ПЕРВЫЕ СКАЗКИ

ПЕРВЫЕ СКАЗКИ

Основа его сказок — дочь Бога — самоирония. Юмор — незаконнорождённый сын дьявола.

Если вглядываться в частокол дат, то сказочника не разглядеть. В жизни Ганса Христиана Андерсена отсутствуют большие, грандиозные события... Биографу не скрыться за них. Сердце сказочника растворено во всём окружающем мире. Ветерок — событие. Первый луч солнца после болезни равен Троянской войне. С самого детства, независимо от своего сознания, он откладывал в копилку души кивок листка, перепархивание луча света с черепицы на черепицу, с улыбки в улыбку. Полёт бабочки, такой трудолюбивой, с цветка на цветок подобен путешествию нищенки от одной лавки к другой — где хлеб дешевле? Архитектура ласточек — доступная всякому взгляду, но неповторимая человеком. Длинное и гибкое тело кошки, перебегающей через улицу. Мечты облаков, уставших летать, — понежиться на земле...

Страна тумана внимательно охраняет своих подданных от посторонних глаз. Настойчивость капели в общении с подоконником. Ледяная Дева на морозном стекле — вечная спутница мыслей, даже среди лета... Кажущаяся ясность в мыслях у простолюдина-подорожника. Змейка, убегающая, как случайная радость — навсегда. Гром, переговаривающийся с громом, их долгий спор на небесах. Удары их могучих кулаков по слабой крыше дома. Бешенство грозы, неспособной спалить город, и лес. Густые паутинные пряди осеннего букового леса. Лето, тихо беседующее с осенью. Осень, опускающая крылья перед зимой. Зима, прячущаяся со снегом под землю. Волны Оденсе, с парусами солнечных весенних лучей. Зубы во рту старухи, как ядовитые шипы. Походка грузной вороны на кривоватых ножках, дождливый трепет крапивы, юркость стрижей, вырезающих из синей бумаги кеба презабавные фигурки, которые отправляются потом бродить по белу свету, заглядывая в одинокие сказки и скрашивая их добрую долгую жизнь. Свеча, мечтающая переселиться на небо, поближе к прародительнице луне. Срез бревна — свежий, хранящий отголоски солнца. Саркастические улыбки мусорного ведра, смотрящего на всех сверху вниз... Угрюмый звон ключей в тюрьме, куда ходил однажды в гости и где испытал смертельный ужас, будучи совсем маленьким, ужас, сохранённый на всю жизнь. Зубная боль, слоняющаяся по улочкам в поисках подходящего рта. Льдинки разговоров, уносящиеся по весенней реке...

Всё это — в образах, которые потом множество раз перерождались. Сопрягались, отражали один другой. Видоизменялись. Жили своей жизнью в сознании сказочника и откликались на любой лучик жизни. У сказочника только бытие — у него нет бы та. Быт есть для нас с вами. Всякий быт в сознании сказочника чудесным образом унижается, деградирует, покоряется фантазии и оживает особенным бытием... Сказочник обогащает жизнь отсутствием быта в нашем понимании. Он переполняет быт бытием. И это помогает избежать обид, пошлостей. Уменьшить их убойную для сердца сказочника силу.

Одни и те же герои — ведро, ведьма, эльф, галстук, пятеро из одного стручка, розы во всех их могущественных проявлениях — являются действующими лицами то трагедии, то комедии, то фарса, то оперетки. Они способны сотворить стихотворение.

Или — питаясь анекдотом — новое платье короля становится главным действующим лицом сказки, хотя не произносит ни одного слова, а с философским спокойствием взирает на обманщиков в свите короля. Эмоции живут и в заборе, и в мостовой. Трагически переживает жизнь гадкий утёнок. И страдания его ничуть не меньше, чем страдания Оливера Твиста.

Андерсен не просто любил природу, она была частью его жизни. Больше всего он любил залитые солнцем большие лужайки в лесу, пасущихся оленей и лосей.

Он был по природе своей созерцателем, и природа надиктовывала ему свои таинственные мысли, которые он благородно превращал в сказки. Он мог написать сказку о любом предмете, который он видел, но он подолгу ждал, пока вещь, или утёнок, или лебедь, или бутылочное горло сами захотят рассказать ему сказку, он с уважением относился к их самостоятельности и никогда не тревожил вещи маленькими мыслями. Он чувствовал их, а они его — и так рождалось чувство доверия, подарившее перу столько волшебных признаний. В сущности, это даже и не сказки, а жизнь и страдания вещей, зверей, птиц, насекомых...

Мир вокруг требовал словесного воплощения, чтобы прописаться в человеческой жизни. Стихи уже не давали ему ощущения глубины проникновения в жизнь, появилась причина написания сказок и необходимость немедленно высказаться.

Сказки — стали его своеобразным дневником, который он посмел напечатать при жизни. Он не сразу понял, что это — именно дневник. И не сам. Эрстед объяснил ему:

— Милый Андерсен, вы не понимаете значения своих сказок! Сказки ваши — суть ваши дневники, они избавляют вас от страдания и одиночества, которые, скапливаясь, становятся чудесными клубнями, из которых произрастают ваши сказки как чудесные тюльпаны.

   — Мои сказки — суть дневники? — удивился начинающий сказочник.

   — Именно так, — проговорил, улыбаясь, Эрстед. — Мой брат, когда я дал ему прочитать вашу рукописную сказку «Цветы для маленькой Иды», так и сказал: сколько же должен был выстрадать этот молодой ещё человек, чтобы написать такую сказку.

Андерсен внимал его словам с искренним удивлением. Он ни на миг не сомневался сейчас, в первые мгновения его слов, что Эрстед не прав, но весь предыдущий опыт общения с ним, вся их небольшая ещё, но такая глубокая дружба повествовали о том, что Эрстед всегда прав. Нет, не всегда, почти всегда, раз он так неправильно судит о его сказках.

   — Вижу недоумение на вашем лице, дорогой друг, — иногда Эрстед переходил на возвышенный тон, сам не отдавая в этом отчёта, — поверьте, ваши сказки имеют, по крайней мере, такое же значение, что и ваш роман, столь благожелательно принятый читателем. Но роман ваш — только для взрослых. Сказки же ваши станут дороги не только детям, но и взрослым.

   — Мне трудно вам поверить.

   — А вы поверьте, как верили моим советам при создании «Импровизатора». Просто поверьте и постарайтесь творить с верою в душе.

   — Я всегда творю с верой.

   — Вы творите с верой с большой буквы, но верьте ещё и в себя, в свой талант, в своё знание жизни, которого у вас предостаточно, по крайней мере, куда больше, чем у всех ваших критиков, — и он улыбнулся доброй милой улыбкой, смягчающей возможное возражение.

   — Я просто растерялся от ваших слов, — смутился Андерсен. — Меня интересуют сказки, но не настолько, чтобы я отдавал им предпочтение перед своими романами. Мне бы хотелось заполнить сказками промежуток между романами. Это совсем новый жанр для меня. Но я слышал в детстве очень много сказок, я впитал их всем сердцем и надеюсь, что у меня что-нибудь получится и в литературной сказке. Ведь сейчас собирают фольклор. Иногда мне кажется, что он весь в моей голове. — И он постучал пальцем по лобной кости.

   — Звук, достойный сказки, — пошутил Эрстед.

   — Сказка, достойная звука, — отпарировал Андерсен чисто дружески. Его душа была обнажена перед Эрстедом: тот относился к немногим людям, мнению которых Андерсен доверял полностью. Аналитический, научный ум Эрстеда помогал направить романтический поток андерсеновских образов в строгое русло сюжета, поэтому Андерсен часто советовался с ним, готовя свой первый сборник сказок, относясь к нему не столь серьёзно, как к своим романам.

   — Одновременно я работаю над романом «О. Т.».

   — Я уверен — Оденсейская Тюрьма — так расшифровываются ваши буквы.

   — Именно так, — Андерсен улыбнулся той наивной улыбкой, которая разоружала даже его откровенных недоброжелателей.

   — Вы настолько же автобиографичны в сказках, как в романах, — это нетрудно определить, — заметил Эрстед.

Андерсен растерялся, а всегда, когда чувства его разъезжались в разные стороны, ему казалось, что глаза покинут орбиты и навсегда вылетят из родного гнезда в поисках более интересных сюжетов, чем те, что могла подарить его жизнь. Глаза ещё до нашей жизни привыкают к небесам, и так трудно им привыкнуть к высоте человека, на которого даже деревья смотрят свысока...

Андерсен вспомнил сказку «Мертвец». Её тоже придётся со временем переделать. Переписать. Передумать. Перечувствовать. Пережить... Он всплыл со дна его памяти, этот мертвец и плыл к нему. Андерсен так ясно представил его, что даже вздрогнул от испуга. Это чувство в полной явственности того, что представлялось ему, уже всё чаще посещало его, как бы даже и преследовало. Он не то, что не мог от него избавиться, но уже даже и понял, что избавиться от него невозможно, немыслимо и всё чаще жил среди своих образов столь же реально, как среди Эрстедов, Коллинов, Вульфов...

Он не пытался анализировать свои чувства. Он наслаждался ими в большей степени, чем пытался их анализировать... Он следовал в своих творениях законам чувств, а не правилам логики.

Мысли о сказках, сюжеты, вспыхивали в нём, как светлячки в ночи, радовали своим появлением и исчезали, как бы сердясь на то, что он не обращал на них никакого внимания.

«Импровизатор» дал уверенность. Говоря современным языком, языком двадцатого века, он стал трамплином, лётным полем, с которого вылетела его мировая слава сказочника.

Что есть сказка? Она — мир, едва рождённый. Сказка, устоявшаяся в веках, — миф. Миф — это крепкое настоянное вино. Сказка — вино молодое, со всеми своими прелестями...

— Вам будут говорить, что вы впали в ребячество, но пишите, пишите ваши чудесные сказки Они — суть те же романы, так что, стремясь к романам, вы по существу стремитесь к сказкам.

Судьба сказочника — таинство неразгаданное, но попытаться узнать о его судьбе как можно больше, мы обязаны. Ведь сказки сделали наше детство прекрасным и таинственным, и чем дольше они с нами останутся, тем счастливее мы будем.

Сказки выбирают, у кого им родиться. Сказки Андерсена — легки как пушинка, как лучи талантливые, поэтому они разошлись и разлетелись по всем странам. Сам Андерсен поначалу не верил, что он — сказочник. Ему даже в голову не приходило, что они принесут ему мировую известность. Старшие литераторы, которым поклонялся, пересказывали народные произведения. Первую сказку — «Призрак», он написал в 1829 году, когда ему было двадцать четыре года. Они замыкали книгу стихов поэта Андерсена, выпущенную накануне 1830 года.

В детстве он обожал слушать сказки, они делали его жизнь интересной, придавали ей прекрасную глубину. Он решил пересказать читателям сказку, которую слышал в детстве. Если «Призрак» будет хорошо принят, думал Андерсен, то он будет писать сказки и дальше. Множество замечательно умных людей, как, например, критик Мольбек советовали ему не браться за новое дело. Опубликовал — и забыл. Но, заканчивая свой первый и лучший роман «Импровизатор», который по достоинству оценил Лев Николаевич Толстой и подарил Андерсену европейскую славу, он вдруг снова вернулся к сказкам. Точно они созрели в нём.

Он решил писать так, как рассказывал их детям. Андерсен был одиноким человеком, всю жизнь он не имел собственного дома и любил ходить в гости. Здесь дети просили его рассказать что-нибудь интересненькое, и он дарил им замечательные истории. Остроумный поэт и драматург находил совсем новые слова для старых историй, он мог рассказать сказку и о стуле, на котором сидел ребёнок, и о столе, который внимательно слушал, и о цветах в горшках, которым снятся замечательные сны... Детишки слушали, раскрыв рты, будто питались сказками.

Часто бывая в разных домах, он рассказывал одни и те же истории, но они как бы менялись — вот сколько ромашек и васильков, но приглядись, каждый цветок отличается один от другого, как один мальчишка от другого. Он уже знал, когда дети засмеются, а когда вздрогнут от страха. И сказки, услышанные в детстве, когда не придумывалось чего-нибудь новенького, он пересказывал совсем по другому, чем слышал их. Они словно жили в нём, старели, снова молодели, говорили голосами своих героев в его душе. Язык сверкал блеском новизны, и у него появилась своя, особая андерсеновская интонация. Сказки перелетали от ребёнка к ребёнку, как бабочки от цветка на цветок.

И Андерсен решил записывать свои сказки. Чтобы все дети, которые не могли его услышать, прочли их. Пусть сказки читают и родители, ведь они отличаются от детей только тем, что реже смеются и играют.

Сказка оживала в устах Андерсена, звенела под его бессмертным пером:

— Ну вот, уселись они в повозку, — говорил Андерсен, — до свидания, папа, до свидания, мама, кнут щёлк, щёлк, и покатили. Эх, ты, ну!

И дети видели перед собой дорогу и повозку.

А если бы Андерсен сказал неинтересно: «Дети сели в повозку и поехали», то никто бы повозки перед глазами не представил, потому что в словах не было бы образа повозки, не было бы её скрипа, не было бы ветерка, который только и ждёт, когда ока рванётся с места! Вот так-то. Дети первыми почувствовали в Андерсене нечто совсем особенное, чего не было ни в их родителях, ни в написанных другими писателями сказках. Истории Андерсена дышали.

Он никогда не хотел стать только детским писателем. Он хотел писать и для детей и для взрослых, и мечта его исполнилась: его сказки не только читают, но и помнят всегда.

И вот однажды он сел за письменный стол и поскакал на кресле в страну сказок. Здесь были узкие тропки, где шныряли ведьмы в поисках человеченки, трудились гномы и тролли, а солдаты ничего не боялись и не пили водку, принцессы не верили, что смогут полюбить простого человека и даже выйти за него замуж. Где сейчас такое видано? А русалки плавали под луной и звали за собой в подземное царство. Не зевай!

Весна 1935 года... Из яйца раздумий, радости общения с детьми вдруг появилась сказка как гадкий утёнок, не подозревающий, что он превратится в прекрасного лебедя, который облетит все континенты.

Первая книга — первый сборник! — среди такого рода книг. Птенец сказки. Сказки теснились в его мозгу и требовали нового жизненного пространства. Ох, и наделал этот сборник шума!

Физик Эрстед, которого изучают в школе, сказки обожал. Вот что он сказал Андерсену в минуты его очередного сомнения в своих силах:

   — Это лучшее, что вы написали.

Андерсен не поверил своим ушам.

   — Я не разыгрываю вас. Это действительно лучшее, что вы написали. Ваши сказки будут читать во всём мире. Я верю, что мы доживём до этого времени.

   — Как я хочу поверить вашим словам! — воскликнул начинающий сказочник.

   — Ваши лиризм и юмор как нельзя лучше уместились в ваших сказках. Никогда не верьте тем, кто будет говорить, что вы детский сказочник. Ваши сказки не простые явления. Цветы для маленькой Иды — я читал их с удовольствием, как взрослый читатель. Уже сейчас вы должны отдавать себе отчёт, что вы можете занять в мире сказок совершенно особое положение. Они вбирают так много, что вы ни в коем случае не должны ими жертвовать во имя чего-то другого. Я не сомневаюсь, что будущее — за вашими сказками.

Глаза Андерсена наполнились слезами. Он не ожидал таких высоких слов от взыскательного друга. Ему хотелось бежать, лететь, кричать, чтобы сообщить всем о словах Эрстеда.

   — Мне говорят, что лучше бы вы не брались за это дело.

   — Пусть попробуют написать лучше, — улыбнулся Эрстед, — и тогда посмотрим на чьей стороне правда.

   — Меня бранят, — горько заметил Андерсен.

   — Истина на стороне бранимых.

Родоначальник экзистенциализма датчанин Сёрен Киркегор не любил Андерсена — «жалкого бедолагу». Не любил и его сказки. В своей книге «Из бумаг ещё живущего» религиозный мыслитель разругал один из романов Андерсена, на что в «Сказке моей жизни» Андерсен написал: «...это оказалась целая книга, думаю, первая, написанная Киркегором, довольно трудная для чтения, с гегелевской неуклюжестью в выражениях, даже поговаривали шутя, что прочесть её до конца смогли лишь Киркегор да Андерсен».

Будем помнить: Сёрена Киркегора не заботили материальные трудности, их у него попросту не было, он спокойно мог выпускать свои книги за свой счёт, в то время как Андерсен крайне нуждался.

Спустя несколько месяцев после выхода романа «Импровизатор», Андерсен выпустил первый сборник своих сказок. Ох, как сожалели об этом люди, желавшие ему добра на свой манер! Ему говорили, что он «впал в ребячество». Журнал не советовал ему убивать время на печатание сказок. Рекомендовали изучать образцы. Но он не хотел писать так, как писали до него! Ведь чувствовал он по-иному.

Сказочник Андерсен был схож со сказочником Пушкиным. Оба часто брали народные сюжеты и переделывали их.

Цветы и вещи, ели и оловянные солдатики, жуки и птицы очеловечивались под пером Андерсена. Он сам словно был и розой и ромашкой, и путешествовал с Дюймовочкой по воде, и это было так же трудно и заманчиво, как путешествие по неизведанной Амазонке.

Как он любил цветы! Всегда носил цветок в петлице пиджака. В детстве бабушка приносила ему цветы, которые собирала в саду госпиталя, помогая садовнику. У каждого цветка был свой голос, своё лицо, свой характер. Потому в первой авторской сказке, то есть придуманной им самим: «Цветы для маленькой Иды» действующие лица — цветы. Она пришла к нему под видом девочки Иды. У сказочника был друг — писатель и фольклорист Юст Маттиас Тиле. Андерсен пришёл к нему в гости, и его дочь Ида попросила рассказать сказку о цветах.

Андерсен вспомнил, как ему нравились цветы из Ботанического сада. Вырезая забавные фигурки из бумаги, он начал свой рассказ. Он поселил цветы в Росенборгский замок. Здесь же присутствовал профессор ботаники университета — Йене Уилъкен Хорнеманн, лектор из Ботанического сада. Рассказывая и не слушая совершенно несказочных замечаний профессора, который был твёрдо уверен, что цветы не умеют разговаривать и уж точно — танцевать, он вспомнил, как Луиза Коллин, которую он любил, не пожелала с ним танцевать, и передал её поведение кукле Софи из сказки.

Ведь цветы росли в сердце Андерсена даже зимой. Рассказывая, Андерсен вслушивался в замечания ребёнка и использовал их в записанной после рассказа сказке.

Все русские писатели любили Андерсена, многие подражали ему. Нет ни одного сказочника, который бы не воспользовался находками Андерсена, от Экзюпери в «Маленьком принце» до Ричарда Баха, с его «Чайкой по имени Джонатан Ливингстон».

Андерсен был очень поэтичен в своей благородной и сентиментальной прозе. Он одушевлял всё, что было вокруг, он словно сам вдохнул жизнь в предметы, которые на первый взгляд не одушевлены. Поражает полное правдоподобие его сказок.

У Андерсена два вида сказок. Одни — авторские, которые он полностью придумал. Другие построены на народных сказках, их основа — фольклор.

Часто он переделывал свои сказки. Так, «Призрак» (1829 г.) была переделана в замечательного «Дорожного товарища» (1835 г.).

Его сказки — единственное, что внесла Дания в мировую литературу.

Он много страдал, поэтому его сказки полны светом. Его стиль отличает его от всех — он как личное клеймо гения.

До него сказки было принято заканчивать моралью. Андерсен счастливо избежал прямолинейности: мораль была в самой художественной ткани произведений сказочника. Нервная ткань его сказок — та же, что и у жизни людей.

Непосредственность, новизна ощущения жизни свойственна его лучшим сказкам. Не все из написанных им более 170 сказок и историй равноценны. Но лучшие остались навсегда.

Всматриваясь в биографию Андерсена, понимаешь, что невозможно писать о сказках отдельно. Они срослись с его драматургическими произведениями, берут истоки свои во многих его стихотворениях, соединены с книгами путешествий, куда неоднократно захаживали и где чувствовали себя как дома, они живут в его романах, как, например, история о «маленькой игуменье» в первом романе...

Он проживал жизни своих сказочных героев, страдая, как за жизни героев романов. Может быть, его сказки и есть мини-романы?

Многие его друзья искренне не понимали и не любили сказки Андерсена.

Ингеман, так чутко отнёсшийся к «Агнете», сказок для детей не любил, о чём говорил прямо в глаза автору. А Гейберг столь же уверенно возвещал Андерсену, что лучшее из опубликованного — это сказки. Андерсен терялся. Расстраивался. Радовался. Но не относился к сказкам как главному — Боже упаси. Включённую в третий сборник сказок «Русалочку» он считал лучшей своей сказкой. Даже «Лизок с вершок» (в русском переводе «Дюймовочка») считал менее талантливой. И это легко понять — в «Русалочке» появилась философия, второй план, и её невозможно назвать лишь детской. Это, по существу, мини-роман.

«Сказки для детей» прописались в Германии. Имя Андерсена всё чаще повторяли газеты и журналы Франции и Германии. Чем выше было счастье узнавания этого, тем глубже разочарование от критических статей в Дании... Контраст был разителен. За границей признали его едва ли не безоговорочно. Его биография не могла не умилять. Ингеману Андерсен признавался, что, порой, чувствует то, что не высказал до него ни один поэт мира... И разница между тем, что он чувствовал, и тем, что он написал, была огромной. Это рождало подозрение в собственной бездарности, которую частенько пытались разжечь и завистники. Мещанам Копенгагена не нравилось, что он — «выскочка», мнит себя и поэтом, и романистом, и автором путевых очерков, и драматургом, и сказочником.

Не много ли, в самом деле, для одного человека?

Вечная болезнь человечества — смотреть в диплом гения.

В 1894 году в нашей стране вышел четырёхтомник произведений датского писателя, поэта, драматурга, автора путевых очерков Г. X. Андерсена. Здесь же была представлена переписка. Авторы переводов: А. В. и П. Г. Ганзен. Датчане и сейчас считают это собрание сочинений — лучшим вне пределов Дании.

Интересно, что в первоначальных переводах XIX века сказки Андерсена нередко были под другими названиями, чем теперь, например знаменитая «Дюймовочка» называлась «Лизок-с-вершок».

30 ноября 1837 г. Андерсен разыскивал первое зарубежное издание, оценившее его так же, как последующие поколения. Журнал оказался во всём Копенгагене в единственном экземпляре. Следует удивиться не тому, что в одном экземпляре, а тому, что этот номер всё-таки молено было в Копенгагене найти.

Автор статьи — Мармье. Нужно запомнить эту фамилию. Мармье говорил об Андерсене как о гении. Слёзы умиления роняла душа Андерсена, когда он читал эту статью. Пусть Мармье ошибался, считая лучшими из написанного Андерсеном роман «О. Т.» и стихотворения. Статью он кончил переводом стихотворения Андерсена «Умирающее дитя». Была в статье и биография будущего гения сказки, и имена близких ему по направлению поэтов...

Одиночество никогда не проходит для человека безнаказанно... Оно как петля. Копенгагенские кумушки то и дело женили его на ком-нибудь. Разговоры эти доходили до ушей Андерсена. Но кому он мог обеспечить безбедную жизнь? Он и сам-то едва-едва сводил концы с концами, тут спасали летние приглашения в барские усадьбы, но у него не было даже приличной обстановки для жены из достойного круга. Нет, умирать ему суждено если не в глубокой нищете, то в одиночестве — точно. Он смирился с этим. Он мечтал зарабатывать две тысячи в год! Иногда он выбирал себе достойную девушку и думал о ней как о невесте, никому не называя её имени. Тоской своей он делился и с Генриеттой Ганк, и с Гаухом. Тот оказался прав в своём суждении, точно предвидя всю жизнь Андерсена: «Не отгоняйте от себя Вашей тоски, она-то и придаёт Вашим творениям высший блеск».

Он был более прав, чем другие советчики Андерсена. Заметим: рядом с Андерсеном всегда оказывался кто-нибудь, кто был абсолютно прав относительно его будущего.

Андерсен всё чаще чувствовал себя стариком — сказывалась нищета, унижения, зависимость от множества людей, непонимание в родной стране. Как летело время! Дочь друга — Эрстеда — сказала ему, что она невеста. А ведь она, кажется, ещё совсем недавно сидела у него на коленях! Целовала его в щёку!

Детям принято дарить подарки на Новый год. Ёлка судьбы внимательно следит за этим. Участь сия не обошла Андерсена на переломе 1837-1838 годов.

Андерсен брёл по улице, и вдруг знакомая фигура вынырнула из снега — точно снеговик ожил. Фигура оказалась Мейслингом. Тем самым мучителем, что навсегда оставил у Андерсена впечатление о гимназии, как о разновидности тюрьмы.

Мейслинг узнал его первым. Они поздоровались — со стороны Андерсена приветствие было грустным. Так много чёрного поднялось со дна души, оно долго не садится, кидает в объятия бессонницы и вызывает неутолимую жажду разобраться: за что?

   — Я чувствую потребность сказать вам, — промолвил Мейслинг снежным голосом, — что обходился с вами нехорошо. Я ошибался в вас.

Андерсен пожал плечами. А Мейслинг поднял руку, словно Андерсен хотел перебить его, прося остановить слова.

   — Я поступал нехорошо, — сказал Мейслинг отводя глаза. — Я очень сожалею об этом. Вы стоите выше меня. Забудьте мою суровость, она мучает меня. Да-да! Теперь вы восторжествовали, а я пристыжен! О, если бы знать тогда, — вздохнул Мейслинг. На руинах его лица очнулись глаза и в них промелькнула тоска. Чувствовалось: много сил он отдал своим словам, но уже когда-то давно окончательно для себя решил, что скажет их своему бывшему гимназисту...

Это тронуло Андерсена, и он готов был окончательно простить своего главного мучителя, но воспоминания сдавили горло. Ведь если бы не помощь Йонаса Коллина, Мейслинг выгнал бы его из гимназии, а жизнь заживо сгноила в Оденсе или в другом печальном городишке.

Мейслинг уже не был похож на самоуверенного Мейслинга.

   — И стихи ваши лучше моих. Да, — чуть помолчав, промолвил он, — это молчание тяжёлым надгробием легло на его тщеславие. — Я попробовал написать роман, но у меня ничего не получилось. Столько учеников выучил, они получили аттестаты зрелости, но ни один из них не стал известным, как вы. Вы — моё полное поражение.

   — Как ваши дети? — спросил Андерсен, чтобы перевести разговор; чем дольше говорили, тем неприятнее становился для него разговор. И хотя признавал Мейслинг полную победу над ним, воспоминания о прошлом давили его... От Мейслинга заметно пахло спиртным.

   — Дети? — переспросил Мейслинг. — Дети сами по себе, взрослые сами по себе. А с каким энтузиазмом я принялся ректорствовать в Хельсингёрской школе! Но последующее десятилетие всё свело на нет, всё... За что? Почему? Я недавно перечитывал ваше «Умирающее дитя»... Ну, почему оно так мне не понравилось тогда?

   — Вам не нравился я... Потому не понравились и мои стихи.

   — Мне, поверьте, ни разу даже и в голову не приходило, что вы станете настоящим поэтом. А я — обыкновенный поэтик захолустья. Жизнь прошла и не стоит себя обманывать, — Мейслинг улыбнулся безнадёжной улыбкой.

Помолчали. Перед Андерсеном стоял человек, отнявший у него целых пять лет жизни. Живой, уставший, угрюмый. Он говорил так, словно искал его сострадания. Только весной 1827 года Андерсен почувствовал себя свободным от этого человека. Целых пять лет он мнил себя божком его, андерсеновской жизни...

И вот посреди снега, посреди копенгагенской зимы Андерсен выслушивал его жалобы на жизнь, на детей, на музу... Андерсену пришла мысль о бессмысленности жизни. О её полной никчёмности. Что получил Мейслинг от бессмысленных унижений андерсеновской души? Ничего. Отнял силы и у себя, и у него ради собственной злобы. Андерсен вспомнил, как пришёл к Мейслингу прощаться, когда уже стало известно, что Коллин забирал его в Копенгаген, чтобы частным образом подготовить к экзаменам, и Мейслинг крикнул ему «убирайтесь к чёрту», да ещё и картинно показал на дверь. А ведь он мог умереть, покончить с собой из-за этого человека. Теперь бывший директор стоял перед ним и всей своей позой вымаливал прощенье.

А как хотелось вернуть ему ту, последнюю фразу.

«Убирайтесь к чёрту!» — чуть было не выкрикнул Андерсен. Но из вьюги вынырнула Снежная королева, промчалась мимо, и он открыл рот от удивления, не в силах вымолвить ни слова.

   — Вам плохо? — спросил с волнением Мейслинг.

   — Нет, всё в порядке. Здесь никто не проезжал?

   — Никто!

Значит, опять показалось. Снова сердце Андерсена сжала тоска. Та самая, которая пришла, когда предсмертно болел отец и лик Снежной королевы появлялся на морозном стекле.

Почему эта Снежная королева появляется в критические моменты жизни?

Эти мысли отвлекли от зимнего Мейслинга. Но вдруг Андерсен подумал: а если после него у Мейслинга был ученик более талантливый, чем он, Андерсен, и Мейслинг сгубил его? Сколько их, более талантливых, чем те, что стали хоть немного известными, сгинули, не оставив никакого следа? И Мейслинг — могильная плита настоящих талантов.

   — Были ли у вас подающие надежду ученики?

   — Были, но они подавали именно надежду — не более одной, к сожалению, — он засмеялся своим прежним смехом...

И вообще — сколько неизвестных талантов должны погибнуть, чтоб хоть один стал известен?

Они простились.

Только трёх учеников подарил Мейслингу 1839 год... Лишь троих... Это был приговор времени. Мейслинг отправился в отставку.

Неожиданная встреча 1837 года поразила Андерсена. Он увидел в ней перст судьбы: словно время извинялось перед ним за смертельные обиды, наносимые людьми, которых подсовывало сказочнику.

Снег быстро заметал следы от кареты Снежной королевы. У дома девочка-оборвыш продавала спички. Андерсен купил у неё ненужную коробку.

   — Благодарю вас. Вы — первый покупатель за сегодняшний день.

   — Ты видела сегодня Снежную королеву? — внезапно спросил Андерсен.

   — Да, она совсем недавно проехала мимо меня. Должно быть, в её карете тепло, — мечтательно произнесла девочка.

   — Да, ты права, бедное создание, в её карете очень тепло... Как тебя зовут, спичечная девочка?

— Меня зовут Гер да, — отвечала она.

Дома он посмотрел спички. Оки отсырели. Он выглянул в окно. Девочка со спичками стояла всё на том же месте. Что принесёт ей Новый год? Ему он подарил встречу со старым мучителем и Снежной королевой, которую смогла разглядеть только одна девочка изо всего города. Её, видимо, видят только те, кого ока хочет забрать с собой. Замерзшая девочка посреди метели напоминала случайный подснежник, по ошибке высунувшийся из-под земли не вовремя.

Больше Андерсен не встречал девочку со спичками. И Мейслинг тоже никогда не выплывал из снежного тумана...

Ау, Снежная королева...

Снег так быстро заштриховал фигуру Мейслинга, словно его и не было никогда. Сколько подобных встреч ему ещё подарит холодный Копенгаген? Кто выплывет со дна детства?.. Сводная сестра? Какие-то сплетни о матери, которых он не хотел слышать? В городе, где по улицам катается Снежная королева, не мудрено замёрзнуть в объятьях людей...

Андерсен был уже автором трёх романов. Он думал о Мейслинге, придя домой. Вечная забота о хлебе сгубила многие таланты, станет ли он исключением? Или про него скажут, как про многих: «Он подавал надежды, но...» Мечты, которые привели его в четырнадцать лет в Копенгаген, исчезли, взамен этого пришли написанные книги, но что ценнее, кто знает? И не ценен ли просто этот долгий путь через нищету к пониманию. Но — к чьему пониманию? Вкусов потомков нельзя знать. Вкусы тех, кто рядом, известны. Датчане никогда не признают его главным писателем Дании. А к чему же он стремился? Чем выше становились его идеалы в искусстве, тем яснее виделась их полная недостижимость. Котомка за плечами, с которой он пришёл в Копенгаген, всё ещё давит и давит на плечи. Его последний, третий роман «Только скрипач» написан со смятением в душе. По существу все три романа о его душе. И везде — борьба таланта со средой, с жизнью. Конечный проигрыш. Смерть...

Скорей бы весна, думал Андерсен, прислушиваясь к потрескиванью поленьев. Скорей бы весна. Неужели есть на свете Италия, где тепло. Скоро там всё зацветёт... Нежное, яркое, благоухающее. А здесь только равнодушные вьюги, и весь город, словно утонув, покоится на дне белого, бесконечного по глубине моря и даже не подозревает об этом. Он отошёл от камина и сел к столу. Пододвинул лист бумаги и, взяв перо, стал выводить: «Италия, возьми меня к себе, Италия, возьми меня к себе». Так он исписал целую страницу. Потом бросил лист в камин. И тот, не задумываясь, сожрал в один миг все его мечты о самой сказочной на свете стране.

Скорей бы весна... Сколько весенних дней в нём будет не прекращаясь идти этот сегодняшний снег? Ему показалось, что из огня улыбнулось лицо незабываемого, не сегодняшнего, а давнего Мейслинга, вечного спутника тоски, и он издевательски произнёс: «Всегда».

«Всегда, так всегда», — устало произнёс Андерсен и лёг в постель. Но до утра так и не смог согреться. Ему снилась девочка со спичками, которая шла по краю Везувия за руку с Мейслингом, потом приснилось, что он не выучил урок, и он проснулся, лихорадочно вспоминая спряжения глаголов, но вдруг осознал, что он давно уже не в гимназии, и заплакал от счастья.

Утром у него поднялась температура. Это прорезывалась в нём, как режутся зубы, очередная сказка. Он ещё не подозревал о ней, но она хотела вырваться на волю из его утомлённого безрадостной зимой сердца.

Он стал думать о Мейслинге, как о своей очередной победе. Выдумка о Снежной королеве порядком развеселила его и он решил рассказать об этом Генриетте Вульф или Генриетте Ганк, писательнице, дочери издателя из Оденсе Иверсена, который когда-то был страшно удивлён его смешному желанию отправиться в Копенгаген на поиски славы и счастья, но дал рекомендательное письмо.

Он подошёл к столу и отыскал свой аттестат. Документ был помечен 28 октября 1828 года. И в нём стояли лишь отличные оценки. Пятёрки, вырвавшись из заточения, разбежались по комнате, и он долго призывал их вернуться на отведённое место Они сделали это неохотно, как разбаловавшиеся девчонки. От бумаги пахло ушедшим детством. А лист с оценками, как парус его жизненного корабля, поплыл по снежной реке, то и дело теряясь среди волн...

Как ждал он в детстве Новый год! Улыбки отца и матери — лучшие украшения на ёлке. Разве люди добрее тех самых игрушек, что вырезал ему отец? Нет.

...Он всё чаще болел. Иногда днями не поднимался с постели. В начале 1838 года Андерсен лечился «так называемой русской баней». Считал это лечение ужаснейшим. Но наступала весна. Первого апреля 1838 года Андерсен наблюдал, как в Новой гавани работали матросы, пилили лёд, отталкивали от кораблей ледяные глыбы шестами. Корабли всю Зиму простояли прикованные цепями к столбам. Они ждут, когда их просмолят и оснастят. Они дождались весны. Дождался её и Андерсен. Он смотрел в окно на работу матросов, и ему было интересно — кто сейчас читает его сказки в Германии, кто открыл «Только скрипач» во Франции... Так хотелось увидеть хоть одного человека, склонённого над его книгой...

Как только появилось немного денег, он стал лучше одеваться.

Все находили, что он изменился. Говорили, что он стал франтом, ибо сюртук — в 60 риксдалеров, да ещё атласная подкладка. Изящный аристократ, отлично одевается — такие суждения бродили среди друзей Андерсена весной 1838 года. «Может быть, вас пригласят ко двору, у вас прочное положение...» А для Андерсена это звучало как «прочное поражение».

Он изменился, это верно. Но он не стал хуже. Он стал другим. Он устал быть попрошайкой. Далее Генриетта Вульф считала, что он изменился...

День его приобрёл законченность и неделя была в своей последовательности однообразной. С восьми утра он пил кофе. Эта привычка стала для него необходимостью. Кофе был ритуалом утра. Кофе призывал его к работе. Он читал и писал до двух или четырёх часов. Потом отправлялся в Студенческий союз, чтобы прочесть газеты — это вошло в привычку, газеты стали частью его жизни: он писал в газеты, газеты его хвалили, газеты его ругали, газеты читали во Франции, Италии, Германии. Это была не роскошь жизни, а необходимость. Перед выходом на улицу он внимательно осматривал себя в зеркало. Недавно он заметил, что в выражении лица его появилась зрелость.

После Студенческого союза он купался. Гулял. Ходил в гости. Это продолжалось до трёх часов дня.

Два часа — от четырёх до шести — занимал обед.

Окончание дня занимали литературная работа и чтение.

Если давали новый спектакль — Андерсен вечером обязательно шёл в театр. Это было необходимостью. Если же не было премьеры, то он не выходил из дома.

День за днём, неделя за неделей...

Обеды — особый разговор. Они тоже были постоянны. Понедельник — госпожа Бюгель. Много людей. Разговоры.

Вторник. Коллины. Старший сын, жена. Старики рады встретить его. Андерсен в этот день — как в семье.

Среда — Г. X. Эрстед. За наукой он не забывает литературу. Здесь интересно и дружественно.

Четверг — снова госпожа Бюгель.

Пятница — Вульфы. Здесь всегда тот самый Вейзе, что по-доброму отнёсся к Андерсену в его голодное время. Фортепьяно оживает иод его страстными пальцами. Андерсен любит музыку.

Суббота, единственный день, который не занят точным расписанием. На этот день писатель предпочитал откладывать непостоянные приглашения, если же их не было, то обедал в ресторане.

В воскресный день его можно встретить у госпожи Лэссё, если же нет, то, скорее всего, он в Студенческом союзе.

Есть только одно, на что он готов был променять это привычное времяпрепровождение: заграница. Но кладезь новых впечатлений пока не раскрывался перед ним, хотя он предчувствовал: дорога и новизна людей, деревень и городов, произведений искусств выведут его из подобия спячки.

Он по-прежнему боялся публики. Приезжая из Германии, люди рассказывали об успехе его книг— он верил и не верил. Не мог он избавиться от чувства, что эти рассказы — подобие насмешки. Он хорошо знал своих соотечественников и был недоверчив к ним. Полученное письмо Шамиссо говорило ему, что Андерсен — первый детский писатель для немцев. И он понимал — это известие усилит зависть к нему, а значит, и ненависть. Новые страницы вызывали в нём страх — понравятся ли они публике? Кто из критиков напишет на новое произведение отрицательную рецензию?

Он то сдерживал свои страхи, то вдруг начинал делиться ими со своими друзьями, точно страх перед публикой мог разорвать его на части.

Тот же страх он заметил и у писательницы Генриетты Ганк. Успех оживлял его. Критика заставляла смолкнуть в нём свежие чувства, он был разбитым после очередного выпада соотечественников. И никак не мог понять — почему они столь безжалостны к нему. Ведь не может же зависть двигать таким количеством критиков... Зависть столь прожорлива, что поедает лучших людей...

Италия, Италия, Италия... Неужели ты есть на свете? Если бы на Италию можно было молиться, он бы на неё молился... Но госпожа Дания не желала его отпускать от себя...

Всё-таки Гаух был прав, подумал Андерсен, тоска поворачивает мои слова особым родом, заставляет творить.

Спасали мысли о красоте — о Божьем чуде природы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.