Хуррумдерэ. 9-го Февраля 1839 г
Хуррумдерэ. 9-го Февраля 1839 г
Я в избе в деревне Хуррумдерэ, почти задыхаюсь от дыма, и от нечего делать принимаюсь за письмо. Выехал из Тегерана 9-го Февраля: 1-го числа в самый день моего рождения меня задержали в Тегеране, чтобы вручить от Шаха орден Льва и Солнца, две шали, весьма хорошие, и лошадь самую плохую. Две шали оценили мне около тысячи рублей, и, посоветовавшись в посольстве, я дал 18 червонцев человеку, который их мне принес. Это был шахский гулям, род комиссионера, который крайне остался недоволен и как будто обижен. Орден принес мне чиновник министерства иностранных дел, которому я дал за это 10 червонцев, и он, к крайнему моему удивлению, удовольствовался, вероятно потому, что чаще имел дело с Европейцами, и знает, что более не дадут. Орден, украшенный алмазами, оценили мне в 30 или 40 червонцев. Что касается до лошади, которую привели четыре человека, она была так дурна, что я дал за нее только 8 червонцев, а она конечно, стоит и того меньше. Анекдот об этой лошади довольно оригинален. Я ехал в посольство, впереди шел Армянин, мой конюх; вдруг вижу, четыре человека торжественно ведут большую гнедую лошадь, хромую и явно негодную, хотя она покрыта была большой попоной. Я догадался, что это для меня, и думал, как бы с приличным подобострастием принять шахскую милость. Но мы еще не успели поравняться, вдруг мой конюх, как верный в преданный слуга, желая исполнить свой долг, начал бранить шахских людей, и кричать, но лошадь никуда не годится, что нам не надо такой клячи, что он ни за что ее не впустит в мою конюшню. Я изумился, не знал, что делать при плохом знании языка; по возможности, однако же, уговаривал своего конюха; но он ни мало не обращал внимания на мок возражения. В уверенности, что делает свое дело, он продолжал ругать посланцев. Не знаю, показалось ли мне, что я подтверждаю слова моего конюха, — только они смутились подумали и воротились с лошадью в шахскую конюшню. Мой Багар торжествовал. Приехав в посольство я рассказал чиновникам в переводчикам это событие, и просил их, чтобы они мне помогли. Через 10 минут, привели другую лошадь от Шаха (т. е. от шахского шталмейстера, ибо Шах, разумеется, ничего этого не знает) прямо на посольский двор, серую, может. быть еще хуже первой. Конюх мой опять было вооружился, Персияне снова готовы была увести ее, но я вступился: и. кое-как объяснил, что принимаю с благодарностью милость шахскую. Не смотря на это они, вероятно г затронутые насмешками и бранью моего конюха, повели лошадь- назад, сказав что покажут ее первому министру Гаджи-Мирзе-Агасси г чтоб он рассудил достойна она быть подарена мне или нет. Таким образом надменность моего конюха дала высокое обо мнение. Однако же через полчаса привели ее снова, с извинением, что у них теперь нет лучше лошади, что когда я мишала (даст Бог) приеду в другой раз, то уж мне приготовят славную лошадь; во что впрочем и эта не худа г даже отлична, что Гаджи-МирзаАгасси ее знает.
Когда я прощался с Гаджи-Мирзой-Агасси, он подтвердил уже сказанное мне о лошади, осыпал меня учтивостями к изъявил надежду опять увидеть меня в Персии, с моим старшим братом, в чем я уверял его, следуя Персидскому обычаю говорить что попало. Я благодарил его за милости Шаха; однако же, перед отъездом, я имел счастье лично быть у Его Величества. Он особенно был милостив ко мне; спросил сперва о здоров, потом, со мной ли краски, потом велел подать два портрета, которые я ему сделал прежде, чтоб поправить их с натуры. Я почтительно расположился перед ним на полу. Шах сидел прекрасно, и я поправил, что мог, заметив, что на портрете волосы сделаны слишком длинны, но что эту ошибку нельзя уже поправить. Он сказал, что это ничего, но что портрет ему вообще кажется не кончен, — не правда ли? — прибавил он, — но впрочем я не знаю, вы это лучше знаете.
В портрете, о котором шла речь, не было ни ковра, ни грунта. Я сказал, что он действительно не окончен, но что я с позволения Его Величества, возьму его и окончу дома, равно как в портрет маленького Шахзадэ, к которому надо прибавить еще ковер и подушки. Шах снисходительно хвалил портрет маленького принца, находил похожим и говорил, что весьма трудно так скоро рисовать и схватить сходство. Я воспользовался его добрым расположением, и просил его дать мне еще короткий сеанс. Он с охотой согласился, сказал, чтоб я не спешил, и сидел неподвижно минут 8 или 10. Сначала, повернув голову, он предложил мне, не хочу ли я нарисовать профиль, что это легче; но я отклонил это, отвечая, что профиль не будет так интересен.
Во время сеанса, добрый и внимательный Шах, по Персидскому обычаю, не переставал хвалить меня, обращаясь к некоторым из придворных, стоявших рядом на другом конце залы у стены. Шах выражался по-Татарски, вероятно предполагая, что мне несколько понятен этот язык. Он говорил, что много видал Европейцев, но такого, как этот (т. е. я), еще никогда не видал. Эта фраза — обыкновенно употребляется для всех приезжих в Персию; но тем не менее, я с признательностью слушал доброго Магомет-Шаха, и рука моя ходила свободнее. Он продолжал, все обращаясь к церемониймейстеру и другим придворным, что мое обращение ему очень нравится, что я из числа самых отличных людей, и проч. Таким образом благосклонный ко мне Центр мира постепенно возвышал гиперболы на мой счет, в третьем лице, как будто бы меня тут не было, и если б я прорисовал еще с четверть часа, то, смотря но прогрессии шахских похвал, — вероятно был бы вознесен до небес. Присутствующие к каждому слову шаха прибавляли: бэли (да).
Последний эскиз удался лучше первого. Когда я сказал Его Величеству, что сбираюсь ехать завтра или после завтра, и пришел откланяться, он как будто удивился, и спросил, зачем так скоро. Я отвечал, что спешу рассказать в России, как я был осчастливлен его милостью. Ему, кажется, понравилась эта учтивость; обратясь к церемониймейстеру, он еще раз сказал, что ему нравится мое обращение, и спросил, приготовлены ли для меня подарки, и какие. Ему отвечали, что приготовлены шали, орден и лошадь. Хорошо, сказал он, но чтоб эти подарки были дорогие, туманов в 500. Я удалился, не оборачиваясь спиной до двери. Легко можно себе вообразить, как я был доволен.
Вот все мои похождения в Тегеране. На другой день мы пили последний раз шампанское у Г. Дюгамеля за обедом, и я простился с этим достойным человеком.
2-го Февраля в 12 часов, т. е. в полдень, я выехал. Со мной было 9 вьючных лошадей, 3 человек людей на наемных лошадях Я ехал на одной из моих собственных лошадей, а двух вели. Был маленький дождь пополам с снегом. Конюх Армянин жаловался, что лошадь, которую ему досталось вести, неспокойна, и что надобно ему на нее сесть. Я не позволил этого, чтоб сберечь её силы для следующего перехода. Конюх нахмурился, и через несколько минут выпустил лошадь из рук, как будто не в состоянии был ее удержать, и она поскакала вдоль по степи. Потом и сам он спустился медленно на землю с своей лошади, и ее упустил все побежали за лошадьми, кроме конюха Багара, который медленно подымался с недовольным видом. Мне показалась эта комедия очень не по нраву, и я счел нужным, в пример другим, подъехать к нему и крайне его удивить, ударив раза два хлыстом по длинной его спине.
На половине перехода, когда уже стало темно, я от скуки перегнал свой караван и уехал вперед с одним слугой, Армянином Степаном (переход был длинный — 8 фарсахов, по 7 верст Фарсах), и наконец. приходилось очень плохо: дороги я совсем не видел, а надо было часто переезжать в брод по каменистым ручьям и по узким развалившимся мостам, разумеется, без перил, над глубокими рвами. Не знаю, как Бот переносил; сколько раз я сбивался с дороги, и не понимаю, каким образом наконец попал в развалины шахского дворца, называемого Сулейманиэ, в глубокую уже ночь. Несколько комнат еще существуют в этом дворце; большая зала, красиво расписанная и с цветными окнами…. (но я, помнится, упоминал уже об этой прежде). Через три дня я прибыл в Казбин, город в 100 верстах от Тегерана. Дорога была покрыта снегом. Когда едешь из Тегерана в Тавриз, то почти все подымаешься в гору, и воздух постепенно делается холоднее и ветры сильнее. Квартиры худы; мои ревматизмы возобновились. В Казбин я остановился в дон некоего Шериф-Хана, который был в отсутствии, и меня приняли четверо его детей, из которых старшему было 11 лет. И так среди развалин Казбина (ибо все Персидские города суть ничто иное, как развалины, самые жалкие, представляющие бедное и мрачное зрелище распадающихся стен из глины) ин дали комнату с камином, с позолотами; в ней одна стена была стеклянная, как в оранжереях, но из самых мелких кусков разноцветного стекла, регулярно перемешанных с деревянными дощечками, потому что стекло здесь дорого и редко. Большая часть этих стекол была, разумеется, как всегда, перебита. Резкий и холодный ветер проникал отовсюду в скважины, и, потрясая бренный приют ной, производил странный звук в перебитых стеклах и дощечках. Другая стена почти вся состояла из одной двери и двух окошек, третья из двух дверей. Можно себе вообразить, что между этих трех стен нельзя ожидать иного тепла зимой. В четвертой стене однако же, к которой я привалился в шубе, к утешению моему был камин, из которого густые облака дыма наполняли эфирную комнату, род беседки, в которой летом, я думаю, жар должен быть нестерпим.
Я старался согреть себя этою мыслью, но тщетно; потому упросил, чтобы кое-как заткнули но крайней мере главные отверстия от мороза. Дети пришли и церемонно расположились на полу, а наставник их стал в углу. Второй сын моего хозяина, 10-ти лет, был наследник титула в имения отца, по благородному происхождению матери. Кроме этих четырех детей, в доме еще были четыре жены Шериф-Хана, пребывающего в Тегеране на службе. Десятилетний мальчик, усевшись чинно м почтительно, сперва спросил меня, каково мое здоровье, а я спросил его, в веселом ли он духе. Он отвечал, что в моем присутствии нельзя не быть веселым. Я подал ему кусок кулича, и спросил, хорош ли? Он отвечал, что все, что я даю, не может быть худо, следовательно хорошо, ибо что вы кушаете, прибавил он, конечно должно быть отлично. У меня была шапка на голове, а другая на столе, и чтоб поддержать разговор, я спросил его, которая лучше. Та, которая вам более нравится конечно должна быть лучше, сказал он; впрочем обе прекрасны, все у вас хорошо, потому что вы сами отличны. После столь интересного разговора, я спросил этого ребенка удалиться, и послал его матери которая, по словам дядьки, была молода и хороша, чашку чаю. В ответ на эту учтивость, она пислала попросить у меня унт чаю, который я, разумеется, не дал. На другой день рано мне пришли возвестить, что хозяин моих наемных лошадей, в противность нашему условию, не хочет сегодня выезжать в дорогу, и решился дневать в Казбине. Я сказал, что ёсли так, то надо его оставит и искать других лошадей, что и сделали, и вместо лошадей взяли лошаков, потому что они, говорят, сноснее. Однако же я таки не мог выехать в тот день, — новые чарвадары (проводники) не успели собраться; но я имел по крайней мере то утешение, что прогнал обманщика. Он пришел было ко мне, чтоб заставить меня продолжать с ним путь; но только что приподнялась занавесь моей двери и показался нос бездельника и потом вся его Фигура, я с поспешностью бросился с постели, на которой лежал, и дал ему несколько ударов хлыстом. Видя, что никаких переговоров не будет, он удалился молча поспешно. Новые проводники наши были гораздо исправнее. Я выехал из Казбина, пробыв там около двух суток в беспрестанных разговорах с детьми Шериф-Хана и с их дядькой, по-Персидски ляля. Они мне дали лепешек с сиропом и черносливу на дорогу, а я дал по червонцу дядьке и назиру (управляющему домом). В Казбине я купил большие красные сапоги для дороги, Переход был не велик, и я рано приехал в деревню Сиодоун. Тут мне принесли винограду, немного уже поиссохшего, но очень вкусного.
В Казбине я приложил себе шпанскую мушку, принимал лекарство и ставил ноги в золу, но напрасно; ходил смотреть баню, но не воспользовался ею, потому что предбанник был холодный. В дорогу надел фланелевое исподнее платье, длинные шерстяные чулки, кашемировые большие Казбинские сапоги и широкие суконные шаровары, в которые, по-Персидскому обычаю, вправил свой архалук; сверх архалука напялил сюртук, потом макинтош из Английского магазина, а голову запрятал в меховую Персидскую шапку, надеясь этим избавится от головного ревматизма, который беспрестанно меня мучил с тех пор, как настал холод. При самом резком ветре солнце пекло и сильно отражалось- на снегу, глазам было больно, и голова у меня стала мокра от жара. Но чьи дальше я ехал, тем более подымался на гору, снегу на дороге все прибавлялось, ветер становился резче и холоднее, я совершенно продрог до костей, и вьюга проникала сквозь все мои кутания; я скакал, как только мот, вьюки и люди оставались далеко позади, за мной следовал только мой верный Степан; бедная шахская лошадь выбилась из сил. Я обыкновенно каждый день переменяю лошадей, чтоб дать им отдых, но она насилу тащилась. Я слез, я брел пешком, бежал с жестокою зубною болью. Переход был в 8 или 9 фарсахов, и мне казалось, что ему не будет конца. Я изредка спрашивал у проезжих, нет ли где деревни по дороге, где бы я мог остановиться и согреться. Наконец вдали показалась деревня, и я побежал туда во всю ночь» Степан уступил мне свою бурку, видя, что я ни жив, ни мертв. На мне оставалась овчинная шуба. И слава Богу, я дотащился до хижины, где бедные поселяне усердно приняли меня; тотчас же приготовили мне кальян и зажгли огонь в курене своем. Густой дым окружил меня, и не выходил вон, не смотря на множество скважин, нарочно для того сделанных. Добрые люди достали молока и вскипятили его. Я расположился, велел стеречь, когда поравняются с этой деревней, лежащей довольно далеко в стороне от дороги, мои вьюки, чтобы достать из них денег и вина. Через час мне принесли все, что было нужно. Я согрелся, заплатил бедным хозяевам, и продолжал путь. Со мной был путешественник, ехавший по той же дорог, который указал мне деревню.
Оставалось только полтора фарсаха до того места, куда михмандар мой отправился для приготовления ночлега. Лошадь моя, которая также отдохнула в деревне, шла теперь бодро. Дорога тянулась все в гору, холод, ветер и снег увеличивались. Наконец к ночи я доехал до станции, деревни Хуррумдерэ, откуда и пишу теперь. Она почти лучше всех деревень, которые довелось мне видеть в Персии. Будучи скрыта отовсюду, Хуррумдерэ неожиданно является в углублении измученному страннику. После продолжительного и трудного пути (не менее 12 часов) по голым хребтам, едва живой от вьюги, усталости и скуки, он вдруг видит перед собой лощину, и спускаясь в нее, въезжает в долину тихую и прекрасную; дорога извивается по зеленым берегам ручья, ветру нет, снег, вьюга и стужа все осталось на верху; воздух становится теплее, чем более спускаешься вниз; открываются ряды высоких тополей, за ними густая зелень, и сельские дома в глубин мирной долины.
В комнате, приготовленной для меня, горел большой огонь в камине, но было холодно, везде скважины; обили кое-где войлоками, однако все-таки сквозит, и я сижу в шубе. Хозяева дома, два брата, принесли мне винограду, орехов и изюму; потом младший, с большим замешательством, сказал мне, что есть и вино. Я очень благодарен был ему и велел сейчас же принести бутылку. Он почти дрожал от страха, полагая, что делает преступление гнусное и постыдное, предлагая вино. Вино однако же оказалось негодным, и не имело даже ни малейшего винного вкуса. Таким образом, я здесь по неволе лечусь одним виноградом, я нахожу, что виноград весьма полезен; но летом я предпочитаю виноградный сок. В холода и вообще зимой, вино мне неприятно и вредно, и я употребляю его как лекарство, когда нужно согреться и привести в движение кровь. Виноград ем я с жадностью, вероятно потому, что наружный холод производит во мне внутренний жар.
Я намеревался уже продолжать путь, но мне пришли возвестить, что нет возможности отправляться в Сумпаниэ, следующую станцию, потому что вьюга так сильна и столько снегу, что нельзя никак видеть дорогу, что все прочие чарвадары остаются сегодня дневать, за совершенною невозможностью продолжать путь, что авось завтра утихнет вьюга. Не совсем довольный этим оборотом обстоятельств, я продолжал есть виноград и греться у камина; но между тем вознамерился переменить род путешествия, несносного уже для меня, решился покинуть в Хуррумдерэ всех моих людей, лошадей и вещи, и пуститься самому чапароме (курьером) на почтовых, с одним моим конюхом, взяв только самые необходимые вещи для дороги; он всех проворнее из трех моих Армян, и на станциях очень расторопен.
Догадавшись, наконец, что одна только бурка может предохранять от страшного ветра, свирепствующего здесь зимой на Султанийских высотах, я купил бурку. Летом в Султаниэ, куда я завтра поеду, говорят, климат, очень хорош, жару никогда нет. Это, я думаю, самое высокое место из всей Персии, разумеется, кроме вершин гор, и потому Фет-Али-Шах обыкновенно в жаркое время удалялся в Султанийский увеселительный свой замок, и по рассказам, охотился и жил в лагере. На пространных полях, где теперь свирепствует такая страшная зима, и путь для путешественника так труден и даже опасен от глубины снегов и ослепляющей вьюги.
Таким образом я буду ч<рез четыре дня в Тавризе; а если бы продолжал путь с моим караваном, то поспел бы туда не прежде, как в 19 дней, и без сомнения, при такой погоде еще более: бедные лошаки с сундуками на спинах едва бредут беспрестанно падают. Однако же, так как уж надо было оставаться мне сегодняшний день здесь, то я заказал себе завтрак, обед ужин. Один поселянин принес ин свежей рыбы, форели, что весьма редко в Персии; другой теплые рукавицы своей работы, за которые я очень был благодарен; третий два арбуза; но так как арбузам прошло уже время, то попортившиеся места были заткнуты хлопчатой бумагой. Я с удовольствием раздавал деньги этим бедным людям, которые так усердно старались услужить мне и не просили иичего. Вдруг послышались ружейные выстрелы. Это мой Ферраш Степан вздумал стрелять каких-то жалких птичек, и с торжеством принес мне своих жертв.
До Султаниэ отсюда, говорят, 6 фарсахов, если не больше. Там я переменю лошадей, и проеду еще 6 фарсахов до Зенгана, где хочу остановиться на ночлег; потому что Зенган хорошее место, и тамошний правитель города весьма приветлив.
Между тем дыры, служащие в моей изб вместо окон, заткнуты, и у меня день и ночь горят свечи. Я пробовал выходить из избы, чтоб воспользоваться ясной погодой, во холодный ветер прогонял меня назад; хотя спускаясь в эту долину мне показалось, что ветра совершенно нет.
11-го Февраля. Вчера утром, покинув свои вьюки, всех лошадей, моего Немца Франца и весь свой караван, рано, до света, с Багаром, сквозь страшную вьюгу и глубокий снег, отправился я со всевозможною скоростью в Султаниэ, и прибыл туда в 1 часу по полудни расстояние было около 40 верст. Тут я вошел в сарай станции; мне развели огонь, принесли кальян, кислого молока и хлеба. Отдохнув с час и побеседовав с почтовыми служителями, очень услужливыми и внимательными, я переменил почтовую лошадь, и проехал верст 40 до города Зенгана, куда прибыл очень поздно. Ночь застигла меня еще на последней четверти дороги. Почтовые служители в Зенгане вышли мне навстречу, и помогли влезть на возвышенное место сарая, довольно обширное, где все люди спят вместе и где есть камин, Сильный запах навоза не дает разводиться здесь насекомым; тут я спал очень хорошо, и отправляюсь далее, не посетив правителя города, чтоб не терять времени.
12-го Февраля. Сегодня мои именины. Я праздновал их в Миане. Миана есть известный вертеп разбойников — клопов. Конюх мой набрал этих смертоносных животных, называемых мяля, завернул их в несколько бумажек, и без всякого опасения засунул в свою шапку, и таким образом путешествует со мной, и смеется, что клопы шумят у него на голове.
До Тавриза осталось два дня езды. Я в деревне Туркманчае, где ночую также в почтовом сарае. Смотритель приятный старик. Он за мной ухаживает, как за сыном, и велел своим женам приготовить славный ужин, долго рассуждая, какой жир положить в пилав.
Я очень рад, что покинул своих Немцев, Русских, Армян, лошадей и лошаков, которые ждут хорошей погоды, чтоб проехать Султанийские степи. Слишком было бы жестоко зимовать с ними. Кроме того, этот Донкихотский поход меня забавляет, хотя и трудно ехать около 80 верст, а иногда более, от станции до станции. В день я проезжаю по две. Рано утром сажусь на лошадь и скачу во всю ночь, насколько позволяет трудность дороги и достоинство лошади, рысью, в галоп и во весь дух, и то не прежде часу по полудни приезжаю на первую станцию. Тут курю кальян, что-нибудь ем, и через час снова пускаюсь в путь. Чтоб проскакать 48 или 60 верст, надо, по крайней мере, ехать 6 или 7 часов, и я приезжаю на ужин и ночлег не прежде, как часам к 9 вечера.
Не ожидал я видеть Персию покрытою глубоким снегом, чрез который лошади с величайшим трудом могут пробираться.