22
22
Двойник секретаря Моссовета. У Всеволода Иванова. «Вольнодумец» Есенина. Розыгрыш: Эмиль Кроткий – Есенин
Зимой 1924 года я шагал вверх по вздувшейся снежными сугробами Тверской. Бойкие бабенки в шерстяных платках и дамочки в облезших меховых куртках и шапках торговали горячими пирожками с урюком, конфетами, сделанными из кофейной гущи и сахарина, вездесущей пшенной сваренной на воде кашей – увы! – с маргарином.
Работали частные магазинчики – парфюмерные, галантерейные, и юркие представители нэпа – эти калифы на час! – выглядывали из дверей, не идет ли с портфелем грозный фининспектор. Наискосок от Московского Совета предприимчивый Щукин драл с горожан за свою «фасонную» обувь не три шкуры, а три червонца, что было куда невыносимей. В окнах магазинов, кафе, на афишных тумбах, как и в газетах, Яков Рацер в самодельных стихах расхваливал свой уголек, Функ – волшебную пасту для обуви, а Глик – химические снадобья против тараканов, клопов и мышей. Повсюду висел красный картонный круг ГУМа с зазывным объявлением: «Все для всех!» Покупатели приглашались на праздничный базар. Большие плакаты конторы «Кино-Москва» сообщали, что прибыло 100 000 метров разных новых картин. Ближайшие выпуски на экраны: «Любовница Развольского» с участием Мозжухина и Лысенко, «Карусель жизни» с участием Полы Негри, «Скорбь бесконечная» с участием В. Максимова, «Доктор Мабузо», 2 серии, «Человек без имени (6 000 000 долларов)», 6 серий.
«Мастфор» (мастерская Н. М. Фореггера, Арбат, 7) объявляла о премьере спектакля «Воровка детей». Петербургский эксцентрический театр (Фэкс) о «Женитьбе» Н. В. Гоголя с партерными акробатами, шансонетками, рупором в публику и гопаком…
На углу Брюсовского переулка я встретил Есенина, он был в своей знаменитой шубе с бобровым воротником, в шапке с черной плюшевой тульей, опоясанной полоской такого же меха с сединкой. Он уже хлопотал об издании журнала «Вольнодумец» и рассказал о своих хождениях по мукам. Я же сообщил ему о вчерашнем происшествии в клубе Союза поэтов.
Я, заведующий клубом, пришел туда днем, чтобы выдать нуждающимся поэтам талоны на бесплатные обеды и ужины, и заметил, что официанты носятся с нагруженными закуской подносами, и дирижирует ими наш метрдотель в черном смокинге, белом галстуке. Мне объясняли, что в столовой находится секретарь Московского Совета Музы?ка с компанией. Ему накрыли стол в комнате президиума, подают на тарелках праздничного сервиза, и готовит сам шеф-повap Иван Пантелеевич. Верно, в клуб поэтов заходили на выступления крупных мастеров или на злободневные диспуты некоторые члены правительства, но каждый раз об этом предупреждали по телефону.
Мне приходилось по делам Союза поэтов бывать в Моссовете с И. А. Аксеновым и по делам «Ордена имажинистов» с Шершеневичем, Есениным и Мариенгофом. Помню, как-то раз я при Есенине звонил по телефону Музы?ке, а он не отвечал. Сергей сказал:
– Молчит музы?ка боевая!
Я постучал в кабинет президиума и, раскрыв дверь, вошел. В кабинете действительно сидел Музы?ка. Я уже хотел поздороваться с ним, но он, поднявшись со стула, сказал рокочущим басом:
– Здесь занято!
По голосу я сразу понял, что это не Музы?ка. Но до чего же похож – просто двойник. Понятно, что его легко приняли за секретаря Моссовета, особенно те, которые не видели и не слышали настоящего Музы?ку. Я объяснил клиенту, что произошло. Он ответил, что ни сам себя, ни кто-либо из официантов не называл его Музы?кой. Он сказал свое имя, отчество, фамилию, заявил, что он – подрядчик, работает в Сибири по строительству и приехал за цементом, а главное, за гвоздями…
Все это я подробней, чем здесь, рассказал Есенину, а он, шагая рядом, то и дело искоса поглядывал на меня. Когда я закончил, Сергей спросил, не знаю ли я, на чем обычно ездит секретарь Моссовета. Я объяснил, что не раз видел его проезжающим мимо в высокой пролетке, в которую был запряжен серый рысак.
– Мать честная! – воскликнул Есенин. – В четверг я шел с Пильняком по Кузнецкому, видим, едет Музы?ка. На вороном!
– Портфель большой, светло-желтый?
– Да! Поставил его ребром на колени.
– Значит, сибиряк-подрядчик!
– Мы сняли шапки, а он, сукин сын, еще нам рукой помахал…
Когда мы подошли к Тверскому бульвару, Сергей предложил мне зайти с ним к живущему поблизости Всеволоду Иванову, но я объяснил, что иду на заседание в Дом Герцена.
– Рассказ «Дите» читал? – воскликнул Есенин и с явным удовольствием произнес: – «Тропы вы, тропы козьи! Пески вы, пески горькие!..»
Он сказал, что видел школьную доску, на которой Всеволод пишет свои вещи. В те годы многие писали на оберточной бумаге, на картоне, на завалявшихся обоях. А вместо обоев оклеивали комнаты обесцененными коричневыми и зелеными керенками; некоторые даже делали из этих денег обложки для своих сборников стихов. Но меня удивило, что у такого писателя, как Всеволод Иванов, нет хорошей бумаги для работы. Сергей с жаром объяснил, что крупно написанная строка зажимается между двумя бортами классной доски, как тисками, и, перенесенная на бумагу, до предела лапидарна…
Всеволод Иванов жил по левую сторону бульвара, напротив Дома Герцена, в полуподвальной трехкомнатной квартире, в окна которой редко заглядывало солнце. Если можно так назвать, его «кабинет» был оклеен светлыми, купленными по дорогой цене на Сухаревке обоями. Полуподвал, как и все подобные помещения, отличался сыростью, и она выступала сквозь обои противными пятнами. В комнате топилась печка, два стула были завалены рукописями, сесть было негде. Хозяин принес нам из соседней комнаты стулья и признался, что капитальный ремонт полуподвала, малярные работы, печи, дрова сожрали все деньги, и купить мебель, да еще по спекулятивным ценам, не на что.
Благодаря тому, что, по выражению Всеволода, чада и домочадцы отбыли добывать провизию, Есенину и мне удалось повесить наши шубы на кустарную невзрачную вешалку, но шапки мы взяли с собой и положили на подоконник в кабинете хозяина. Сергей представил меня Иванову как секретаря «Ассоциации вольнодумцев», и с первых же фраз я понял, что Есенин всерьез занимается привлечением сотрудников в журнал «Вольнодумец», а Всеволод будет одним из основных.
Когда мы уселись, Сергей предложил мне рассказать о встрече с двойником Музы?ки, что я и сделал. После этого Есенин напомнил Всеволоду, что в четверг, когда он и Борис Пильняк сняли шапки перед проезжающим мимо них двойником Музы?ки, они встретили на углу Кузнецкого моста его, Иванова. Сергей был уверен, что и Всеволод также обознался и поклонился мнимому секретарю Моссовета. Иванов это отрицал, уверял, что спешил в издательство и даже не смотрел по сторонам. Но Есенин, взяв карандаш, стал набрасывать чертеж Кузнецкого и высчитывать минуты проезда пролетки мимо Всеволода. Тот долго упорствовал, поглаживая свои маленькие бакенбарды и посматривая на Сергея добродушно. Однако Есенин не унимался, и Иванов признался: был такой грех, поклонился!
Батюшки мои! В какой восторг пришел Сергей! Как он заразительно смеялся! Но, кажется, Всеволод был в еще большем восторге и хохотал до тех пор, пока у него не выступили на глазах слезы.
– Это сюжет для злой комедии, – сказал Сергей и стал вслух сочинять, что может произойти от встреч писателей с Лже-Музы?кой. Иванов послушал-послушал и заявил, что все равно лучше «Ревизора» ничего не напишешь. Есенин согласился, но сказал, что еще до Гоголя были написаны вещи, в которых фигурировал ревизор. Он стал называть фамилии авторов, из них мне запомнился один из зачинателей русского авантюрного романа А. Ф. Вельтман.
Я стал было прощаться, сказав, что спешу на заседание в Дом Герцена. Всеволод спросил, что это за заседание. Я объяснил, что по постановлению Моссовета Дом Герцена освобожден от посторонних учреждений и лиц для размещения в нем литературных организаций. А вот Рауспирт третий год не могут выселить.
– А что вы думаете? – подхватил Иванов. – Придут наши представители в этот Рауспирт, поведут носом и спросят: «А закусить есть чем?»
Теперь мы трое хохотали во всю глотку, а потом я пояснил: освобожденную площадь Рауспирта (та, где теперь помещается Литературный институт) решено предоставить нуждающимся в жилище писателям.
– Зачем им нужны комнаты? – сказал Есенин. – Писатель должен жить необыкновенно! Лучше всего я пишу в номере гостиницы! – Тут он оглядел стены и спросил Иванова: – Где же твоя классная доска?
– Я оставил ее в Кривоколенном на память Воронскому!
– На чем же ты пишешь?
Иванов взял фанерную дощечку, опустился на низенький табурет, положил ее на колени.
– Так я написал «Бронепоезд»!
Сергею это очень понравилось, он сел на табурет, положил дощечку на колени:
– Ох, как хорошо! Ты, Всеволод, настоящий писатель! Ну, я отсюда никуда не пойду! – И обратился ко мне: – Мотя, будь добр, забеги к Косте. Пусть не ждет меня, а приходит сюда!
– Сережа! Если я опоздаю на заседание, мне попадет от правления Союза поэтов.
– Ты вали на мою голову! – Есенин посмотрел на меня светло-голубыми глазами и повторил: – Будь добр!
Он подошел к лежащему возле печки коврику, лег на него и, смотря на пляшущее рубиновое пламя, начал читать словно слегка простуженным, но согревающим сердце голосом:
Знаете ли вы,
Что по черви ныряет весть,
Как по гребням волн лодка с парусом низким,
По-звериному любит мужик наш на корточки сесть
И сосать эту весть, как коровьи большие сиськи…[154]
Выйдя из подъезда, я подрядил извозчика в два конца: к Константину Аристарховичу Большакову, а потом в Дом Герцена. Поэт жил в Малом Гнездниковском переулке, в двухэтажном красном доме, напротив здания, где ныне помещается Государственный комитет кинематографии.
Высокого роста, стройный, с красивым лицом, Константин слегка картавил, по своим манерам напоминал сошедшего со страниц английского романа денди.
Я застал Большакова одного, он лежал на исполинской кровати, где могли поместиться добрых пять человек, и читал книгу. Я сказал, куда его приглашает Есенин, и добавил, что могу подвезти на извозчике.
– Такую встречу нельзя пропустить! – проговорил он и стал поспешно собираться. – Вот только вооружусь! – пояснил он и, взяв из буфета бутылку мадеры, сунул ее в карман.
Потом надел шубу, шапку, пошел на кухню, где его жена Мария Григорьевна готовила обед, и сказал ей, что идет со мной на срочное заседание в Дом Герцена…
7 апреля 1924 года около десяти часов утра в нашей квартире раздался звонок, я отпер входную дверь – передо мной стояли Сергей Есенин и Всеволод Иванов. Они сняли пальто. Оба были в серых костюмах светлого тона, полны безудержного веселья и солнечного дыханья весны. У Есенина в глазах сверкали голубые огни, с лица не сходила знакомая всем улыбка и делала его, в золотой шапке волос, обворожительным юношей. Иванов, видимо, хотел казаться солидным, хмурил брови, поджимал губы, но Сергей толкнул его локтем в бок, и Всеволод, не выдержав, засмеялся и сразу стал добродушным, привлекательным. Еще идя по коридору, они, перебивая друг друга, восклицали: «Теперь будет читать как миленький». – «Надо бы туда же и директора!» – «Он – толстый, не влезет!» Усевшись в моей комнате в кресла, гости посвятили меня во вчерашнее их похождение.
Возвращаясь с именин, они проходили мимо Малого театра и увидели вывешенную при входе афишу с объявленным на две недели вперед репертуаром. Все это были старые русские и зарубежные драмы. Сергей и Всеволод возмутились: в театре не идет ни одна советская пьеса! Им часто жаловались драматурги на то, что театры не только не принимают советские вещи к постановке, но даже отказываются их читать. Есенин и Иванов решили поговорить по душам с заведующим литературной частью и прошли через артистический подъезд к нему в кабинет. Заведующий – благообразный, худощавый и спокойный человек, был удивлен и обрадован приходом известных писателей. Сперва беседа шла в мирном тоне, но, когда заведующий стал доказывать, что высокочтимые артисты не находят для себя в новых драматических произведениях выигрышных ролей, Всеволод любезно осведомился, читает ли он, заведующий, пьесы советских авторов. Тот закивал головой и даже слегка возмутился: что за вопрос! Тогда Есенин предложил своеобразную игру в фанты: заведующему будут названы пять советских пьес, если хотя бы одну он читал и расскажет содержание, – выигрыш на его стороне, если нет – победили они, писатели. Заведующий пересел с дивана на кресло, потер руки и согласился. Выяснилось, что ни одной из пяти пьес, которые ему назвали, он не читал. Только одна была известна ему – увы! – по названию.
– Признаетесь, что проиграли? – вежливо спросил Всеволод.
– Признаюсь! – вздохнул заведующий.
– А ну, взяли! – скомандовал Есенин.
В одно мгновение легковесный заведующий был аккуратно водворен под диван…
Рассказывая об этом, мои гости подошли к книжным шкафам. Всеволод полистал брошюру «Гудини – король цепей», потом вынул из книги Миллера «Моя система» собранные мной программы чемпионата французской борьбы в цирке Р. Труцци с портретами налитых мускулами участников. Иванов сказал, что был борцом в цирке, и назвал еще две-три свои профессии. Но позднее, я узнал, что до тех пор, пока он стал писателем, их было у него, пожалуй, больше, чем у Джека Лондона.
Покопавшись в сборниках стихов, Есенин извлек альманах 1915 года «На помощь жертвам войны: «Клич». Он нашел стихотворение Александра Ширяевца «Зимнее» и прочитал его вслух.
Там – далече, в снежном поле
Бубенцы звенят.
А у месяца соколий
Ясный взгляд…
Во серебряном бору
Дрогнет Леший на ветру,
Караулит бубенцы…
– Берегитесь, молодцы!
– Хорошие стихи, а напечатали в подборку, – произнес с досадой Есенин, захлопывая сборник. – Такого безобразия в «Вольнодумце» не будет!
Я спросил, дано ли разрешение на издание «Вольнодумца». Он ответил, что теперь это его меньше всего волнует. Он подбирает основных сотрудников журнала, для чего встречается с многими писателями и поэтами. По его планам, в «Вольнодумце» будут участвовать не связанные ни с какими группами литераторы. Они должны вольно думать!
Он хотел печатать в «Вольнодумце» прозу и поэзию самого высокого мастерства, чтобы журнал поднялся на три головы выше «Красной нови» и стал образцом для толстых журналов. Конечно, в «Вольнодумце» обязательно будут помещаться произведения молодых авторов, только с большим отбором и с условием, если у них есть что-нибудь за душой.
Он говорил о журнале, то вскакивая с кресла, то снова опускаясь на него. Он распределял в «Вольнодумце» материал, сдавал его в типографию, корректировал, беседовал с директором Госиздата, договаривался о распространении издания.
Иванов напомнил ему об отделе «Вольные думы», где должны помещаться статьи и письма критиков, читателей, авторов. Есенин привел воображаемый пример: вот на страницах журнала напечатана вещь, вот вокруг нее в отделе поднялась драка: одни хвалят, другие ругают, третьи – ни то ни се! Но перья скрипят, интерес подогревается. Редакция, автор, критик читают и на ус наматывают.
Я спросил, кто намечен в сотрудники «Вольнодумца». Сергей сказал, что для прозы у него есть три кита: Иванов, Пильняк, Леонов. Для поэзии старая гвардия: Брюсов, Белый, Блок – посмертно. Еще Городецкий, Клюев.
– А новая гвардия?
– Будет! Надо договориться впрок!
– Значит, имажинистов отметаешь, Сережа?
– С чего ты взял?
Он сел в кресло, попросил бумагу. Я вынул мою записную книжку «День за днем», открыл чистую страницу с отрывными листочками и положил перед ним. Взяв карандаш, он стал писать:
«В Правление Ассоциации Вольнодумцев.
Совершенно не расходясь с группой и работая над журналом „Вольнодумец“, в который и приглашаю всю группу»…
Он поднес карандаш ко рту, чтобы послюнявить его, но он был чернильный, и я отвел его руку. Он посмотрел на меня и одним взмахом написал следующее:
«В журнале же „Гостиница“ из эстетических чувств и чувств личной обиды отказываюсь участвовать окончательно, тем более что он Мариенгофский».
Сергей немного подумал и добавил:
«Я капризно заявляю, почему Map (Мариенгоф) напечатал себя на первой странице, а не меня»[155].
Действительно, третий номер «Гостиницы» Мариенгоф открыл подборкой собственных стихов, а «Москва кабацкая» была напечатана на восьмой странице. До этого номера все произведения располагались по алфавиту авторов.
Сергей подписался, поставил дату. Я спросил, если кто-нибудь захочет послать ему свои вещи для «Вольнодумца», куда их направлять. Он на следующем отрывном листке моей записной книжки написал:
«Гагаринский пер., д. 1, кв. 12». Потом зачеркнул и снова вывел адрес: «Ленинград, Гагаринская ул., угол Французской набережной, д. № 1, кв. 12. А. Сахаров, С. Есенину».
Это был ленинградский адрес приятеля Есенина А. М. Сахарова, и я спросил, будет ли Сергей привлекать к работе в «Вольнодумце» тамошний «Воинствующий орден имажинистов». Он ответил, что раньше посмотрит стихи, а потом решит.
Поглядев на наручные часы, Иванов заявил, что пора ехать: он собирался с Сергеем на три дня в село Константиново.
Оба стали пересчитывать деньги, и выяснилось, что их хватит только на дорогу. Я вспомнил, что «Ассоциация вольнодумцев» что-то должна Сергею за выступления. Полистав записную книжку, я нашел цифру: четыре червонца. Я выдал эти деньги Есенину, и он расписался на квитанции. Я проводил моих гостей и пожелал им счастливого пути.
Как же я изумился, когда на следующий день увидел в книжной лавке деятелей искусств Всеволода. Он объяснил, что, выйдя от меня, они сообразили, что на утренний поезд опоздали, а вечером ехать в Константиново поздно. Они отправились в ресторан-кабаре «Не рыдай!».
– Отличное заведение, – сказал Иванов, – но дорогое. А впрочем, мы не рыдали…
Всеволод промолчал о том, как на самом деле Есенин и он провели день. Наверно, Сергей сказал ему: «Помалкивай!» Оказывается, Сергей совершил свой ответный розыгрыш. Я был свидетелем того, как разыграли Есенина, и принимал невольное участие в окончании ответного розыгрыша Сергея.
В конце 1923 года в еврейской газете была опубликована поэма Есенина «Инония» в превосходном переводе замечательного поэта Самуила Галкина. Сергей не выпускал газеты из рук, показывал ее друзьям и знакомым, говорил, что никогда бы его стихи не перевели и не напечатали, если бы верили в то, что он питает антипатию к евреям…
Спустя несколько дней он сидел в моей комнате, велел запереть дверь на ключ и вынул из кармана адресованное ему письмо. Оно было написано на древнееврейском языке без пунктуации. Автор письма хасид[156] узнал, что он, Сергей, возрадовался переводу «Инонии» на идиш[157]. Пусть наполнится сердце его, Есенина, еще более великою радостью: на следующей неделе такого-то числа и месяца, в такой-то час к нему придут десять здоровяков-служек (шамесов) и со многими молитвами отнесут его на носилках под балдахином в главную хоральную синагогу, где он, посыпав пеплом голову, совершит покаяние перед богом Саваофом, которому хотел зубами выщипать бороду[158]. После чего все до одного стихотворения его, Сергея, будут переведены лучшими еврейскими поэтами.
«Да возликует сердце твое, сын мой, – заканчивал письмо хасид, – и да будут преисполнены дни и ночи твои усердными постами и молитвами пред лицом нашего бога, бога единого!»
Сергей хохотал до упаду.
– Вот стервец! Лихо! – И, переводя дыхание, спросил: – Как бы дознаться, кто это написал?
Мы долго прикидывали, как это сделать. Наверно, писал кто-нибудь из знающих Есенина людей, может быть, посетитель «Стойла» или клуба Союза поэтов. Сергей своим поведением должен ввести в заблуждение автора письма: его, Есенина, обуял страх! И вот Есенин в присутствии знакомых, особенно поэтов, стал говорить, что ему прислали письмо, в котором грозят, что десять человек нападут на него и похитят. Эта игра продолжалась полторы недели, и мы уже начали терять надежду, что она приведет к цели. Как вдруг дежуривший в клубе поэтов мой помощник Гурий Окский сказал, что сидел в комнате президиума, когда туда вошла поэтесса Елизавета Стырская и попросила разрешения позвонить по телефону. Он не знает, с кем она говорила, но между прочим со смехом сказала: «Есенин все еще боится, что его похитят, завел себе револьвер и ходит с ним днем и ночью». Стырская была женой поэта-сатирика Эмилия Кроткого (Эммануила Германа). Эмиль был в отличных отношениях с Есениным и, как известно, славился своим остроумием.
Но ведь Стырская могла все слышать от кого-нибудь о розыгрыше Есенина. Надо было проверить. Увидев в «Стойле» Эмиля Кроткого, я сел напротив него и стал обедать. Эмиль спросил, что я пишу. Ответив, что начал писать из древнееврейской жизни: «Любовь кенитянки» (так и было), я подосадовал, что не понимаю некоторые места в Агаде[159]. (Так не было.) Кроткий посоветовал обратиться к знатоку языка артисту К. из студии «Габима».
Помнится, в то время я уже напечатал рецензию о первой пьесе «Гадибук», поставленной в этой студии, знал ее главу – Цемаха, некоторых актеров. Мне не стоило большого труда познакомиться с артистом К. Я сказал, что меня направил к нему Эмиль Кроткий, который учился у него древнееврейскому языку. Отрицая, К. покачал головой: он по просьбе Кроткого только составил юмористическое письмо по поводу покаяния! Все стало ясно, и я об этом рассказал Есенину.
Как же расквитался он с Эмилем? Вместе с Всеволодом Ивановым он поехал к одному своему поклоннику, работнику большого государственного склада, и попросил его продать с доставкой на дом бочку керосина. Часа через два ее привезли на Страстную площадь к дому № 4, подняли наверх и поставили возле двери квартиры, где жил Эмиль Кроткий. Есенин позвонил, вместе с Ивановым вошел в квартиру, объяснив Кроткому и Стырской, что решил по пути нанести им короткий визит. В это время раздался сильный стук в дверь: это была соседка, член домкома, которая возмущалась, что Кроткий поставил возле двери бочку керосина. Кроткий и Стырская вместе с гостями вышли на лестничную клетку. Окна были замазаны и утеплены, убийственный запах керосина разносился по всему парадному. У Кроткого глаза полезли на лоб, у Стырской, рыхлой, полной женщины, поднялась икота.
– Кто же поставил бочку? – выдавила она из себя. – Пожарная охрана с нас шкуру сдерет!
– Где найдешь людей, которые скатили бы эту бочку вниз? – волновался Кроткий.
– О чем ты беспокоишься, Эмиль? – успокоил его Есенин. – Позови твоих десять здоровяков – служек, они ее вмиг уберут!..
Об этом рассказал мне сам Кроткий. Желая избавиться от бочки керосина, он звонил по телефону в «Стойло», в клуб поэтов, а потом мне домой.
Позвонив заведующему столовой в клуб поэтов, я спросил, сколько наших служащих живут за чертой Москвы и пользуются керосином. Он ответил, что наберется десяток, а потом многие вообще готовят пищу на керосинках. Я объяснил, где находится бочка керосина. Вечером заведующий сказал мне, что служащие столовой «ликвидировали» и керосин, и бочку…
Когда в «Стойле» я рассказал Есенину, как спасал Эмиля Кроткого от бочки с керосином, Сергей пришел в веселое настроение:
– Ага, получил сдачи, – говорил он, хлопая себя руками по коленям. – Теперь будет знать, как разыгрывать Есенина! – И неожиданно предложил: – Завтракай и пойдем к Всеволоду, расскажем. Вот будет потеха!
Видя Сергея в таком приподнятом настроении и зная, что после этого он часто пишет стихи, я не мог отказаться. Спустя десять минут мы шагали по направлению к дому, где жил Всеволод Иванов…
Вечером я принялся звонить по телефону имажинистам и выяснил: Есенин говорил с Грузиновым о статье для «Вольнодумца»; Н. Эрдман подберет отрывок из пьесы «Мандат»; Р. Ивнев заявил, что о «Вольнодумце» знает, не верит в то, что журнал будет, но, если нужно, даст новые стихи; Шершеневич удивился, почему Сережа сам ему не позвонил, или забыл номер телефона; художники Георгий Якулов и Борис Эрдман согласились сделать для журнала все, что нужно Есенину; Мариенгофу я показал записку Сергея в «Стойле Пегаса». Он прочитал и сказал, что с него хватит «Гостиницы».
Одиннадцатого апреля я пошел к трем часам в клуб поэтов, куда обещал зайти Грузинов, чтобы потолковать о моих стихах: я готовил вторую книгу стихов «Пальма» и дал ему почитать десятка три вещей. Войдя в клуб, я увидел за столиком Есенина. Очевидно, пообедав, он пил лимонад. Перед ним с пачкой стихов в руках ерзала на стуле с разрисованным лицом поэтесса и щебетала, как синица:
– Ах, Сергей Александрович! Вам я поверю! Вы поймете женскую тоску. Ах, Сергей Александрович.
Увидев меня, Есенин спросил:
– Говорил?
– Да, со всеми!
– Ну, как?
Я показал глазами на поэтессу, Сергей взял из ее рук стопку стихов, положил в карман пиджака:
– Прочту! – сказал он ей. – А сейчас мне надо поговорить!
Поэтесса защебетала и упорхнула, я сел на ее место, но не успел и рта раскрыть, как подошел Грузинов.
Иван поздоровался с Есениным, со мной, сел и сказал мне:
– Отобрал девятнадцать пьес. Неплохие. «Платан Пушкина» – отлично! Но надо доработать.
Сергей взял из рук Грузинова маленькую папку с моими стихами, нашел «Платан» и прочел его про себя. Потом расплатился с официантом, спросил у Ивана, что он будет делать. Тот ответил, что думает пообедать.
– Пошли, Мотя! – предложил Есенин и повел меня в кабинет президиума Союза поэтов.
Когда мы открыли дверь в комнату, два молодых говоривших поэта вскочили со стульев и вышли из кабинета. Мы сели за длинный стол, и Сергей стал читать «Платан Пушкина». Потом он спросил, есть ли у меня бумага, я вынул блокнот и открыл чистую страницу. В стихотворении было шестнадцать строчек, а он сделал около двадцати пяти замечаний, которые я записал:
– Пишешь: «грызут», а в следующей строке: «грызню». Не годится! Потом: «И тут говорили мне Пушкин!» Мнепушкин! Замени! «Тихие плески». Нашел новый эпитет! Или: «О милой подруге!» Подумай! А уж это черт знает что: «Возглас земли»…
Раздраконив «Платан», он сказал, что после приезда из Ленинграда надеется получить от меня переработанное стихотворение, так как хочет в первом же номере «Вольнодумца» напечатать написанные разными поэтами посвященные Пушкину новые стихи.
– Сережа, где мне тягаться с именами?
– Кто редактор: ты или я?
– Ты!
– Работай! – продолжал он сердито. – А не то пожалуюсь твоей матери!
Я работал над «Платаном», Есенин слушал стихи еще один раз и снова сделал замечания. Я не считаю «Платан» совершенным, но стихотворение дает понять, что волновало в то время Сергея и каким щедрым другом он был. Только поэтому позволяю себе познакомить читателей с этим произведением:
Платан Пушкина
Давно среброзубые волны
Шершавые скалы грызут,
И слышит возню полусонный
Зеленоволосый Гурзуф.
Тут с каждой лохматой верхушки
На землю течет теплота,
И тут говорили, что Пушкин
Любил седовласый платан.
Быть может, под скользкие плески
Он, – мудрый, – налаживал стих,
Быть может, он думал о Невском,
О гордой подруге грустил.
Иль просто запомнил он воздух,
И волны, и шепот земли,
Запомнил, как эти мимозы
Пунцовые звезды зажгли…
Есенин перебирает в папке другие мои стихи: вот «Песня портного»[160], которую я при нем читал в консерватории и у филологов, – он одобрительно кивает головой. Дойдя до «Песни о наборщике», он делает замечания, а потом, отлично знающий труд рабочих-печатников, дает поправки, советы, подсказывает кое-что. Я едва успеваю записывать в блокнот, обещаю все исправить. Я работал над «Песней о наборщике» до 1925 года, и она появилась во втором сборнике Союза поэтов в 1927 году.
Читая цикл «Россия», Сергей говорит:
– Ага, взялся за ум!
Однако из всего цикла ему нравится только третье стихотворение:
Еще задорным мальчиком
Тебя любил и понимал,
Но ты была мне мачехой
В романовские времена[161].
Прочитав это четверостишие, он снова начинает критиковать, на этот раз суровей. В дверь стучится Грузинов, я впускаю его и закрываю дверь на задвижку.
– Исповедуешь? – спрашивает Иван Есенина.
– Лентяй! – восклицает по моему адресу Сергей.
– Но я ж….
– В поэзии, как на войне, надо кровь проливать! – перебивает меня Есенин.
– Но я же, Сережа… – повторяю я.
Однако он опять не дает закончить.
– Ладно! – И обращается к Грузинову: – Что со статьей?
– Дам! О влиянии образа на современную поэзию.
– Органического!
– Понятно! И докажу, что некоторые поэты и на свет не родились бы, если б не твоя муза!
– Только полегче и потоньше! – предупреждает Сергей.
– Дипломатии мне не учиться!
– И посерьезней! Не так, как в «Гостинице»…
После этого Есенин спрашивает, что мне ответили остальные имажинисты. Когда я дохожу до Шершеневича, он говорит:
– Я лучше ему напишу.
Я протягиваю Сергею пол-листа чистой бумаги. Он пишет чернильным карандашом:
«Милый Вадим! Дай, пожалуйста, статью о совр(еменных) сти(хах), искус(стве) и стихи для журнала „Вольнодумец“.
Любящий тебя Сергей.
11/IV-24».
Вечером я прочитал по телефону эту записку Шершеневичу.
– Передай Сереже, – сказал Вадим, – напишу статью, все вольнодумцы облизнутся. А за стихами можно в любой день прислать!
Есенин уехал в Ленинград, и я узнал о его выступлении в зале Ф. Лассаля (бывшей городской думе) из писем членов «Воинствующего ордена имажинистов» (В. Эрлиха, В. Ричиотти, Г. Шмерельсона). Сергей пытался говорить о «мерзости в литературе», сделать «Вызов непопутчикам» и, кстати, во всеуслышание объявить о «Вольнодумце». Но его речь не имела того успеха, на который он рассчитывал, и, наоборот, чтение стихов было встречено грандиозной овацией.
Рассказывал ли Сергей о «Вольнодумце» ленинградским имажинистам? Как сообщил мне Вольф Эрлих, Есенин говорил ему о затеваемом журнале, но без особых подробностей. Может быть, это происходило потому, что сами ленинградские имажинисты собирались издавать свой журнал: «Необычайное свидание друзей».
Однако, вернувшись в Москву, Сергей объяснил, что договорился кое с кем в Ленинграде, например с Николаем Никитиным. Он продолжал встречаться с намеченными им литераторами в Москве и в первую очередь с Маяковским. Говорил ли он с Владимиром Владимировичем о «Вольнодумце», долгое время мне оставалось неизвестным. В 1929 году федерация писателей выбрала бюро выступлений писателей и поэтов, куда вошли В. В. Маяковский, А. С. Серафимович и пишущий эти строки (секретарь). Как-то Владимир Владимирович зашел в федерацию, чтобы утвердить фамилии выступающих поэтов. Я завел с ним разговор о Есенине и спросил, не приходилось ли Маяковскому слышать о «Вольнодумце». Оказывается, Сергей не говорил ему об этом.
– В двадцать четвертом году вы встречались с Есениным не только в Москве, – сказал я Маяковскому. – Может быть, у вас с ним был разговор в Тифлисе?
– Мы встретились там один раз мимоходом, Матвей, – ответил он. – О «Вольнодумце» не говорили.
(Между прочим, этот ответ Владимира Владимировича рисует в странном свете утверждение Н. Вержбицкого о том, что он с Есениным и Маяковским ходили в тифлисские серные бани, в подвальчик «Симпатия», на гору Давида (Мтацминда), что Маяковский с Есениным разговаривали о загранице, спорили о поэзии, и за одну остроту Сергея Владимир Владимирович его поцеловал[162].)
Данный текст является ознакомительным фрагментом.