Пьер Ширинкин
Пьер Ширинкин
Мы сидели в классе на уроке немецкого языка, когда сторож Дементьич просунул голову в дверь и шепотом позвал меня к директору. Я попросил разрешения у немца, вышел в коридор – и к Дементьичу:
– Не знаешь, зачем?
Он плутовато подмигнул мне и поддразнил:
– Хорошего не жди.
В коридоре стояла тишина, за закрытыми дверями шли уроки. Я шагал в учительскую и ломал голову, зачем я понадобился нашему «статскому советнику и кавалеру»? Эти титулы директор неизменно собственной рукой выводил на бумаге перед своей подписью, и нам это казалось почему-то смешным. Особенно слово «кавалер». Значило оно только то, что директор награжден за свою службу орденом, но в сопоставлении с его брюшком и лысиной «кавалер» звучало комически. Впрочем, усмехались мы лишь втихомолку. Директор был для нас грозным начальством, и вот сейчас я, хоть и не знал за собой никаких провинностей, идя к нему, трусил.
Директор сидел в учительской комнате один. Он сунул мне для рукопожатия вялую, пухлую, неживую ладонь и кивнул на стул. Я присел.
– Ровно в два часа сегодня вам нужно быть у мадам Ширинкиной. Адрес знаешь? С последнего урока – что у вас там, рисование? – ты можешь уйти. Ей нужен учитель для младшего сына, я рекомендовал вас. По главным предметам его ведут наши педагоги, а ты будешь преподавать историю и географию.
Говоря со мной, он мотался, как маятник, между «ты» и «вы», и я отлично понимал движущую силу этих колебаний. Удостаивая меня обращения на «вы», директор показывал, что готов почтить во мне успевающего ученика и близкого «абитуриента» и вот рекомендует даже в наставники к сыну предводителя дворянства. Затем спохватывался и пугался – а не перехватывает ли он в изъявлениях почтения, не передает ли мне лишнего? И перескакивал на привычное «ты».
Он пояснил, что младшего сына предводителя – Пьера – надо было подготовить к экзамену на «вольноопределяющегося». Экзамен этот давал право на льготный срок военной службы: вместо трех лет – полтора года. Кроме этого, «вольноопределяющийся» при выходе в запас получал офицерский чин.
– А сколько следует назначить за уроки, Александр Иванович?
Директор сказал, сколько.
Ширинкины были в нашем городе люди знатные: отец моего будущего ученика состоял по выборам уездным предводителем дворянства и считался крупным землевладельцем. Дом их на главной улице города был каждому известен. Я даже бывал в нем и раньше. Отец не раз поручал мне относить к Ширинкиным аккуратно завернутые в черный коленкор отглаженные брюки, визитки или пиджаки – «да только не изомни смотри». Но тогда я заходил со двора через черный ход, а сейчас звонил с парадного крыльца.
Открыла дверь горничная в белом фартуке и белой наколке и провела меня по комнатам к барыне. В покоях мадам Ширинкиной стоял крепкий аромат «Сердца Жанетты», излюбленных духов у дам нашего бомонда. На голубых обоях по стенам висело множество фотографий в рамочках – все военные и дамы – и большая репродукция в широкой плюшевой раме с «Демона и Тамары» Зичи. Вместо иконы – в переднем углу мадонна Каульбаха с заплаканными глазами. На столиках и этажерках – флакончики, морские раковины, шкатулочки из перламутра и цветной соломки, всякие безделушки, среди которых неизбежные фарфоровые слоники от большого до крошечного: известно было, что они приносят счастье.
Барыня в летах, но нарядная и авантажная, смуглая, в родинках, с коричневыми веками и черными цыганскими глазами, с большим бюстом, подтянутым корсетом к самому носу, сидела на диване синего плюша с ногами, каблуками вперед, среди вороха пестрых вышитых подушечек. Меня пригласили сесть, и я, стараясь не обнаружить свою робость, опустился на голубой пуф.
Барыня сказала, что все ее дети очень способные и талантливые: Люлю кончила институт с шифром, Вольдемар в полку на отличном счету и даже получил приз за верховую езду. Только бедняжке Пьеру не повезло. Он по слабости здоровья запустил уроки, и его пришлось взять из кадетского корпуса домой.
– Мы не жалеем для него средств. Его скоро призовут на военную службу – не идти же ему в полк простым солдатом. К нему ходят лучшие педагоги из реального училища. Математику ему преподает сам Александр Иванович. Он так хвалил ваши успехи, мсье Кузьмин. Вы еще ученик, но Пьер дал мне слово, что будет вас слушаться. Маргарита Юрьевна тоже рекомендовала вас с самой лучшей стороны. Помогите бедняжке Пьеру – он очень, очень способный, только ужасно рассеянный.
Появился бедняжка Пьер – юноша могучего роста и отличной упитанности. Мяса из него так и выпирали повсюду. Штаны чуть не лопались на его толстых ляжках, шея жирной складкой лежала на крахмальном воротничке. Тужурка была ему тесна, рукава коротки. Было очевидно до жалости, что он из своего костюма сильно вырос.
Белый, румяный, с заметными усиками, с рассеянным телячьим взглядом, он был, пожалуй, даже недурен, только подбородок был у него тяжеловат да мясистый язычище не укладывался в своем вместилище, а покоился на нижней губе всегда полуоткрытого рта. Иногда Пьер, спохватываясь, захлопывал рот, но стоило ему зазеваться, как непокорный язык вылезал на волю и снова занимал свое место на губе.
Мы поднялись с Пьером в его комнату в мезонине дома. Пока я не сел, ученик мой стоял навытяжку, демонстрируя свой гвардейский рост и ироническую почтительность к новому учителю. Он был на добрый вершок выше меня ростом и смотрел своим блуждающим взором куда-то вдаль поверх моей головы.
Он явно злился, был не в духе и не скрывал, что презирает и педагога, и науки, и весь этот балаган. Ну что ж, дело понятное: сколько ни топырься, а все же обидно для самолюбия – детине призывного возраста и роста иметь в наставниках школьника, мальчишку! С грустным достоинством хрипловатым кадетским баском отвечал он на мои вопросы, покорно и уныло блуждал по карте в напрасных поисках рек и гор, островов и проливов: ничего, мол, не поделаешь, надо терпеть.
Он не знал, куда впадает Обь, где находится Денежкин Камень, как звали коня Александра Македонского, что сказали древляне Ольге из ямы, куда их бросили прямо в лодках, зачем сняла Софья Витовтовна пояс с Василия Косого, какую эстафету послал Суворов после взятия Варшавы и что ответила Екатерина.
Однако он не говорил просто: «Этого я не знаю», а отвечал на заданный вопрос первой подвернувшейся на язык бессмыслицей. Так, о коне Александра Македонского он сказал, что его звали «Крепыш». А древляне будто бы закричали Ольге: «Ура, с нами бог!» Я не удивлялся этой странной манере, потому что уже раньше знал, что по кадетским традициям полагалось лучше пороть ахинею, чем молчать. Ахинеи набралось столько, что мне стало жутковато: где же такого оболтуса натаскать к экзаменам за оставшиеся три месяца? Наше собеседование походило на диалог глухих или сумасшедших; на каждый вопрос я получал нелепый ответ, и порой мне начинало казаться, уж не валяет ли мой ученик просто-напросто дурака?
Да нет: вот про эпоху Петра Великого он отвечал почему-то весьма порядочно и даже неожиданно блеснул кое-какими сведениями сверх учебника.
– Кабы вы всю историю так знали! – сказал я.
Пьер самодовольно хмыкнул:
– Я знаю кое-что, чему в школе не учат. Ведь мой предок – стрелецкий старшина Федор Ширинкин – участвовал в заговоре Цыклера против царя Петра Великого, за что и был казнен в Москве на Красной площади. И вообще наш род очень древний и знаменитый в истории. Герб Ширинкиных: в голубом поле – лестница и три гранаты, намёт акантовый золотой, подложенный красным. Вы знаете, что такое намет?
– Нет, признаться, гербами я мало интересовался.
Пьер презрительно умолк, надувшись от спеси. Он был доволен, что «осадил» меня с моей школьной премудростью. Его язык, воспользовавшись рассеянностью хозяина, вылез и разлегся на губе.
«Нет, шалишь, не будет твоего верха надо мной», – подумал я и сказал:
– Запишите небольшой отрывок.
У меня за три года педагогической практики в памяти скопилась куча диктантов, которые я знал наизусть. В сущности, не мое дело было проверять его познания в правописании – на то у него был словесник, но я выбрал нарочно диктант географического содержания, чтобы он не заподозрил подвоха. Я начал диктовать отрывок из «Фрегата „Паллады“ о встрече со смерчем:
– «Зарядить пушку ядром!» – кричит вахтенный…»
Отрывок был невелик, но Пьер наделал в нем кучу орфографических ошибок. Я подчеркнул их красным карандашом и вернул листок с бесстрастным лицом неподкупной педагогической Фемиды. Демонстрация была убедительной: Давид победил Голиафа.
Постучавшись, вошел слуга с зажженной лампой и пригласил меня вниз:
– Барин просит вас к себе.
Кабинет Ширинкина-отца был похож больше на моленную. В углу в три ряда стояли иконы в богатых ризах. Перед некоторыми горели цветные лампадки, хотя день был будний. У стола сидел грузный мужчина лет пятидесяти пяти. Толстая короткая шея, бычий взгляд из-под тяжелых век. В коротко остриженных волосах пробивалась седина, квадратная борода была железного цвета.
Он встал, принял мою руку в широкую ладонь и поклонился чуть не в пояс. Заботливо усадил меня и, усевшись напротив, осведомился, как поживает мой папаша и много ли у него работы. Куда собираюсь я поступать после окончания реального училища? Не мешают ли моим успехам репетиторские занятия?
Какой добрый, какой любезный, какой отзывчивый слон, даже в это вникает! Вот какие бывают настоящие-то аристократы!
– Вы не курите?
– Нет, не курю.
– Это похвально, я в полку курил, а теперь вот тоже бросил. Ну, а как, на ваш взгляд, обстоят дела у Пети с науками? (Он назвал сына Петей, и это мне тоже понравилось.) Хватит ли времени подготовить его к экзаменам?
Я сказал, что думал. Ширинкин вздохнул:
– Да, да, я понимаю: трудновато, много запущено. Будем надеяться на божью помощь! Его святая воля! Все в руках всевышнего!
Он обернулся к своему иконостасу и осенил себя широким крестным знамением.
Разговор наш подходил к щекотливому пункту. Уроки я давал уже третий год, но всегда терялся, когда спрашивали о плате.
– А сколько желаете вы получить за ваши труды?
Я проглотил слюну и неуверенно назвал цифру, назначенную директором. Ширинкин поглядел мне ласково в глаза и потрепал по колену.
– Ну, я думаю, что мы с вами поладим, – сказал он… и предложил ровно половину.
Этого я никак не ожидал и промолчал. Молчание мое было принято Ширинкиным за согласие.
– Так с богом, в добрый час! Передайте мое почтение вашему батюшке!
Я вышел на улицу. Были синие сумерки. По Московской улице катались на рысаках, запряженных в легкие санки, молодые купчики. Между двумя яркими, единственными в городе керосино-калильными фонарями гуляли молодые люди и барышни. Падал легкий снежок.
Я был недоволен собой и ругал себя тряпкой. Я не умел показать твердости характера. Я должен был сказать жестко и непреклонно: «Нет, я не согласен» – и с достоинством уйти. Оробел, брат, перед барской наглостью! Сколько тебе, любезный, за труды? Сколько пожалуе-те-с! Экая бычья морда у этого Ширинкина: настоящий Минотавр! Ну, если он Минотавр, то ты-то, братец, в Тезеи не годишься. Да какой там Минотавр, просто Собаке-вич; как он ловко, по-маклацки меня обставил! Что ж, дураков надо учить, а эти люди таким вот образом округляют свои капиталы!
Дома ждал меня мой друг Сашка. Он сидел у катка и разговаривал с отцом. Я передал отцу поклон от богомольного Ширинкина.
– Обходительный господин, – отозвался отец. – Прижимист малость, но зато – хозяин! Имение у него под Салтыковкой – богатейшее!
Сашка с нетерпением ждал от меня подробного рассказа о визите.
– Пойдем, расскажу.
Мы уединились, и я ему выложил все подробности. Сашка возмутился.
– Дурак будешь, если уступишь, раз директор сам назначил цену.
– Теперь уже неловко отказываться.
– Чего неловкого? Пиши письмо, я отнесу.
Я принялся сочинять письмо. По письменной части я понаторел на бумагах у страхового агента.
«Милостивый государь Петр Федорович, я допустил оплошность, не предупредив вас, что размер гонорара за уроки был установлен самим Александром Ивановичем, и я не беру на себя смелость что-либо изменять в его предначертаниях. Благоволите переговорить с ним лично По этому вопросу, и на любое ваше решение я заранее даю полное и безоговорочное согласие».
– «Гонорар»! «Благоволите»! «Предначертания»! Ну и дипломат! Ну и Талейран! Пускай он теперь с директором торгуется! Надписывай конверт, мигом доставлю.
Через день директор сказал:
– Петр Федорович просит вас зайти… Приступай к занятиям.
Я стал ходить на урок к Ширинкину ежедневно. Пьер поначалу ломался, был надут и амбициозен, глядел мутными глазами в угол мимо меня. Потом обошелся, обмяк. Ему надоело топыриться, а я излишне не изнурял его науками, отлично понимая, что при покровительстве директора, имея учителями всех своих будущих экзаменаторов, Пьер без боязни мог взирать на предстоящие экзамены.
На уроках мой великовозрастный ученик откровенно томился, скучал, позевывал в кулак, был рассеян, а к концу урока все чаще забывал убирать язык с губы, но едва мы кончали – стряхивал с себя сонную одурь, закуривал папироску и оживлялся. Иногда, в знак особого благоволения, доставал спрятанную в столе толстую тетрадку, куда он записывал все услышанные анекдоты, и вычитывал мне из нее новинки.
Тетрадку эту он завел недавно в подражание жениху своей сестры Люлю – барону Рамму, от которого он перенял также дурацкую манеру заканчивать речь небрежно роняемым в пространство вопросом: «А? Что?»
По поводу тетрадки с анекдотами я спросил:
– Зачем вы записываете такую чепуху?
Он поглядел на меня снисходительно:
– Еще как пригодится – в полку, например! Барон говорит, что благодаря такой вот тетрадке он повсюду – душа общества. Вот этот анекдот, например, разве не прелесть? Его можно рассказать даже дамам.
И он стал вычитывать из тетрадки анекдот, как в институт благородных девиц приехал титулованный попечитель и как институтки поднесли ему букет цветов при пении специально разученной на этот случай кантаты:
Мы – пук,
Мы – пук,
Мы – пук,
Мы – пук,
Мы – пук цветов собрали!
И принялся хохотать до икоты.
Однажды, спустившись после урока из мезонина, мы остановились у накрытого для обеда стола.
– Составьте мне компанию, оставайтесь обедать. Наши все уехали, одному мне будет скучно. А? Что?
Из любопытства я остался. Обед, который подавал нам старый молчаливый лакей, был, к моему удивлению, очень плох. Жидкий суп, битки и раки – все это невкусное, вчерашнее, плохо разогретое. Пьер поглощал все блюда с отменным аппетитом.
«Ах ты, пан Трык, штаны из лык: три дня не ел, а в зубах ковыряет. С чего же ты такой толстый?» На сладкое подали чай с мятными пряниками – базарным лакомством, которое можно было купить в любой деревенской мелочной лавочке.
Я вспомнил разговоры в городе о богатстве и скаредности богомольного Ширинкина и сообразил, почему скуден обед и почему мой юный жантильом[9] одет не по росту.
На пасху приехал в отпуск старший брат, корнет, во всем великолепии своего кавалерийского оперения. Пьер был не ниже ростом и даже, пожалуй, дюжее брата, но каким мизерабельным[10] должен был он казаться самому себе в своей куцей тужурке и коротеньких брючках. Райской музыкой звучали для него волнующие названия различных частей кавалерийской формы: ментик, доломан, чикчиры, ташка…
Он мысленно видел себя в форме «вольноопределяющегося», лихим кавалеристом: шинель до пят, шпоры с «малиновым звоном». Тоже, черт возьми, неплохо – «вольноперы» в полку с офицерами на дружеской ноге, столуются вместе в офицерском собрании, допущены к товарищеским выпивкам…
Наступила весна.
Как ни укатана была Пьеру дорожка к диплому, все же ему предстояло новое тяжелое испытание гордости. Экзамены приходилось держать вместе со школьниками – учениками реального училища, среди которых Пьер с его ростом и усами выглядел совершенным Митрофанушкой. Да черт с ними, с мальчишками, можно вытерпеть и насмешливые взгляды, и шуточки, и хихиканье – только бы получить диплом. Никто, впрочем, не сомневался, что экзамены пройдут гладко.
Но вмешался черт и перепутал всю игру.
В реальном училище оставалась вакантной должность инспектора. Незадолго до экзаменов на эту должность из округа прислали учителя математики Дьяченко.
С первых же шагов новый инспектор не поладил с директором, и между ними разгорелся долгий петушиный бой не на живот, а на смерть. В маленьком городе такие отношения не остаются тайной, реляции о стычках директора с инспектором оживленно обсуждались, и все гадали: кто перетянет? Одолеет ли наш старый «статский советник и кавалер», или возьмет верх более молодой, но не менее опытный в интригах его хитрый соперник?
Пьер шел на экзамен по математике с мрачным предчувствием. Я его встретил в коридоре училища. Он сильно трусил. Белые крахмальные манжеты его сорочки были сплошь исписаны математическими формулами. Он поминутно засовывал их под рукава.
– Ну, ни пера ни пуха!
Он махнул рукой. Действительно – положение! Готовил его по математике директор, а экзаменовать будет Дьяченко. Уж он-то не упустит такого счастливого случая подложить своему сопернику свинью.
Мне потом рассказали, что произошло на экзамене.
Дьяченко вызвал к доске Пьера Ширинкина первым и вежливо истерзал его каверзными вопросами по всему курсу. Уже на третьей минуте стало ясно, что Пьер идет ко дну.
Пьер стоял у доски грузный и потный, в костюме не по росту, с тряпкой и мелом в руках. Он глядел тупым телячьим взглядом на своего мучителя, от волнения забыв спрятать язык, который глупо вылез на губу. Инспектор сидел, завинтив свои длинные ноги за ножки венского стула, и ласково улыбался. Молчание длилось.
– Ну-с, что же вы нам поведаете еще, господин Ширинкин?
В классе захихикали. Лицо и уши Пьера налились краской, он раздавил своими толстыми пальцами мел – только крошки посыпались, бросил тряпку на пол и, не сказав ни слова, медленно пошел к двери. Все смотрели на его могучую спину и толстый зад, обтянутый узкими брюками.
Дьяченко усмехнулся и влепил единицу. На этом экзамены и кончились.
Впрочем, Пьер все же получил свой диплом. Он благополучно сдал испытания в августе месяце, но не у нас, а где-то в другом городе. Верно, там нашлись более сговорчивые экзаменаторы.
– Конечно, Олечка Лихарева – милая барышня, – сказал Карлуша Пайпе, фармацевт из аптеки, – но будет ли она парой человеку деловому? Мне нужно, чтобы моя супруга могла и у кассы посидеть, и с покупателем умела бы заняться. А у Олечки еще ветер в голове.
Мы возвращались с Карлушей от Лихаревых, где встречали Новый год. Город спал, улицы были пусты. Стояли морозы, снег гулко скрипел под ногами, луна высоко сияла в радужном ореоле. Старые вязы Устиновского сквера в инее под луною были так празднично красивы, будто нарочно разузорены ради веселых святок.
Карлуша всегда говорит только о невестах. Он мечтает открыть собственный аптекарский магазин и ищет себе в жены девицу с приданым и деловыми качествами.
– Да и даст ли за нею Лихарев приличное приданое? Живут они широко: своих лошадей держат, кучера, повара… Говорят, что папаша весь украшен долгами, как шелками. Буду ли я в том гарантию иметь, что получу желательную сумму? Как ты думаешь?
– Зачем мне думать, Карлуша? Я ведь жениться не собираюсь. Думай сам.
С чего это Карлуша вообразил, что Олечка за него пойдет? Она весь вечер строила глазки Сережке Самарину. У Лихаревых на встрече Нового года из молодежи были еще две Олечкины подруги по гимназии – Капа и Люба, да студенты – два брата Самарины, франтоватые и накрахмаленные, в отглаженных синих брюках с кантом и в форменных тужурках с наплечниками. Я был приглашен на вечер как Олечкин наставник: второй год я тяну ее по математике.
Было очень весело. Сперва ставили глупенький, но смешной водевильчик, в котором Олечка сумела показать свои артистические таланты и даже довольно бойко спела куплеты. Братья Самарины, снисходительно улыбаясь, двигались по сцене, как манекены, ролей своих они не знали совершенно, и я совсем охрип, подсказывая им из-за занавески каждое слово по десять раз: я был за суфлера.
Потом играли в веревочку, в жмурки, в фанты, в «свои соседи», в «почту амура». Были танцы под рояль. Братья Самарины, оба кудрявые, цыгански смуглые, были ловкие танцоры. Белобрысый Карлуша танцевал серьезно и старательно.
Когда пригласили к ужину, за стол сели пятнадцать человек. Кроме Лихарева, его жены и свояченицы, был доктор с женою и двумя ребятами-погодками: Вячкой и Всевкой, гимназистами-второклассниками. Эти двое все время неотрывно были заняты друг другом – все старались подсидеть один другого: дать втихомолку подзатыльник, утянуть из-под носа тарелку, вытащить стул из-под зада. В конце стола села миловидная таперша из клуба, которая играла на рояле танцы.
У участников спектакля остались на лицах еще следы неотмытого грима. Чуть подведенные глазки очень шли Олечке, и даже белобрысая пухлая Капа казалась интересной.
Лихарев, толстяк с бородою на обе стороны, как два лисьих хвоста, в черкеске из серого кавказского сукна, с георгиевской ленточкой, был весел, шумен, много пил, ел за троих, предлагал забавные тосты. Когда стрелка часов стала приближаться к двенадцати, он при общем внимании хлопнул пробкой в потолок и разлил по бокалам шампанское, настоящее, с французской этикеткой и серебряным горлышком. Все стали чокаться.
Свояченица Лихарева, милая толстушка Марья Адамовна, была приметлива и догадалась посадить меня за столом рядом с Любой. Мы чокнулись с Любой, и я пил из бокала, глядя ей в глаза «со значением». Повар в белом колпаке принес мороженое, которое он крутил во льду для нас целый вечер. Потом танцевали снова.
Ушли от Лихарева только мы с Карлушей. Капа и Люба остались ночевать. Доктора с семейством повез домой в санках на лихаревской паре кучер Осип. Студенты Самарины как гости из уезда были приглашены с ночевкой и тоже остались.
– Счастливцы эти Самарины, – сказал я, втайне ревнуя.
– Чем счастливые? – не догадался Карлуша.
– Ну как же ты не понимаешь? Они, может быть, и сейчас танцуют.
– А мне эти танцы уж надоели. У меня ботинки жмут.
Мы расстались с Карлушей у аптеки. Я свернул в свой переулок. В голове шумел легкий хмель, от пальцев празднично пахло апельсиновыми корками и духами. Дурень Карлушка! Чем это он прельстился в Олечке? Бойкая, правда, и нарочно смеется «серебристым смехом», показывая белые мелкие зубки. Но ломака-девчонка, строит из себя светскую даму, затягивается в корсет, делает жесты, не отнимая локтей от талии, то щурит глазки, то загадочно смотрит вдаль широко раскрытыми «очами».
Нет, на месте Карлушки, я выбрал бы другую. Любочка – вот прелесть, вот золото девушка! Как она трогательно вспыхивала, когда Сережка Самарин за танцами шептал ей какие-то комплименты, уж верно дурацкие. Любочка, Люба, Любовь, die Liebe. «Doch nimmer vergeht die Liebe, die ich im Herzen hab…»[11]
Я открыл калитку и вошел во двор. Что за чудеса? В окнах мастерской свет, почему-то не спят. Когда я уходил к Лихаревым, в мастерской еще работали: отец дошивал шубу молодому Зайцеву, а Тимоша, приглашенный из-за спешки, ему помогал. Шуба была богатая: на хорьковом меху с бобровым воротником. Зайцев поедет в обновке делать новогодние визиты. Но неужели до сих пор все еще возятся с шубой?
В мастерской ярко горела висячая лампа-«молния» и было накурено махоркой, хоть топор вешай. На катке под лампой, поджав под себя ноги, сидели трое: Тимоша Цыбулов, Афоня и новый мастер Яков Матвеевич – и играли в лото на орехи.
Яков Матвеевич был беспаспортный и появился у нас совсем недавно. Как-то вечером привел его к нам, крадучись, портной Соломон Хлебников. Они пошушукались с отцом, и Хлебников ушел, а Яков Матвеевич остался в мастерской и тут же сел на каток за работу. О себе он не распространялся, помалкивал, да его и не расспрашивали. Иногда за работой он мурлыкал потихоньку: «Тяжкий млат, куй булат, твой удар родит в сердцах пожар».
На улицу он и носу не показывал, а дожив до весны, исчез, как в воду канул.
– С Новым годом, – сказал я, входя. – Ну и накурено у вас, братцы!
– И то ведь правда: Новый год, – отозвался Тимоша. – А мы вот после спешки в лото схватились и про время забыли. Садись закуривай, на вот кисет – махорка первый сорт, фабрики Заусайлова. Бери карту, если охота. Не желаешь? Ну тогда поехали дальше: двадцать три, семнадцать, сорок девять…
– Го-готово! – сказал Афоня, заикаясь от счастья.
– Врешь, поди, как давеча, пермяк, солены уши. Только зря народ булгачишь. Ишь настрополился выигрыш сгрести! Давай проверим. Ну вот – зачем накрыл шешнадцать! Не было шешнадцати! Погоди, поиграй еще маненько, Цыц, ни гугу, не бай ни слова!
У смирного, молчаливого Афони даже уши покраснели от волнения.
– Это, пермяк, тебе не в обиду, а в науку. Держись бодрей, гляди вострей! Знаешь, как нашего брата на военной службе жучили! Твой батька, живя в деревне, поди, тележного скрипу боялся, а ты, гляди-ка вот, сидишь, в барскую игру играешь под названием лото. Ну ладно, слушай мою команду: пятьдесят три, двенадцать.
– Квартир, – говорит Яков Матвеевич.
– Не квартир, а квартера, – поправляет его Цыбулов. Выиграл Яков Матвеевич. Он подвинул к себе выигрыш и стал считать орехи.
– Ого! Теперь у меня сорок семь орешки.
– Не орешки, а орешков, Яков Матвеич. По-русски надо: сорок семь орешков. О каких умственных вещах понятие имеешь, а этого никак не поймешь!
– Орешки, орешков… Один орешков, два орешков…
– Да все не так! Вот слушай да вникай: один орешек, два орешка, три орешка, четыре орешка, пять орешков… Гляди-ка ты! – четыре орешКА, а пять орешКОВ! Вон оно как: один орешЕК, два орешКА, а пять, стало быть, надо сказать: орешКОВ!
Тимоша, по-видимому, и сам удивлен причудами русского языка.
– Один орешек, два орешка, пьять орешков, – повторяет Яков Матвеевич. – А когда надо сказать: орешки?
– Опять двадцать пять, – сердится Тимоша. – Да вот они на катке рассыпаны: орешки!
– Опьять двадцать пьять, – говорит Яков Матвеевич, и все смеются.
– Ну как, хорошо погулял у Лихарева? – обращается ко мне Тимоша. – Чем угощали? Какие напитки-наедки на стол выставляли? Какие тарелки лизать давали?
«Вот язва Тимошка! Ладно, потрем к носу. Может, он и прав: незачем мне таскаться по таким вечерам, куда меня приглашают, конечно же, из милости. А как отказаться? Они такие добродушные, такие любезные, эти Лихаревы…»
– Что давали? Закуску всякую: пирожки с мясом, рыбу трех сортов, колбасу четырех сортов, сыр швейцарский, ветчину, салат…
– Что это за штука такая – салат? Я не едал ни разу.
– Ну, вроде винегрета. Морожено давали. Шампанского по бокалу налили.
– Сильно. Оно, говорят, два целковых бутылка. Да чем же оно так дивно? Крепкое, что ли?
– Да нет не крепкое, сладенькое, шипит, как лимонад.
– Ничего, и наша денежка не щербата: придет утро – мы для праздника тоже тяпнем. Верно, Яков Матвеевич?
– Тьяпнем, Тимофей Петрович.
– А гости какие были у Лихарева?
– Доктор был, Самарины-студенты, Карлушка из аптеки…
– Знаю: Карл Густавыч. В каком костюме он заявился?
– Табачного цвета, в полоску.
– Аккурат, я шил. Материал хороший, трико английское, два рубля аршин, на подкладку саржа песочного цвета.
– Он за лихаревскую дочку свататься хочет.
– Ишь чего захотел! Не отдаст за него Лихарев. Лихарев себя очень высоко понимает. Хоть у него и именья-то всего пять вершков пашни в селе Ненашем, Нетового уезда, Незнаемой губернии, зато дворянской анбиции хоть отбавляй. И до картежной игры ужасный охотник. Мне ихний кучер Осип рассказывал: каждую ночь в клубе в карты режется, намучился, говорит, я с ним на морозе до вторых петухов дожидаться. Нет, тут Карлу Густавычу не поддудит. Он немец, колбаса, размазня, тюря, а тут надо шик-блеск иметь, развязку, выправку! (Тимоша выпятил грудь и показал, какую выправку должен бы иметь Карлуша для успеха.) Не хуже того солдата, который к поповой дочке сватался.
И Тимоша рассказал, как хитрый солдат нанялся к попу в работники, как обвел вокруг пальца попа с попадьей, а потом тихим манером и к поповне подъехал. Ловкий, шут: «Дозвольте представиться, могу ли вам пондравить-ся?» Она, конечно: «Что вы, что вы! Мы к этим глупостям не приучены». Словом: за мной, мальчик, не гонись! Он ей опять: «Что нам до шумного света, что нам друзья и враги, было бы сердце согрето жаром взаимной любви». А она на это ноль внимания…
Тогда он видит, что с этого боку ему неустойка, – расстарался, добыл ту самую нужную лягушачью косточку, которой девок привораживают.
Этой косточкой и присушил ее к себе: втюрилась она в солдата по уши.
– Ну и хитрый черт – солдат! Добился своего, – добавил Афоня и заржал от восторга.
– Вот тебе бы такую сласть, пермяк, солены уши! Ну хватит, ребята, растабарывать, зря хозяйский керосин жечь, – сказал Тимоша, зевая. – Спать пора.
И правда, был уже третий час на исходе. Я пошел через двор в пристройку, где жили мы с бабушкой. Бабушка спала на печи за занавеской. Она проснулась и окликнула меня:
– Колюшка, ты?
– Спи, бабушка, спи. С Новым годом.
В комнате светло: за окном белеет под луною снег. Лунный луч играет на морозных узорах окон и ложится на полу светлыми квадратами. Горит в углу лампадка перед образом – бабушкина забота. Тихо, празднично. Новый год. Завтра, да нет, это уже сегодня, с утра после обедни появятся у нас новогодние визитеры: кум-переплетчик, кум-столяр, кум – часовых дел мастер, франты-приказчики в крахмалках и при галстуках, брюки клеш, ботинки модные – с тупым носом Какие помоложе и пофорснее, прикатят в складчину на извозчике, будут у праздничного стола прикладываться к рюмочке и закусывать ветчинкой.
Приедет на извозчике и пьяный почтальон с раздувшейся от писем сумкой и привезет поздравительные письма от родственников и знакомых. И так на целый день закрутится праздничная колгота.
Тимоша Цыбулов уже с утра «тяпнет», станет припевать и приплясывать, притащится его Анюта с двумя ребятами, будет ныть и сердиться на его «пантомины», будет тянуть его домой: «Ну, будя, будя, разве хорошо, что ли?»
Яков Матвеевич тоже малость выпьет. Но для него эти праздники – одно беспокойство. Ему приходится отсиживаться за перегородкой у стряпухи. Что поделаешь, уж лучше потерпеть, да только не попадаться никому на глаза, а то пойдут лишние разговоры: «Чей да откуда?»
А вот Афоня – этот и водочкой не занимается, а не скучает. В новой, нестираной рубахе, которая торчит на нем пузырем, сядет он возле катка и будет быстро-быстро швырять себе в рот подсолнухи, насорит возле себя гору шелухи, а когда надоест ему это занятие, достанет гармошку и станет полдня подбирать один и тот же мотив, который ему никак не дается: «Любила я, страдала я, а он, подлец, забыл меня!»
Афоня и позу принимает заправского гармониста, и ухо склоняет к мехам гармони, как бы прислушиваясь к звукам – нет, не получается песня, да и только: ни складу ни ладу!
У бедного Афони совсем не было слуха – медведь на ухо наступил.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.