IV
IV
Однажды Федор Антонович, разглядывая мои тетрадки, заметил:
– У тебя, Николай, хороший почерк. Хочешь иногда помогать мне переписывать бумаги?
И вот мы сидим с ним вдвоем в тесном кабинете за страховыми документами. Агафон в своей комнате готовит уроки, и я доволен, что он не мешает. Горит ярким зеленоватым светом керосиновая лампа с ауэровским колпачком[6] (колпачок этот очень хрупкий, и Федор Антонович собственноручно священнодействует каждый вечер над заправкой лампы). Мы сидим по обе стороны стола и молча пишем. Но вот Федор Антонович оторвется от бумаг, закурит папиросу и станет рассказывать о Петербурге, о книгах, о людях. Я его украдкой разглядываю, чтобы нарисовать по памяти дома. У него красивое, узкое лицо испанского дворянина, выпуклые серые глаза под тонкими веками, прямой хрящеватый нос, седеющие виски, бородка, как у Дон-Кихота. На ходу он прихрамывал.
Почему он, петербургский житель, очутился в нашем захолустье? Я не осмеливаюсь спросить. В Петербурге у него братья, сестра, племянница. Он рассказывает, как за его красавицей теткой ухаживали Михайловский и одновременно Муравьев, будущий министр юстиции.
– А она кого выбрала?
– Какой же тут мог быть выбор – один красавец, кумир молодежи, а Муравьев с квадратной головой – ведь это его Семирадский изобразил потом в виде Нерона на картине «Светочи христианства».
Снова молчание и скрип перьев.
– Федор Антонович, а можно сказать: «Заблуждение автора в лесу»?
– Это кто же отличился?
– Сегодня учитель Суть писал на доске план «Бежина луга».
– Какой остолоп! А почему он Суть?
– Так его прозвали. Он всегда твердит: «Ты мне не болтай лишнего, а скажи самое сушшественное, самую суть». А что значит «презумпция»?
– Найди сам у Павленкова, вон возьми на полке, учись пользоваться словарем.
Он отбирает пачку бумаг и говорит:
– Снеси Зое Аркадьевне на подпись.
Я не нахожу Зою Аркадьевну в комнатах, возвращаюсь и говорю:
– Их там нет.
– Ты бы еще сказал: их нет-с! Это все лакейские остатки крепостного права. Надо говорить: его нет, ее нет!
Запомни!
Вот оно что, а я и не знал! И отец, и мать, и все кругом всегда говорили, когда хотели показать почтительность, вместо он, она – они.
Часто мы говорили о прочитанных книгах. Он всегда упрекал меня за неразборчивость и всеядность в выборе книг. У нас дома выписывали «Вокруг света». В журнале печатался роман Буссенара, а в приложении давали сочинения Гюго. Я и Буссенара заглатывал с упоением, но соображал, что об этом надо помалкивать, а вот за великого, могучего, великолепного Гюго я, как петух, бросался в драку, понимая, что здесь мы во вкусах равноправны. Я даже позволял себе поддразнивать Федора Антоновича, цитируя по памяти вслух особенно эффектные фразы Гюго. Федор Антонович морщился:
– Не люблю я твоего Гюго. Все у него, как в лупу, – увеличено в десять раз.
Теперь я ходил к Федору Антоновичу ежедневно. Дома сперва глядели на это косо. «Опять к агенту? В своей-то избе навозом пахнет?» Но когда я каждую неделю стал приносить заработанные перепиской деньги и гордо выкладывал на стол горсть серебра, мать приходила в умиление.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.