3

3

Продолжим, однако, описание физического развития Пушкина. Сестра поэта, вспоминая детские годы, свидетельствует: «…своею неповоротливостью, происходившею от тучности тела, и всегдашнею молчаливостью приводил иногда мать в отчаяние. Она почти насильно водила его гулять и заставляла бегать, отчего он охотнее оставался с бабушкой Марьею Алексеевною, залезал в ее корзину и смотрел, как она занималась рукодельем… Достигнув семилетнего возраста, он стал резов и шаловлив…»

Когда Иван Пущин познакомился с двенадцатилетним Пушкиным, неуклюжести, вялости не было и в помине. Это был живой, подвижный, быстроглазый мальчик.

По-видимому, родительские укоры и насмешки привели к тому, что в шкале человеческих ценностей у него получили приоритет физическая сила и ловкость.

К занятиям в Лицее Пушкин был подготовлен лучше, чем многие его товарищи. Но он вовсе не думал это как-то выказывать. Напротив, как пишет И. Пущин, «все научное он считал ни во что и как будто желал только доказать, что мастер бегать, прыгать через стулья, бросать мячик и пр…».

Строгий распорядок шестилетней жизни в Лицее (подъем в 6 утра, отбой в 10 вечера) с регулярным питанием, чередованием умственных занятий и отдыха, обязательными трехразовыми прогулками, хорошими гигиеническими условиями благоприятно отразился на его физическом развитии, а скромная обстановка его «кельи» (железная кровать, комод, конторка, за которой он занимался, стул, стол для умывальника) сделала его непритязательным в быту.

Примерно те же предметы, втиснутые в одну комнату (зато все необходимое под рукой), нашел И. И. Пущин, навестивший друга в Михайловском зимой 1825 года: «…В этой небольшой комнате помещалась кровать его с пологом, письменный стол, диван, шкаф с книгами и пр. Во всем поэтический беспорядок, везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обожженные кусочки перьев (он всегда, с самого Лицея, писал оглодками, которые едва можно было держать в пальцах)».

Оставшись в целом доме один, он не только не собирался обживать пустующую его половину, но даже не выбрал себе комнату побольше.

Привычки юности, как и привязанности, – самые стойкие. И через много лет он будет придерживаться почти лицейского распорядка. Правда, когда хорошо пишется, чтобы не спугнуть вдохновения, работает лежа в постели. «…Просыпаюсь в семь часов, пью кофей, и лежу до трех часов. Недавно расписался, и уже написал пропасть, – информирует он Наталью Николаевну из Болдина в 1833 году. – В три часа сажусь верхом, в пять в ванну и потом обедаю картофелем, да грешневой кашей. До девяти часов – читаю. Вот тебе мой день, и все на одно лицо».

В другой раз – из Михайловского осенью 1835 года: «…Я много хожу, много езжу верхом… Ем я печеный картофель… и яйца всмятку… Вот мой обед. Ложусь в 9 часов; встаю в 7…»

В еде Александр Сергеевич был неприхотлив, или, как однажды выразился П. А. Вяземский, лакомкой он не был, хотя имел любимые «блюда»: печеный картофель, моченые яблоки, варенье из крыжовника и некоторые другие «дары природы». Менее чем за час до смерти ему захотелось моченой морошки. Он с нетерпением ожидал, пока ее принесли. Вкус болотной ягоды – последнее приятное ощущение, которое испытал Пушкин.

По мнению одних, ростом Александр Сергеевич был мал, другие же пишут, что он был среднего роста. Однако почти все мемуаристы сходятся на том, что он был плечист, тонок в талии и сложен крепко и соразмерно. Да и сам Александр Сергеевич об этом прекрасно знал. «…Мерялся поясом с Евпраксией, и тальи наши нашлись одинаковы, – писал он брату из Михайловского и, чуть-чуть кокетничая, с улыбкой заключил: – След из двух одно: или я имею талью 15-летней девушки, или она талью 25-летнего мужчины».

Что же касается разнотолков о росте Пушкина, то спор этот легко разрешим.

Художник Г. Г. Чернецов, работая над известной картиной «Парад на Царицыном лугу», в апреле 1832 года писал с натуры группу поэтов: А. С. Пушкина, И. А. Крылова, В. А. Жуковского и Н. И. Гнедича. Под изображением Пушкина рукой художника помечено: «…ростом 2 арш. 5 верш, с половиной», что в переводе на десятичную систему составляет 166,74 см, т– е. по тем временам рост вполне средний.[2]

Александр Сергеевич постоянно поддерживал хорошую физическую форму. Он был неутомимым ходоком. Прогуливался часто с тяжелой (по определению кучера Пушкина П. Парфенова, девятифунтовой) железной палицей, которую к тому же нередко подбрасывал и ловил на лету. Верховая езда была его страстью. Ему седлали то прекрасного аргамака, то крестьянскую лошадку, которой за это перепадал овес. Александр Сергеевич дорожил репутацией хорошего наездника и однажды, повредив во время скачки руку, убеждал П. А. Вяземского, что он не свалился с лошади, а упал на льду с лошадью: «Большая разница для моего наезднического честолюбия».

Летом, находясь в Михайловском, Пушкин подолгу плавал в Сороти, а зимой пред завтраком принимал ванну со льдом. Правда, ванной служила большая бочка, которую наполняли водой. Кучер Александра Сергеевича вспоминал: «…утром встанет, пойдет в баню, прошибет кулаком лед в ванне, сядет, окатится, да иназад, потом сейчас на лошадь и гоняет тут по лугу; лошадь взмылит и пойдет к себе».

К этому надо еще добавить его любовь к русской бане, которую он называл «наша вторая мать»: ведь после хорошей парилки человек как бы рождается заново. А Пушкин знал в этом толк: выпарившись на полке, он бросался в ванну со льдом и снова уходил на полок. И так по многу раз.

Необходимость защищать свою честь с оружием заставляла постоянно тренировать глаз и руку. Особенно тщательно он готовился к поединку с графом Ф. И. Толстым, прозванным «Американцем», характеристика которого представлена Грибоедовым:

Ночной разбойник, дуэлист,

В Камчатку сослан был, вернулся алеутом,

И крепко на руку нечист…

Стрельба в цель из пистолета входила в круг повседневных занятий Пушкина во время южной ссылки и позже – в Михайловском, где он даже оборудовал в подвале тир.

При случае охотно сражался на рапирах, проявляя при этом мастерство. Молодой офицер Ф. Н. Лугинин, который общался с Пушкиным в Кишиневе, записал в своем дневнике: «…дрался с Пушкиным на рапирах и получил от него удар очень сильный в грудь». Через несколько дней снова запись: «…опять дрался с Пушкиным, он дерется лучше меня иследственно бьет…»

Пушкин был легок на подъем и, когда выдавалась возможность, с радостью отправлялся в далекую дорогу. «Путешествия нужны мне нравственно и физически», – писал он. Но даже кратковременная перемена места жительства после возвращения из ссылки в 1826 году и до самой смерти была сопряжена с унизительной необходимостью обращаться за разрешением к Бенкендорфу.

Благотворно отражались на его здоровье и творчестве «побеги» из столицы в деревню – «обитель дальнюю трудов и чистых нег». Недаром в неоконченном «Романе в письмах» он сравнивает деревню с кабинетом, в котором приличествует находиться порядочному человеку.

В переписке Пушкина можно встретить гигиенические советы. «…Ты пишешь, что потерял аппетит и не завтракаешь так, как бывало, – отвечает он своему старинному знакомому М. О. Судиенке. – Это жаль, делай больше физических упражнений, приезжай на почтовых в Петербург, и аппетит вернется к тебе…»

Особенно часто он дает советы Наталье Николаевне, выступая как любящий и заботливый муж.

В истории болезни не принято приводить описание портрета пациента, хотя в быту первый признак, по которому определяют, здоров ли человек или болен, – его внешний вид, выражение лица, глаза, голос. В свое время даже получили права гражданства так называемые физиогномисты – наблюдательные, а может, и проницательные люди, пытавшиеся судить о внутреннем состоянии испытуемого по чертам его лица и мимике. Заметим, кстати, что хороший врач почти всегда в какой-то степени физиогномист.

Известно, что Александр Сергеевич к своей внешности относился весьма критично.

Припоминая слова покойной няни, он писал о себе Наталье Николаевне осенью 1835 года: «Хорош никогда не был, а молод был…»

А вот благодарственные строчки художнику О. А. Кипренскому – признанному главе романтического направления в живописи, создавшему один из лучших портретов поэта:

…Себя как в зеркале я вижу,

Но это зеркало мне льстит.

По воспоминаниям современников, на полотне работы О. А. Кипренского, а также на ряде гравюр с него (особенно Н. И. Уткина) было наиболее живо схвачено выражение лица Пушкина. Правда, близкий друг Александра Сергеевича Вера Федоровна Нащокина утверждала, что ни один из его портретов не передает и сотой доли духовной красоты его облика, особенно его удивительных глаз.

Для представления об облике поэта может немало дать гравюра Т. Райта, о которой И. Е. Репин отозвался следующим образом: «Обратите внимание… что в наружности Пушкина отметил англичанин! Голова общественного человека, лоб мыслителя. Виден государственный ум…»

Это изображение Пушкина созвучно высказыванию о нем А. Мицкевича, переданному П. А. Вяземским: «…Пушкин, коего талант поэтический удивлял читателей, увлекал, изумлял слушателей живостью, тонкостью и ясностью ума своего, был одарен необыкновенною памятью, суждением верным, вкусом утонченным и превосходным. Когда говорил он о политике внешней и отечественной, можно было думать, что слушаешь человека, заматеревшего в государственных делах…»

Масштабность и ясность государственного мышления Пушкина отмечалась не только великим польским поэтом, но и многими иностранными дипломатами, которым доводилось встречаться с ним в Петербурге. И даже только что коронованный Николай I после долгой беседы с Пушкиным, доставленным из Михайловского в Москву, вынужден был во всеуслышанье назвать его умнейшим человеком России.

Александр Сергеевич знал, что вдохновение преображало его, и поэтому отказывался позировать скульптору, боясь «мертвой неподвижности», в которой будет запечатлено его «арапское безобразие». («…Когда он говорит, забываешь о том, чего ему недостает, чтобы быть красивым…» – отметила в своем дневнике 21 мая 1831 года наблюдательная и умная женщина Долли Фикельмон.)

В фиктивной подорожной от 25 ноября 1825 года, с которой Пушкин под видом слуги своей тригорской соседки П. Осиповой собирался нелегально выехать в С.-Петербург, Александр Сергеевич собственноручно (лишь несколько измененным почерком) так описал свои приметы, чуть-чуть уменьшив рост и прибавив возраст: «…росту 2 арш. 4 верш., волосы темно-русые, глаза голубые, бороду бреет, лет 29…»

У Пушкина были большие выразительные глаза, ослепительно белозубая улыбка и красивые, завивающиеся на концах волосы. В юности, согласно романтической моде, он носил кудри до плеч. Затем на смену им пришла более степенная прическа и густые баки. Правда, с возрастом через «поэтическую» шевелюру стала просвечивать лысина и волосы вились меньше.

В молодые годы, когда, надо полагать, Пушкин особенно лелеял свои локоны, он вынужден был несколько раз с ними расстаться.

Я ускользнул от Эскулапа

Худой, обритый, но живой… —

писал он летом 1819 года своему приятелю по «Зеленой лампе» В. В. Энгельгардту.

В Кишиневе поэт выделялся в военной среде «партикулярным» платьем и обритою после горячки головою, которую прикрывал, не желая носить парик, красной ермолкой.

Вряд ли Пушкин согласился бы на такое опрощение своей внешности, если бы не вынужденные обстоятельства – очень тяжелое течение «гнилой горячки»,[3] как была названа болезнь, которой он страдал в 1818–1820 годах.

Для врача не имеет значения, атеист его пациент или верующий, каких жизненных принципов придерживается. Хотя, надо заметить, знание любых особенностей личности может существенно помочь выработке тактики поведения с больным. Так, например, от малодушного человека надо всячески скрывать опасность заболевания, тогда как человек мужественный в ряде случаев должен получить необходимую информацию, которая поможет ему собраться, мобилизовать свои силы.

Прежде чем перейти к уточнению перенесенных Пушкиным заболеваний, попытаемся составить представление о психологических особенностях личности поэта.

Сделать это необычайно сложно – современники его порой противоречат друг другу, потому что Пушкин менялся не только в разные периоды своей жизни, но и в течение одного дня и даже часа. Об этом пишет, в частности, А. П. Керн: он был неровен в обращении, «то шумно весел, то грустен, то робок, то дерзок, то нескончаемо любезен, то томительно скучен, – и нельзя было угадать, в каком он будет расположении духа через минуту…»

В письме к своему приятелю В. П. Зубкову, с которым Александр Сергеевич некоторое время после возвращения из Михайловской ссылки был душевно близок и откровенен, он так определил негативные стороны своего характера, которые порой ввергали его в «тягостные раздумья»: «…неровный, ревнивый, подозрительный, резкий и слабый одновременно…»

В другой раз, в разговоре с К. А. Полевым, братом и ближайшим сотрудником издателя «Московского телеграфа», Александр Сергеевич подчеркнул свою склонность к грусти и меланхолии. (Это, кстати, тонко подметил художник Кипренский, сумевший средствами живописи передать в его вдохновенном облике оттенок затаенной горечи.)

Осенью 1822 года в одном из писем А. С. Пушкин изложил 17-летнему брату Льву, вступающему в самостоятельную жизнь, свод правил, выработанных на основании личного опыта. Александр Сергеевич наивно полагал, что следование его советам может избавить нежно любимого брата от «дней тоски и бешенства», которые поэт пережил в полной мере.

«…Тебе придется иметь дело с людьми, которых ты еще не знаешь, – предупреждал он Льва Сергеевича. – С самого начала думай о них все самое плохое, что только можно вообразить: ты не слишком сильно ошибешься. Не суди о людях по собственному сердцу, которое, я уверен, благородно и отзывчиво и, сверх того, еще молодо; презирай их самым вежливым образом: это – средство оградить себя от мелких предрассудков и мелких страстей, которые будут причинять тебе неприятности при вступлении твоем в свет.

Будь холоден со всеми; фамильярность всегда вредит, особенно же остерегайся допускать ее в обращении с начальниками, как бы они ни были любезны с тобой. Они скоро бросают нас и рады унизить, когда мы меньше всего этого ожидаем.

Не проявляй услужливости и обуздывай сердечное расположение, если оно будет тобой овладевать; люди этого не понимают и охотно принимают за угодливость, ибо всегда рады судить о других по себе.

Никогда не принимай одолжений. Одолжение, чаще всего, – предательство. – Избегай покровительства, потому что это порабощает и унижает.

Я хотел бы предостеречь тебя от обольщений дружбы, но у меня не хватает решимости ожесточить тебе душу в пору наиболее сладких иллюзий. То, что я могу сказать тебе о женщинах, было бы совершенно бесполезно.

Никогда не забывай умышленной обиды, – будь немногословен или вовсе смолчи и никогда не отвечай оскорблением на оскорбление.

Если средства или обстоятельства не позволяют тебе блистать, не старайся скрывать лишений; скорее избери другую крайность: цинизм своей резкостью импонирует суетному мнению света, между тем как мелочные ухищрения тщеславия делают человека смешным и достойным презрения.

Никогда не делай долгов; лучше терпи нужду; поверь, она не так ужасна, как кажется, и во всяком случае она лучше неизбежности вдруг оказаться бесчестным или прослыть таковым…»

Логично предположить, что к большинству этих правил А. С. Пушкин пришел, как говорится, «от противного». Несложно представить тот горький жизненный опыт, который заставил 23-летнего поэта принять оборонительную позу.

Приведенные строки письма к брату невольно вызывают в памяти письмо Антона Павловича Чехова к брату Николаю, в котором тоже изложена программа поведения молодого человека в обществе. И хотя эти «кодексы» мало похожи (другое время, другая среда, другие люди), но главное, и Пушкин, и Чехов считали, что собственный характер надо строить, если не хочешь оказаться под ногами или потерять собственное лицо. Оба писателя ценили в людях силу характера.

Александр Сергеевич, хотя и проповедовал холодность, не умел скрывать своих чувств, выражал их всегда искренне и, по воспоминаниям современников, был пленителен, когда что-нибудь приятное волновало его, и неудержим во гневе, когда сталкивался с высокомерием, хамством, подлостью.

Как здесь не вспомнить поразившие А. И. Тургенева слова псалма, который дьячок читал над телом только что умершего Пушкина: «Правду твою не скрыв в сердце твоем…»

Мемуарная литература отражает его эмоциональную обостренность, страстность, пылкость, порывистость, чувствительность к насмешкам, обидчивость, нетерпеливость, неистощимую подвижность ума, влюбчивость… Характеристику различных граней личности Пушкина можно продолжать до бесконечности. Но, пожалуй, доминирующими свойствами его характера были неистребимое стремление к независимости, самоутверждению, свободомыслию, глубокая вера в собственное достоинство и постоянная, недремлющая готовность защищать свою честь пером и оружием. При этом честь он понимал значительно шире, чем только собственное человеческое достоинство и репутацию своей жены: это – и доброе имя его предков, и авторитет учителей, и русский язык, и русская литература…

С детства нам памятен эпиграф к «Капитанской дочке»: «Береги честь смолоду».

Эту пословицу можно было бы предпослать биографии самого Александра Сергеевича. Любопытно отметить, что среди рукописей Пушкина сохранился неиспользованный набросок введения к «Капитанской дочке», написанного от лица автора записок. Под введением рядом с датой стоит место написания: «Черная речка».

Если вспомнить эпиграф к повести, то совпадение, хоть и случайное, но знаменательное: он так и погиб на этой самой «Черной речке» – «Невольник Чести», как назвал его М. Ю. Лермонтов.

Жизнь поэта протекала, как принято говорить сегодня, в условиях постоянного стресса: конфликт с великосветским обществом, ссылки, доносы, поднадзорность, аресты и казнь друзей, иезуитская цензура, безденежье, семейные неурядицы, камер-юнкерский наряд, потеря взаимопонимания с единомышленниками – и все это при его повышенной впечатлительности.

Его притесняли, травили, пытались унизить.

Унижения начинались с замечания царя об одежде поэта на балу у французского посланника («…Вы могли бы сказать Пушкину, – поручает он Бенкендорфу, – что неприлично ему одному быть во фраке, когда мы все были в мундирах…») до «высочайшего» мнения о «Борисе Годунове» с рекомендацией переделать его в «историческую повесть или роман наподобие Вальтер Скотта», переданного через того же царского сатрапа. (В остроумнейшей статье А. С. Пушкина о Вольтере, опубликованной в 1836 году в «Современнике», можно было прочитать почти не замаскированный упрек поэта Николаю I: «К чести Фридерика II скажем, что сам от себя король… не надел бы на первого из французских поэтов шутовского кафтана, не предал бы его на посмеяние света…»)

На следующем этаже светской иерархии плели интриги и пакостили Пушкину осмеянные им министры, генералы, дипломаты – все эти Воронцовы, уваровы, нессельроде, геккерены.

На еще более низком уровне злобствовал Фаддей Булгарин – тайный агент царской охранки, русский Видок, «сволочь нашей литературы», как аттестовал его Пушкин. Но от этого он не был менее опасен: в руках Булгарина была пресса, а следовательно, возможность воздействовать на читательские мнения, на публику.

Травля Пушкина Булгариным началась после поражения декабрьского восстания, но апогея достигла в 1830 году, когда Булгарин напечатал в своей «Северной пчеле» пасквиль, в котором, чуть-чуть завуалировав имя поэта, обливал его грязью. При этом все обвинения были заимствованы из архивов ведомств Бенкендорфа – Дубельта, и даже фразеология выдержана в духе сотрудников Третьего отделения.

Заклеймив Булгарина как сыщика в полемических статьях и эпиграммах, Пушкин, кроме того, пишет его хозяину – Бенкендорфу: «…г. Булгарин, который говорит, что имеет у Вас влияние, стал одним из самых заклятых моих врагов… После гнусной его статьи против меня я считаю его способным на все. Я не могу не предупредить Вас о моих отношениях к этому человеку, потому что он может мне причинить безграничный вред…»

В мемуарной литературе встречаются высказывания о суеверности Пушкина. Близкий его друг С. А. Соболевский даже выступил со статьей «Таинственные приметы в жизни Пушкина», в которой, в частности, утверждал, что сосланный в Михайловское поэт не оказался в декабре 1825 года на Сенатской площади только благодаря чистой случайности: он решил тайно навестить друзей и уже выехал из деревни, но сперва ему дорогу перебежал заяц, а потом он встретил священника – и то и другое служит дурным предзнаменованием, и именно это заставило его повернуть назад.

Как вспоминает соседка Пушкина по имению М. И. Осипова, поездка отменилась в силу тех же причин. Но она пишет, что было это уже через несколько дней после восстания, о котором поэт узнал от кучера Осиповых, вернувшегося из столицы.

Этот вариант кажется более правдоподобным: понятно первое импульсивное движение Пушкина – в Петербург, к друзьям, братьям, товарищам, как он неоднократно именовал в письмах участников восстания. По дороге наступило отрезвление – стала очевидной бессмысленность этой поездки. Надо было найти причину возвращения в Михайловское. А вот и хороший повод: заяц, священник. Жестокая расправа с декабристами потрясла Пушкина. Близость его к восставшим и популярность в их среде его стихов не были тайной для правительства. На рукописи пятой главы «Евгения Онегина» в память об этих страшных событиях, которые не переставали терзать его, сохранился рисунок виселицы с телами пяти повешенных и оборванная на полуслове фраза: «И я бы мог, как…»

О вере Пушкина в приметы и предзнаменования свидетельствует также история с гадалкой Киргоф. Мрачные ее пророчества запали в душу поэта и тревожили его.

H. И. Пирогов

H. Ф. Арендт

В то же время сохранились и другие, противоречащие этим свидетельства. Вспомним зафиксированную Жуковским (по-видимому, со слов прислуги) хронологию дня дуэли. «…По отъезде Данзаса начал одеваться; вымылся весь, все чистое; велел подать бекешь; вышел на лестницу. – Возвратился, – (принес) велел подать в кабинет большу(ю) шубу и (поехал) пошел пешком до извозчика. – Это было ровно в 1 ч…»

Во все времена вернуться с дороги – одна из самых плохих примет: пути не будет. Это не остановило Пушкина, хотя он вовсе не искал собственной смерти и рассчитывал на благоприятный для себя исход поединка. «…Поэт располагал поплатиться за это лишь новою ссылкою в Михайловское, куда возьмет и жену, и там-то, на свободе, предполагал заняться историей Петра Великого», – со слов А. Н. Вульфа, близко знавшего Пушкина, записал один из его ранних биографов.

Поэзия Пушкина чужда мистики, и сам он в 1826 году призывал Дельвига: «…не будем ни суеверны, ни односторонний. Но я не берусь опровергать утверждения современников поэта.

Как верно заметил однажды о творческом методе Пушкина П. А. Вяземский, он никогда не писал картин по размеру рам, заранее изготовленных. Так и к живому Пушкину нельзя подходить с заданными мерками: он был во всем неоднозначен.