В летнике
В летнике
Наша семья весной всегда перебиралась в летник. В то время аларские буряты, владея небольшими стадами, кочевали мало. У каждой семьи на сенокосе были летники. Их раскидывали обычно верстах в пяти от улуса. Наш летник находился в местечке Бурухтан, на берегу реки Хига. Сюда в конце мая съезжались буряты из ближних и дальних улусов (Хига, Зудэй, Улахан, Хужир, Зона, Отора). Слева от нас раскинули свои юрты харганайские буряты, справа — буряты Верхнего и Нижнего Алазабея и Дубуна.
С переездом в летники менялся и характер людей. Они становились добрее и веселее, более спокойными и добрыми. Хозяйки побогаче, которые нас, оборвышей, в зимниках и к дому близко не подпускали, могли даже собак на нас натравить, в летнике почему-то привечали малышей, забегавших к ним в юрты, и кормили их вместе со своими детьми.
Громады гор Шулутая и Сорготоя сплошной цепью протянулись на десятки километров; по ущельям проносились воды горных речушек Хиги и Сорготоя. А дальше открывался необъятный простор степей, красивое озеро Саган-Hyp, сосновые леса, березовые рощи, сливающиеся с тайгой. Все казалось мне тогда каким-то таинственным, все привлекало мое внимание. Только хмурые тучи, приносившие проливные дожди, гром да молнии пугали меня.
В летниках все жили в юртах. Наша юрта была деревянная, рубленная из сосновых бревен. Посередине деревянного настила вырезалось отверстие квадратной формы (гуламта) для очага — треугольного сооружения из камней для котла. Отверстие в потолке служило для выхода дыма.
Юрта держалась на четырех опорных столбах — тээнгах. В отверстие на потолке залетали ласточки и вили себе гнезда на матицах, образующих под потолком четырехугольник, соединяющий опорные столбы.
Гостей принимали в хойморе — северной части юрты. Западная сторона ее (баруун), по шаманским поверьям, считалась мужской половиной; вход замужней женщине был туда запрещен.
Полки для посуды и деревянных крынок (тоорсэг), в которых держали молоко, и чан-холодильник тарасунной аппаратуры — хибэр{9} — помещались в левой половине юрты. Двери деревянной юрты располагались на южной стороне (урда).
В летнике у меня тут же появились друзья-одногодки, среди них были и дети из богатых семей. Мы вместе играли, рыбачили. Ловили самодельными крючками из иголок мелкую рыбешку. Потом всей гурьбой ходили в рощу за земляникой.
Очень быстро рубашка моя разорвалась, штаны превратились в лохмотья. Я переживал, плакал. Обуви же у меня вообще не было. Среди своих сверстников я выглядел оборвышем. Из этой беды меня выручил мой дядя Василий. Он сшил мне штаны и рубаху из чертовой кожи (далембы).
Появление в летнике Василия всегда было для меня и моих родителей радостью. В нашей юрте тотчас собиралась молодежь. Вечер начинался обычно с песни: мама и дядя пели чудесно. Приходили соседи и мои маленькие друзья. Получалось настоящее представление, завершавшееся вечерним хороводом (ехором): все шли на поляну к речке и становились в круг. Заводилой, как всегда, был Василий.
Мама обычно брала меня на ехор. Шли мы не спеша, позади всех. В круг мама никогда не входила. Глаза у нее горели, на щеках выступал румянец, казалось, будто вот-вот она войдет в середину круга и начнет петь. Когда же хор пел недружно, мама морщила лоб и тяжело вздыхала.
Я часто просил ее что-нибудь спеть, но мать всегда отвечала:
— Дорогой, мне здесь петь нельзя. Почему, узнаешь, когда подрастешь. Я могу петь только с гостями у себя дома. Или в гостях.
И я ждал гостей. Отец же петь не умел. Говорил, что ему медведь на ухо наступил. Иногда, впрочем, запевал:
Ты ж меня підманула,
Ты ж меня підвела…
И сразу же заканчивал:
Ну, ек! Ну, ек! Підвела.
Эту песню, как мне говорили, отец перенял у друзей — ссыльных поселенцев, и за ним прочно закрепилась кличка «Ну, ек. Ну, ек».
— «Ну, ек. Ну, ек» в гости к нам идет, — говорили соседи, завидев издалека отца.
Отец не обижался.
Вскоре мое беззаботное существование было омрачено обрушившимся на нашу семью несчастьем.
Произошло это в православный праздник Петров день, совпавший с шаманским тайлаганом. Обычно этот праздник буряты отмечали целыми улусами. К празднику готовились заранее. Гнали молочную водку, резали баранов, телок, свиней или молочных кобылиц, смотря по достатку. Буряты-бедняки продавали даже свои сенокосные угодья, пашни или же на сезон нанимались работать на богачей. В этот день каждый хозяин обязан был принять гостей и хорошо угостить их. Почетные гости садились в юрте за столики, все остальные оставались на улице.
Праздник отмечали весело, участвовали в нем и старые и молодые. За день успевали обойти тридцать-сорок юрт. Редко кому удавалось дойти до последней юрты. На летних пастбищах их насчитывалось до восьми десятков.
Буряты трех улусов — Хиги, Зудэя и Улахана — мужчины, женщины и дети — собрались и начали обходить юрты. Подошли они и к вместительной восьмиугольной юрте богача Буглана…
Это был человек маленького роста, с бегающими глазками и редкой бороденкой. Одевался он в не по росту сшитую рубаху и широкие штаны, которые висели на нем, как на огородном пугале. Жадность Буглана была беспримерной, все батраки от него плакали. Жена Буглана, Самбар, слыла женщиной распутной, однако никто из односельчан не осмеливался сказать ей об этом, за исключением моего деда и дяди. Поэтому Самбар всегда смотрела на них косо. Рослая, в два обхвата толщиной, она могла протиснуться через дверь лишь боком. Лицо ее с тройным подбородком обрамляли иссиня-черные волосы, ниспадавшие до плеч. Платья она носила добротные, до пят. Материала, который шел на шитье одного такого платья, хватило бы, пожалуй, чтобы покрыть целую юрту. Ела она много, не уступая мужчинам. Дядя говорил, что Самбар похожа на медведя-шатуна, огромного и лохматого. Муж боялся ее как огня.
Когда Буглан и Самбар шли рядом, он доставал ей только до плеча, и она поглядывала на него сверху вниз.
Летом Буглан с сыном Базыром обычно жили в зимнике, а Самбар — в летнике и наслаждалась полной свободой. Она была моложе мужа лет на двадцать. Когда Буглан, находясь в основательном подпитии, ругал ее, вспоминая все ее похождения, она брала его за шиворот и запирала в дровяном сарае. Там он визжал как поросенок, что, впрочем, не производило на Самбар никакого впечатления. Она выпускала пленника лишь рано утром, перед дойкой коров.
Особенно часто ее навещал Жаргил Мотроев, молодцеватый парень, родственник мужа. Он постоянно батрачил у Буглана, но находился на привилегированном положении. Жаргил даже перестал ходить на сходы. Если же он появлялся там, то за ним сразу приходила Самбар и уводила домой…
Буглан и его жена долго спорили, кого из гостей принять в юрте, а кому поднести угощение на улице.
Самбар кричала:
— Пустить батраков?! Да у них не то что овцы, даже собаки несчастной на дворе не сыщешь! Что ж, они будут сидеть рядом с нами? Не выйдет!
Однако, когда гостей стали приглашать в юрту, среди них все же затесался один батрак. Но Буглан его заметил, и парня тут же вышвырнули из юрты.
Тут-то и вступился за него мой дед, который только что вместе с отцом вернулся с зимника. Я уж как-то говорил, что он всегда горой вставал за бедняков, но особенно доставалось от него зачинщикам драк.
Дед вытащил Буглана на улицу. Но за ним с топором в руках выбежала Самбар. Не успел дед увернуться, как она обухом с размаху ударила его по левой руке. Друзья повели его в ближайшую юрту, женским головным платком обмотали перебитую руку, подвесили на широком кушаке и отвезли в больницу в Черемхово. Руку пришлось ампутировать по локоть. После этого дед уже не вставал с постели. Лечение обошлось очень дорого. Отец, чтобы покрыть расходы, продал корову.
Буглан с женой, стремясь оправдаться, начали распускать слухи о том, что мой дед — завзятый хулиган, что он и раньше частенько врывался к ним в дом и избивал хозяина. Он-де бездельник, пропойца, промотал все свое имущество и скоро пустит по миру единственного сына. Кроме того, деда обвиняли в том, что он якшается с поселенцами — политическими ссыльными, которые часто собираются в его доме и доме его сына.
Наступил голодный год. Травы не уродились. Особенно постпадали аларские и унгинские буряты. Положение нашей семьи еще более ухудшилось. Обращаться за помощью было не к кому. Только дядя Василий беспокоился о нас и помогал, чем мог, несмотря на то что сам постоянно батрачил.
Дед протянул недолго. Его положили на грубо сколоченной деревянной кровати, с левой стороны у входа в юрту. На нем — пестрая рубаха, на ногах — поярковые катанки с красными точечками и заплатами из сыромятной кожи. Руки вытянуты вдоль туловища, глаза прикрыты, лицо темное. Мать деловито хлопочет вокруг покойника. У изголовья стоят наш родственник Елосой и отец. Оба тихо переговариваются. Никто не плачет. В ногах — дядя Василий. Обращаясь к матери, он говорит:
— Уведи отсюда Базырку, хватит ему тут торчать…
Мать, взяв меня за руку, уводит за перегородку. Отсюда мне слышен голос дяди.
— Ох уж эти мастера! — сердито говорит он. — Не Нашли даже подходящих тесин для гроба… Придется сколачивать из гнилых дранок. Хоть бы заранее предупредили, я бы как-нибудь приспособил хозяйские дранки для такого дела… Ведь он как-никак был главой этого дома! Да и из родственников пришел только один Елосой. Куда это годится! Ладно уж, при случае я им все припомню…
Хмурым декабрьским днем деда свезли на кладбище. Поминки были скромные. Место, где дед лежал на смертном одре, тщательно промыли керосином. Родители боялись, как бы я не заразился. Они вообще возлагали на меня большие надежды и старались уберечь от любой напасти.