СПАРТАК И КАРЛ МООР

СПАРТАК И КАРЛ МООР

— Вовремя поданная ему помощь спасла его от явной смерти; рану немедленно зашили, и приняты были самые старательные меры для его излечения… Все классы общества были проникнуты горячим участием и соболезнованиями к своему любимому артисту; старшие воспитанники Театрального училища днем и ночью по очереди дежурили у него в продолжение шести недель, — вспоминал Петр Андреевич Каратыгин. — И я помню по рассказам моего отца, что когда по выздоровлении Яковлев вышел первый раз на сцену… то восторг публики дошел до исступления, театр дрожал от рукоплесканий, и в продолжение нескольких минут ему невозможно было начать своей роли.

— 2 декабря представляли «Дидону», — подтверждал его слова Пимен Арапов в своей «Летописи», говоря о 1813 годе… — Яковлев в первый раз после болезни явился в роли Ярба; восторг зрителей был неизъяснимый: долгое время раздавались восклицания «браво» и даже восторженное «ура!».

— Наконец крики и рукоплескания смолкли, — продолжал свой рассказ Петр Каратыгин. — Все с напряженным нетерпением ждали услышать снова знакомые звуки своего любимца. Он силился произнести первый стих… и не мог. Растроганный до глубины души, артист, может быть, в эту торжественную минуту вполне сознавал свою вину. Голос его оборвался, крупные слезы покатились по его щекам, и он безмолвно опустил голову. Снова раздались рукоплескания и крики. И наконец, кое-как собравшись с силами, он начал. В этот вечер, по словам его современников, он превзошел себя, а восторг публики был беспределен.

Дидону тогда играла московская актриса Борисова. Москвичи прочно вошли в репертуар петербургской сцены. Во время болезни Яковлева почти все его роли играл не Брянский, а Степан Федорович Мочалов, который, по словам очевидцев, в Петербурге значительно усовершенствовал свое мастерство.

Яковлеву трудно было входить в прежний репертуар. Оперированное горло лишило «дивный голос» прежней звучности. Пережитая трагедия наложила неизгладимый след на психологию актера. И в жизни, и на сцене происходила у него переоценка ценностей. Все начало восприниматься глубже, но и безнадежнее.

Сразу же после его выздоровления тяжело заболела Александра Дмитриевна Каратыгина. Врачи подозревали, что у нее чахотка. Более полугода не выходила она на сцену. «Это было самое грустное время в моем детстве», — вспоминал потом Петр Каратыгин. Со страхом ожидал он вскрытия Невы, предвещавшего начало весны, столь опасное для больных чахоткой…

Каратыгины жили все еще в доме Латышевой на Торговой улице, совсем близко от дома Лефебра на Офицерской, где продолжал снимать квартиру Яковлев. Но он, по-видимому, не мог бывать у нее. Во всяком случае, Петр Андреевич не поминает его ни разу в числе тех, кто навещал Александру Дмитриевну ни тогда, когда болела она в Петербурге, ни тогда, когда для поправления ее здоровья летом 1814 года семья Каратыгиных переехала в крестьянский домик, стоявший на берегу Черной речки, продав или заложив в ломбард все, что только у них было ценного. И не терпящий внешнего проявления нежности отец его пешком по девять верст шагал каждый день в театр и обратно на дачу, ни разу не пожаловавшись на усталость…

Яковлев как бы начинал жизнь сызнова. Года на два или на три «он, говорят, отстал от своей несчастной слабости, — утверждал Петр Каратыгин со слов своего отца, имея в виду горькие загулы Яковлева, — и усердно занялся своим искусством».

На пожалованный ему бенефис он выбрал стихотворную трагедию «Спартак, герой германский», определенную ее переводчиками Висковатовым и Корсаковым как «подражание пьесе французского драматурга Сорена». Трагедия имела откровенно злободневное звучание. В битве под Лейпцигом армия Наполеона потерпела свое окончательное крушение.

Битва под Лейпцигом завершилась 6 октября 1813 года. Спектакль в пользу актера Яковлева прошел через три с небольшим месяца — 16 января 1814 года. Тогда война была перенесена уже на территорию Франции. Но тема борьбы «германцев» против завоевателей была еще свежа. Древнеримский раб, варвар Спартак был превращен в пьесе Висковатова и Корсакова в героя германского, готового «римское» (читай — наполеоновское!) «владычество попрать и миру целому свободу даровать».

Страшися Рим! Уже колеблется твой трон;

Престанешь ты влачить царей, тобой плененных,

За колесницею — в оковы заключенных…

Погибни, враг земли, погибни, гордый Рим! —

восклицал в трагедии Спартак. Клич его вызывал чувства патриотического ликования зрителей, сидевших в петербургском Малом театре. (И каждый день получавших все новые и новые вести о сокрушающих победах коалиции, во главе которой теперь стояла Россия.

Но трагедия, поставленная в бенефис Яковлева, захватывала не только патриотическим звучанием. 1814 год был рубежом, когда сплавленные воедино огненным 12-м годом слова «отечество» и «свобода» снова начинали отделяться, чтобы соединиться в новом, внутреннем антимонархическом значении в воззваниях будущих декабристов. Вопреки воле вполне благонамеренных авторов пьесы, не могла не прозвучать в спектакле наряду с темой Спартака — германского героя и тема Спартака — древнеримского раба.

По сюжету и построению трагедия Висковатова и Корсакова носила явно эпигонски-классицистский характер. Главный герой ее метался между чувством верности отечеству и любовью к дочери римского консула Красса — Эмилии. А Эмилия, испытывавшая те же чувства, приносила себя в жертву долгу, закалываясь кинжалом. То же совершал и Спартак. И, умирая, предвещал:

И мир, всеобщий мир, возвеселит весь свет!

Спартак, с надеждой сей, жизнь в смерти обретет.

Так заканчивалась пьеса. Но этим не исчерпывалась роль Спартака. Герой Яковлева, призывая к всеобщему миру, мучительно размышлял, насколько пагубна война вообще:

Льзя ль сердце услаждать злосчастием других? —

Война ж злосчастие для всех племен земных!

А мы всегда… в войне, упитанные кровью…

Иль ввек не усладим дух к ближнему любовью?..

Спартак Яковлева не забывал и о том, что он раб:

Каким быть у владык условьям договорным

С крамольником, с рабом, их власти непокорным?

Когда же гордый консул Красс обещал ему:

Ты ж светом управлять в сенате будешь с нами, —

и это не прельщало раба-героя:

Но вольность мира в дар несть той, кого люблю!..

Нет, счастья моего — ценой сей не куплю…

Такую любопытную, дающую возможность двойной трактовки пьесу выбрал для своего первого после выздоровления бенефиса Яковлев. Как он в ней играл? Об этом имеется лишь одно свидетельство Арапова: «Роль Спартака занимал Яковлев и встречен был опять с большим сочувствием…»

По тем или иным причинам, но «Спартак» на петербургской сцене не задержался. Яковлев сыграл его всего три раза. До самой смерти актера трагедия эта в Петербурге больше не шла.

В конце 1813 года за кулисами театра произошли кое-какие изменения. В декабре месяце отправился обратно в Москву для управления тамошним театром Майков. Перед самым началом нового года уехал наконец за границу Нарышкин, оставив Тюфякину наставления:

«Милостивый мой князь Петр Иванович! По случаю назначения ее императорского величества государынею императрицей Елизаветою Алексеевною в чужие края… должен я отправиться с ее величеством на какое время мне неизвестно, почему в отсутствие мое по званию Вашего сиятельства извольте принять в управление Ваше театральную дирекцию… Долгом своим считаю уведомить, чтоб служащих в дирекции во время отъезда моего никого не увольнять, вновь не определять и денежной прибавки не делать, а если встретится какой необходимый по сим предметам случай, делать ко мне отношение. Впрочем, уверен, что, приняв в управление Ваше дирекцию, не оставите руководствоваться высочайше изданными о театральной дирекции правилами и доставите мне приятный случай засвидетельствовать перед его императорским величеством усердие и труды Ваши, по случаю оказанные».

Но Тюфякин не очень-то нуждался ни в наставлениях Нарышкина, ни в обещаниях «засвидетельствовать» его труды. Он рьяно кинулся на увеличение театрами доходов. И во всем действовал по своему разумению.

1814 год был годом торжественного въезда на белой лошади в Париж «русского Агамемнона», «царя всех царей» шестой союзной коалиции — Александра I в сопровождении европейских монархов. И встречи его потом в Петербурге всевозможными празднествами и увеселениями, с иллюминацией, световыми транспарантами мифологического содержания, с театральными спектаклями панегирического звучания.

Для возвеличивания Александра I матерью его, вдовствующей императрицей Марией Федоровной, было приготовлено особенно торжественное представление в Павловске: перед Розовым павильоном, при участии всей петербургской труппы и учащихся Театральной школы, показал балет «Возвращение героев», в четырех картинах которого «изображались разные моменты возвращения солдат и ратников ополчения на родину».

Далеко разносилась по парку специально сочиненная кантата: «Ты возвратился, благодатный!» Прослезился государь, услышав в прочувствованном исполнении Екатерины Семеновой «какой-то приспособленный к обстоятельствам монолог». Веселился на роскошном балу, устроенном в Розовом павильоне, двор. Произносили бесчисленные тосты за здоровье государя-победителя петербургские обыватели, приехавшие из Петербурга и расположившиеся с самоварами и закусками в аллеях и на лужайках Павловского парка. Водили хороводы приодетые в лучшие наряды молодые крестьянки «из соседственных» сел и деревень. Изнемогали от усталости юные воспитанницы Театральной школы (среди которых была и Александра Асенкова, описавшая потом этот праздник), призванные увеселять с раннего утра до поздней ночи гостей.

А Яковлев? Что же Яковлев? Он тоже, как и все «первые сюжеты», участвовал в пантомимных зрелищах. Но о нем нам известно в связи с теми днями не как об актере, а как о человеке.

— На другой день, — рассказывала Асенкова, — назначен был спектакль в Петербурге, в Эрмитаже. Спектакль в Павловске кончился очень поздно… В город отправились мы уже на рассвете. В тот самый день назначена была репетиция «Влюбленного Шекспира», где я представляла роль горничной. Не спав всю ночь, утомленная усталостью… я едва держалась на ногах…

Никто и не подумал войти в состояние юной актрисы. Всем жрецам Мельпомены и ее дельцам в эти суматошные дни было не до юных дарований и их самочувствия. Вступился за Асенкову лишь Яковлев:

— Не стыдно ли, не бесчеловечно ли с вашей стороны, — отчитывал он трусившего перед ним режиссера Виноградова, — не отменить репетиции! Бедная девушка всю ночь не смыкала глаз, утомилась до смерти, а вы и знать этого не хотите!

А потом, обратившись к Асенковой, спросил:

— Можете ли вы играть без репетиции?

— Могу-с, — ответила та почтительно.

— Ну и прекрасно! Отправляйтесь же домой и выспитесь хорошенько, чтобы собраться с силами для спектакля.

Репетиция была отменена. На следующий день Яковлев, Семенова и юная дебютантка сыграли в Эрмитаже «Влюбленного Шекспира».

— Спектакль этот прошел хорошо, — закапчивала свой рассказ Асенкова. — Я… осталась на сцене, вперила вопросительные взоры в Яковлева, желая прочесть на лице его свой приговор. Как умный человек, Яковлев тотчас заметил это. Он пристально посмотрел мне в лицо и, подойдя довольно близко, пресерьезно поклонился мне в пояс… Можно представить себе мою радость.

Случай, описанный Асенковой в ее «Записках русской актрисы», может быть, и не так уж значителен в свете событий всей жизни великого актера. Но дополнительную краску к общей характеристике Яковлева добавляет. Да и о настроении его в 1814 году тоже кое-что говорит.

Купался в славе «властитель слабый и лукавый… нечаянно пригретый славой» Александр I, уже согласившийся с пронырливым Талейраном, что восстановление во Франции династии Бурбонов — «это принцип». Принцип восстановления монархии и подавления всякой освободительной борьбы. А истинный «спаситель России», воспетый Яковлевым полководец Михаил Кутузов, траурную колесницу которого люди везли на себе от Нарвских ворот до самого Невского проспекта, уже больше года покоился под плитами Казанского собора. И было уже получено Александром I письмо его дочерей — «княгини Кудашевой, Прасковьи Толстой, Анны и Елизаветы Хитрово и Дарьи Опочининой», в котором они писали «помазаннику божьему»: «…Отцу нашему всевышний помог извлечь землю тебе, государь, вверенную от совершенной гибели, врагом нашим ей уготованной, и оставить благоденствовать под твоею кроткою державою. Посвятив жизнь свою на службу отечеству, не мог он заняться делами своими, смело оставлял их в расстройстве… И, конечно, государь! Одни только беспрерывные подвиги твои помешали тебе обратить твой взор на детей Кутузова-Смоленского. Имение, доставшееся нам, обременено долгами. И тогда только можем надеяться иметь хотя малое состояние, ежели, всемилостивейший государь, прикажешь оное купить в казну…» И была уже начертана на этом письме резолюция рукою графа Аракчеева: «Оставить без ответа». Одна из тех, которая при «благодатном» императоре не знала отмен.

Садистски-тупое лицо Аракчеева, которого народ, перефразируя девиз временщика, прозвал «бесом, лести преданным», которого даже благонамереннейший журналист Греч называл «цепной собакой» Александра I, «хитрым, коварным, жестоким, грубым, подлым и необразованным человеком», все четче, резче и властнее проявлялось на фоне жизни русских людей того времени.

Объединенное в общем освободительно-патриотическом порыве общество быстро и резко начало разделяться на «Пестелей» и «Милорадовичей». Может быть, именно потому и воспринимался с таким воодушевлением партером монолог Иодая — Яковлева, названного Рафаилом Зотовым «венком славы великого артиста», во вновь поставленной «Гофолии» Расина:

Познайте, помните, цари, всегда о том,

Что есть вам судия, незрящ на лица сильных…

Акценты роли переменились. Как переменялись и акценты времени, которое переживала Россия. В свете этого особое значение приобретает факт постановки впервые в России в бенефис Яковлева 5 октября 1814 года «Разбойников» Шиллера.

Семнадцать лет была уже известна русскому читателю первая трагедия Шиллера в превосходном для того времени переводе Николая Николаевича Сандунова. Два поколения уже успели впитать в себя ее мятежные идеи, восклицая, подобно вольномыслящему Андрею Тургеневу: «Ну, брат, прочел я „Разбойников“. Что за пьеса!.. Кусок в горло не шел и волосы становились дыбом». А театральные чиновники и ретроградные критики не менее рьяно продолжали предавать ее анафеме, безапелляционно утверждая: «Она писана для немцев; на русском театре представлять ее никак не можно».

Немногочисленные петербургские и московские зрители, владевшие иностранными языками, уже успели познакомиться с шиллеровским подлинником в исполнении немецких — петербургской и московской — трупп императорского театра. Приглаженная французская обработка юношеской трагедии Шиллера — «Робер, атаман разбойников», переведенная для московского театра, уже получила свою долю признания одних и возмущения других критиков за то, что «зритель симпатизирует и сочувствует Роберу», в то время как сам он — «бездельник, вооружившийся противу законов». А принесший известность Николаю Сандунову перевод подлинных «Разбойников», давно оцененный как «капитальный», на сцену до бенефиса Яковлева допущен не был.

Каким образом удалось бенефицианту миновать цензурные капканы, представив крамольную, так не соответствующую, казалось бы, славословно-победному историческому моменту трагедию на обозрение многочисленных зрителей? По-видимому, внешняя, полная показного и непоказного умиления идиллия притупила на какой-то миг бдительность цензуры. Помог также и авторитет бенефицианта. И подоспевший к этому времени энергичный Шаховской, прибывший из ополчения и вновь приступивший к театральным обязанностям в сентябре 1814 года.

«Тюфякин принял его холодно… Но при начальнике, который вечером никогда не бывает в трезвом виде, власть Шаховского должна умножиться», — делал прогнозы незадолго до этого поступивший в театральную дирекцию чиновник Рафаил Зотов. И не ошибся. Литературные дела Шаховской быстро забрал в свои руки. А забрав, еще и еще раз доказал, до чего же разноликим, даже беспринципным и одновременно абсолютно искренним человеком в каждую данную, нередко противоречащую у него предыдущей, минуту был он! Один из откровенных хулителей Шиллера в начале века, усиленно проталкивающий на сцену комедию «Черный человек», осмеивающую Шиллера — человека и драматурга, он теперь всячески содействовал появлению на бенефисе Яковлева одной из самых бунтарских его пьес. А затем, всего через год, пасквильно осмеял его русских последователей в своей новой комедии.

«Разбойники», поставленные «в пользу» Яковлева, увидели свет в переполненном Малом театре, бывшем Казасси (куда, по словам Зотова, набивалось до 1800 человек). «Роль Карла, — гласит „Летопись“ Арапова, — исполнял Яковлев и был замечательно эффектен… Жебелев в роли Франца был, как всегда, хорош, хотя в ней он подражал немецкому актеру Борку, снискавшему ею известность; Амалию представляла Семенова…»

То была вершина сценических созданий Яковлева. В главном герое «Разбойников», переведенных Сандуновым с некоторыми сокращениями и измененным концом, но довольно бережно и точно даже для нашего времени передавших дух шиллеровского подлинника, было все, что нужно для такого актера, каким был он.

В его Карле Мооре, рожденном с любящим, открытым для добра сердцем и прошедшем искушения молодости, боролись такие несовместимые, казалось бы, чувства приверженности высшей человеческой справедливости и необходимости утверждать эту справедливость неприемлемыми для истинной человечности поступками. Он нарушал все божеские законы, стремясь внедрить их в безбожном мире. Бросал вызов этому миру — и погибал в нем. Был выше всех, окружавших его, и становился их жертвою. Пытался осмыслить терзавшие его собственные противоречия — и не мог найти им оправдания, опутанный противоречиями окружавшей жизни. Провозгласив: «свобода и вольность», он приходил к девизу: «смерть или свобода». Больше жизни любил он Амалию — и поражал ее кинжалом, будучи не в силах противостоять законам «разбойничьей» чести. «Я сам мое небо и мой ад», — восклицал он. И становился собственным палачом, борясь за честь и справедливость.

За всем этим противоречивым существом человека, поставившего себя вне законов, отвечающего насилием на насилие, вставал одинокий бунтарь, восставший против мира господня, где «язва, голод и порок пожирают праведных вместе с неправедными». И если в центре спектакля, воплощенного московской труппой, был монолог Карла, начинавшийся словами: «Meine Unschuld, meine Unschuld» — «Моя невинность, моя невинность!», то в русском спектакле вызывала рыдания зрителей тирада Карла: «Человеки! человеки! порождение крокодилово! Ваши глаза омочены слезами, а сердца железные! Поцелуй на губы, а кинжал в грудь».

Но не только сами «человеки» вызывали негодование Карла Моора. Его мщение, его ненависть, его право на кровь и убийства питало то, что сделало их «порождением крокодиловым».

— Посмотри на эти четыре драгоценных перстня! — протягивая правую руку, с насмешливым спокойствием произносил Карл, обращаясь к присланному в стан разбойников капуцину. — Этот рубин я сорвал с руки министра, на охоте повергнутого мною к ногам его государя: подлыми своими ласкательствами из низости достиг он до первого достоинства быть государевым любимцем; погубя своего соседа, возвысился он — слезы сирот омыли ему путь к престолу. Этот алмаз отнял я у государственного казначея, продававшего важные места и почести, отгонявшего от своих дверей патриотов опечаленными. Агат этот ношу я в честь проповедника, зарезанного собственными руками моими за то, что на кафедре оплакивал истребление инквизиции… Боже всевидящий, как может человек быть столь слеп!

И с резким вызовом бросал ему:

— Поди, скажи своему высокопочтенному магистру, который произносит определения на жизнь и смерть; донеси, что я не такой разбойник, который действует во время сна и ночи… дела мои буду я некогда читать в книге судеб; но с милосердными наемниками магистра не хочу я терять слов. Скажи им, что мое ремесло есть закон воздаяния, что мщение есть мой промысел.

К сожалению, нет возможности пластического воссоздания этой роли. Кроме беглых упоминаний, что Яковлев был эффектен, что роль Карла Моора была у него одна из лучших, что «многие сцены у него были превосходны», что особенно запомнились «сцена с братом, по выходе отца из темницы» и сцена с «Амалией у портрета», — никаких более конкретных описаний не сохранилось.

И, по-видимому, в этом не было случайности. Бенефис Яковлева произвел такой оглушающий эффект, что русским «Разбойникам» путь на сцену снова был решительно прегражден. Театральным начальникам сделали серьезное внушение. Через два дня после представления «Разбойников» перепуганный Тюфякин издал такой приказ: «В прошедший понедельник 5 октября в бенефис актера Яковлева замечено мною, что в партере и амфитеатре было столь великое число людей, что оные уже никак поместиться не могли; предписываю впредь конторе дирекции не выдавать в бенефисы никогда более в партер 400, а в амфитеатр 140 билетов. И строгое иметь за сим смотрение приставленных всегда к сему смотрению капельдинеров».

В светских гостиных спорили о вредности шиллеровской трагедии. Журнал «Северный наблюдатель» не без иронии по отношению к ее противникам писал: «Известная Шиллерова трагедия „Разбойники“ наделала много вреда: несколько молодых студентов, прельстясь характером Карла Моора, захотели, подобно ему, прославиться в звании разбойников». Но таких студентов было не несколько. По воспоминаниям современников, «молодежь бредила „Разбойниками“, в университетах и училищах составлялись братства освободителей человечества и клялись преследовать злодейство и несправедливость». В среде молодых театралов цитировались пророческие слова молодого Фридриха Шиллера, говорившего о миссии служителей сцены: «Когда справедливость слепнет, подкупленная золотом, и молчит на службе у порока, когда злодеяния сильных мира сего издеваются над ее бессилием и страх связывает десницу властей, театр берет в свои руки меч и весы и привлекает порок к страшному суду».

Но страх связывал не только «десницу властей», а и десницу подвластного им театра. Карл Моор с его мятежными речами на долгое еще время был изгнан со сцены. Свою «главную роль» Яковлеву больше сыграть не пришлось. Она была высшей и поворотной точкой сценического восхождения Яковлева.

После изгнания «Разбойников» началось повторение пройденного. И быстрое скольжение вниз.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.