63

63

Прошло около недели.

Я суматошился в погоне за рублем. Засуматошенным вернулся домой.

Никритина открыла дверь:

– У нас Сережа…

И встревоженно добавила:

– Принес вино… пьет…

Когда в последнее время говорили: «Есенин пьет», слова звучали как стук костыля.

Я вошел в комнату.

Еще желтая муть из бутылок не перелилась в его глаза.

Мы крепко поцеловались.

– Тут Мартышон меня обижает…

Есенин хитро прихромнул губой:

– Выпить со мной не хочет… за мир наш с тобой… любовь нашу…

И налил в стаканчик непенящегося шампанского.

– Подожди, Сергун… сначала полопаем… Мартышка нас щами угостит с черной кашей…

– Ешь…

Есенин сдвинул брови.

– А я мало теперь ем… почти ничего не ем…

И залпом выпил стаканчик.

– Весной умру… Брось, брось, пугаться-то… говорю умру, значит – умру…

Опять захитрили губы:

– У меня… горловая чахотка… значит, каюк!

Я стал говорить об Италии, о том, что вместе закатимся весной к теплой Адриатике, поваляемся на горячем песке, поглотаем не эту дрянь (и убрал под стол бутылку), а чудесное, палящее, расплавленное золото д’аннунциевского солнца.

– Нет, умру.

«Умру» произносил твердо, решенно, с завидным спокойствием.

Хотелось реветь, ругаться последними словами, корябать ногтями холодное, скользкое дерево на ручках кресла.

Жидкая соль разъедала глаза.

Никритина что-то очень долго искала на полу, боясь поднять голову.

Потом Есенин читал стихи об отлетевшей юности и о гробовой дрожи, которую обещал он принять как новую ласку.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.