошую квартиру на девятом этаже нового дома. И раньше, чем свою квартиру, я обжил крышу девятиэтажки. Крыша была любимым местом. На крыше всегда хорошо. Ощущение совсем другое, чем на земле. Ты выше всех, все видишь и от этого как будто все понимаешь. Ну, и звезды…
Мы пропадали на крыше целыми днями. Особенно первое время, когда не работал лифт. На улице делать нечего — и мы с пацанами ходили друг к другу в гости. Но спускаться с девятого этажа не больно-то в кайф, а потом еще на восьмой надо подниматься (у меня друг жил на восьмом)… Поэтому мы друг к другу через верх, через лифтовый люк и крышу. Наши дома соединялись углом, — через этот угол перелезешь, уняв страх высоты, и снова — нырк в лифтовый люк. Но чаще всего на крыше задерживались. Там у нас была своя детская тусовка: анекдотики рассказывали, курили, спиртное распивали, летом брали с собой гитару. Как видите, занятия от подвальных не очень отличались, но ощущение высоты добавляло им какой-то новый оттенок. Представлялось, когда ты всем этим занимаешься над людьми, почти среди звезд — то на тебя, небожителя, и пальцем показать никто не смеет.
Лифт же помогал нам отлынивать от школы. Возьмем с собой курево, гитару, «мафончик», — садимся в лифт. Едем. А если в нем сильно подпрыгнуть, то он застрянет между этажами, и надолго, чисто по-совдеповски… Все, есть на что сослаться, когда в школе терзать начнут. Сидим в лифте между этажами по три, по четыре часа. Кочумаем. Музыку слушаем.
Из музыки мне в то время нравилась «АББА». Еще — «Бони М». А позже появился «Спейс». «Волшебный полет», альбом 1977 года. До «Спейса» я эстраду «ало слушал, а «Волшебный полет» услышал и о-бал-дел. Но это уже в 13 лет случилось, уже после того крутого перелома, который произошел со мной в пятом классе. И появись «Волшебный полет» на год раньше, до того несчастья, что перевернуло мне душу, может быть, он остался бы и незамеченным.
Когда нам надоедал подвисший между этажами лифт, я брал гитару. Этим инструментом начал баловаться с 12 лет. Брал гитару, ребята откашливались, прочищали горло, и в несколько глоток мы начинали:
— …Что за-зве-нят опять ко-ло-кола-а-а-а,
И ты войдешь в распахнутые две-ери…
Если мелодичная «АББА» не очень действовала на нервы лифтерам, то наше пение врывалось в домоуправление, как смерч, и будило, кого положено. Если не помогали знаменитые «Колокола», пели Токарева, Новикова… Блатнячок-с. Нас освобождали. Хотя других за эти же песни в те времена, наоборот, упрятывали куда подальше.
В детском возрасте формируются все основные понятия. Все склонности, пристрастия, вкусы. Но это в течение жизни может как-то меняться. А вот всю гамму чувств, основной душевный опыт детство дарит раз и навсегда. Если кто-то из друзей нанес тебе психическую травму — горечь этого запомнится на всю жизнь. Если ты влюбился ·в свои двенадцать — та светлая нежность останется в тебе надолго, навсегда.
Мне кажется, я счастливый человек, потому что мой душевный опыт вроде не зияет прорехами, как голенище валенка, из которого вырезали пыжи. В детстве у меня были друзья. Тот факт, что с большинством из них я теперь не общаюсь, ни о чем не говорит. Да, друзья, взрослея, могут превратиться в знакомых, просто в знакомых, но чувство, которое объединяло нас маленьких, ни во что превратиться не может. Оно просто есть в тебе — и все. Ты его знаешь, ты его испытал, и если повезет — оно еще не раз может пригодиться… Была у меня в детстве и первая любовь. Правда, неразделенная. Но это тоже ничего не значит. Потому что, какая ни случилась, но любовь пришла вовремя.
Чувства, вынесенные из детства, — это эталон, который не оставляет нас никогда. Поэтому здорово, что в детстве у меня почти все было «как у людей»: смех и слезы, уныние и оптимизм, тревога и беспечность. Иначе не было бы и моих песен, понятных каждому.
Кстати, я бы не хотел, чтобы путали чувства и переживания. Переживания по поводу реальных событий и лиц, с их конкретикой, деталями, с их неуниверсальностью.
Я никогда не пишу о себе. Ничего не заимствую из своих эмоциональных будней. Своих переживаний я в песни не впускаю. Если ты испытал какое-то житейское волнение и хочешь написать об этом песню, — песня не получится. Чем острее ты пытаешься эти переживания выразить, — тем примитивнее они выглядят. К сожалению, многие авторы этого не понимают.
Мои песни рождаются от чужих переживаний. Чаще всего — детских. И от моих чувств.
Каждая песня сама ищет, через какой уголок души ей просочиться в свет: там, где грусть, или там, где радость, там, где любовь, или там, где ненависть…
Главное для песни — пустоты не встретить на своем пути в мир. От пустоты песня погибает.
Горе тому, в ком умирает песня.
Дохлое дело, пытаться оценить свою душу. Наверняка и у меня в душе есть бреши, столкнувшись с которыми песни погибли бы.
Но я знаю свою маленькую особенность, свою маленькую тайну, которая позволяет песням выживать. Есть во мне одно чувство — оно заполняет не определенную часть души, а всего меня, оно затягивает все возможные пустоты.
Я не знаю, как это чувство величают. Возможно, именно оно — то самое неуловимое Шестое… Но я знаю, когда, как и при каких обстоятельствах, оно во мне родились.
Однажды в детстве, как раз в пятом классе, я нашел где-то маленький стерженечек. Думаю, что же это такое… Конденсатор, наверное… Надо бы подзарядить! В 220 побоялся его включить, решил в радиосеть…
Включил.
Он как шарахнет…
И все осколки-то от него в меня полетели.
Если я иногда буду оговариваться и подпускать в текст красивую фразу «в глазах потемнело», — не верьте. В глазах у меня потемнело единственный раз в жизни. В тот раз. Потемнело.
Почернело.
Померкло.
Потому что осколки полетели не столько в меня, сколько в мои глаза.
Оказалось, что «подзарядил» я не конденсатор, а детонатор. Для его срабатывания достаточно полтора вольта, а в радио — там поболее. Вот и сработало.
Отвезли меня в реанимацию. Кто вез, как везли и что со мной в реанимации делали — я, естественно, не помню. Пробыл я там несколько часов. По ту сторону…
Реанимация, она меняет людей. И вышел, вернее — вывезли меня оттуда совсем другим человеком. Я даже не могу объяснить, что произошло. Что-то ЩЕЛКНУЛО, заклинило. В отношении психики. После этого как-то изменились взгляды.
Конечно, тогда я этих перемен в себе не сразу заметил. Да и слов таких еще не знал, какими те перемены можно было бы обозначить. Но что-то во мне происходило. Происходило…
В больнице я пробыл два месяца. Полтора из них мне не разрешали вставать. Только на спине. С завязанными глазами. (У меня на глазах была операция. Сейчас правый глаз почти ничего не видит.)
Лежишь в беспросветной мгле час, другой, третий… День, другой, третий… Неделю, другую, третью… Боль. Скука. Одиночество (маме не разрешали в больнице дежурить). И начинаешь думать. Нет, не думать… В 12 лет много не надумаешь. Начинаешь чувствовать, что все, что вокруг тебя — это живое, живущее, думающее. Собака, которая залаяла под больничным окном — это не просто собака. У нее есть душа. Дерево, постучавшее зачем-то в стекло, — не просто дерево… И надо понять, почему оно легонечко прошлось веточкой по стеклу. Даже у клочка земли, даже у реки — у всего этого есть душа.
Лежишь в больничной палате и чувствуешь, что нельзя забывать своего внезапного открытия. Иначе случится беда. Иначе тебя больше не пустят в тот мир, который открылся тебе, когда ты лежал на жесткой горизонтали и не видел ни света, ни окружающих стен, ни своей бренной идиотской оболочки. Страшно не попасть больше в этот мир. Повязку с глаз снимут еще не скоро, и если некто могущественный распорядился не пускать тебя туда, где ты только что побывал, где тебе понравилось, где — ненасилие и родство душ, то ты, с забинтованными-то глазами, останешься нигде. Тебя не будет.
Когда я вышел из больницы, с удивлением обнаружил, почувствовал, что мир, который я там открыл, существует. Глаза видят одно, а душа — другое. Идиотская оболочка подчиняется чему попало — то светофору, то окрику классной руководительницы, то виду рыжего апельсина… А душа — лишь некоему одному, кто больше нас, мудрее нас и кто просит от нас лишь одного — родства душ.
После больницы я перестал ходить в планетарий. Мне гораздо интересней стало то, что вокруг нас, среди нас, в нас, — а не на далеких звездах. Что обращать внимание на звезды? Чего искать там? Инопланетян? Параллельные миры? Но параллельный мир — он рядышком. На звездах я поставил крест. И крыши тоже забросил. С крыш не различить расторопного муравья, красок на травяном листике, мост — соломинку через крохотную трещину в земле. Да и огромные деревья не хотят обращать на тебя внимания, если ты — среди звезд. И выше людей мне быть расхотелось.
Возненавидел я и зоопарки со звериными цирками. В том, как дети и взрослые радуются мишке на канате, мне вдруг увиделась патология. Чему радоваться?! Насилию над зверем?! Не должен этот зверь заниматься какой-то ерундой, абсолютно бесполезной для него. Не должен после выступления возвращаться в противную, вонючую клетку и тусоваться там на соломе.
Ни в зоопарк, ни в планетарий больше я не ходил. Принципиально. Случайно найденный мною стерженек-детонатор взорвал все мои представления о мире.
А в 13 лет я пошел работать. И одновременно продолжал учиться. В то время официально работать в этом возрасте было запрещено, но мама мне помогала. Она тогда была директором Дома отдыха и каким-то образом приткнула меня рядом. Я там киношки покручивал. Сколько зарабатывал? О, много — целую кучу. 42 рубля 50 копеек в месяц. Деньги я приносил домой, отдавал мамке, потому что у нас всегда была проблема с деньгами. Что она там получала? — 160 рублей… Надо было на что-то жить.
А музыка втягивала меня больше и больше. Все увереннее бацал на гитаре. Потом к фоно подобрался. Мелодию хорошую где-нибудь услышишь — пытаешься ее подобрать. В18 лет дернулся в музыкальное училище, но вовремя понял, что это такое, и, слава богу, ушел.
Взрыв детонатора, больница, плотная повязка на глазах и беспросветная мгла вне времени и пространства то забывались, то вновь всплывали в памяти. Моя космогония, мои представления о мире и душе то путались, схлестнувшись с догматическими истинами из школьных учебников, которые я зубрил под выпускные экзамены, то снова становились стройными и ясными, шлифовались потихонечку, когда я подыскивал для них слова. Но главное, они, эти представления о порядке в мире, уже жили во мне в виде чувства… Непонятного. Неведомого. Неназванного. Хотя пройдет еще много лет, когда я пойму, что это чувство во мне — самое главное и что все мои песни должны быть им согреты. Еще поймется, что душа есть и у времен года. И если уж мечтать о ненасилии и о родстве душ, то надо жить так, чтобы каждый май был для тебя ЛАСКОВЫМ.
Кстати, еще раз о звездах. Иногда мне кажется, что наш эстрадный мир — это большой, большой планетарий. «Звезды», рожденные жужжащим аппаратом, вскарабкиваются по куполу, дрожат в зените, скатываются к ногам, а тысячи мальчишек и девчонок, затаив дыхание и, задрав головы, следят за их движением и комкают в потных ладошках билеты, не подозревая, что в настоящий мир никакого билета не надо. Он рядом. Стоит лишь опустить голову и оглянуться.