Глава двадцать девятая. Из долины Желтой реки к озеру Куку-нор и вдоль его южного берега

Глава двадцать девятая. Из долины Желтой реки к озеру Куку-нор и вдоль его южного берега

В Чан-ху мы прибыли всего за четверть часа до приезда туда же с перевала Лянжа-сань брата, подтвердившего, что состояние здоровья казака Колотовкина заметно ухудшилось: появились пролежни, больной потерял аппетит и часто впадал в забытье. Когда я увидел его на следующий день, то я понял, что настало начало конца.

В Чан-ху, ради Колотовкина, которого мы осторожно снесли на носилках с вершины помянутого перевала, мы простояли три дня; но за это время, несмотря на самый тщательный уход, он ослабел еще больше; начался бред. Мало-помалу у всех членов экспедиции сложилось убеждение, что далее мы повезем с собой лишь живой труп.

Наконец, 16 июля, в серое ненастное утро, с большой тяжестью на сердце и больным на носилках мы покинули Чан-ху и выступили по направлению к озеру Куку-нор.

Некоторое время мы шли вверх по речке Карыну, которая текла здесь в крутых глинистых берегах, затем уклонились в сторону и пологим логом взобрались на плоский увал, с которого вновь спустились к Карыну. Этот увал сложен был из красных песчанистых глин, мало отличавшихся по цвету от скал Сининских альп; последние представляли, однако, обнажения уже другой породы, а именно – красного аркозового песчаника. Слева, на правом берегу Карына, также высились красновато-сизые горы – юго-восточный конец Жи-юэ-Шаня, образованный главным образом кристаллическими породами.

Дальнейший наш путь пролегал вдоль р. Карына по местности, изрытой оврагами. По дну некоторых из них струились небольшие ключи, стекавшие в Карын; таких ключевых оврагов мы насчитали три. Растительность здесь, как и на покатостях гор, была однообразной и скудной. Преобладал кипец (Festuca sp.), из-под которого всюду просвечивала красная почва, и только в углублениях почвы, на фоне мелкой сизо-зеленой травы, виднелись Saxifraga atrata, Primula gemmifera и какой-то Allium с желтыми цветами. На 15-м километре от Чан-ху-пу мы пересекли дорогу, которой прошла в г. Гуйдуй экспедиция графа Сечени. Это – обычный караванный путь из-за Хуан-хэ в Гумбум и Синин-фу. Здесь мы встретились именно с одним из таких караванов, везшим на яках шерсть из Гуй-дэ в Лань-чжоу-фу.

Он растянулся чуть не на целый километр и состоял по крайней мере из сотни животных.

В караване яки идут совершенно свободно, притом или разбредаются по сторонам дороги, часто останавливаясь для кормежки, или толпятся кучами, которые в больших караванах следуют обыкновенно одна за другой с значительными интервалами. От такого беспорядочного движения страдает, конечно, прежде всего амбалаж [упаковка] вьюков, в особенности если эти вьюки состоят из громоздких твердых предметов, а затем и содержимое их; поэтому як, как караванное животное, служит главным образом для перевозки лишь громоздких малоценных товаров, не могущих пострадать от беспрестанных ударов одного вьюка о другой. У Рокхиля, впрочем, имеется указание, что в бассейне верхнего Ян-цзы-цзяна на яках перевозятся огромные партии кирпичного чая, тщательно упакованного в плетенки[201]. Легко себе представить, в каком виде чай этот должен доходить до мест своего назначения, если только яковый караван распускается там так же, как и к северу от Желтой реки.

От помянутой караванной дороги из Синина в Гуй-дэ начался постепенный подъем на водораздел Хун-ё-цзы, под которым, на краю болотистой лужайки, дающей начало Карыну, мы и остановились.

Спустившись на следующий день с водораздела, абсолютная высота коего превышает 12500 футов (3673 м), мы вышли в долину небольшой речки Ашхань-фи, стекавшей с хребта Жи-юэ-Шань, который казался отсюда и выше и массивнее отступившего к северу Синин-Шаня; некоторые вершины его были даже покрыты снегом, может быть, впрочем, выпавшим лишь накануне.

Перевал Хун-ё-цзы сложен из красных песчанистых глин, содержащих крупную гальку; ниже же по р. Ашхань-фи почва получила более темную окраску, а вместе с тем в ней стало попадаться все более и более валунов, которые, скатившись на дно многочисленных рытвин и логов, пересекавших дорогу, служили немалой помехой для ишаков, несших носилки с больным Колотовкиным. Чтобы не задерживать движения, я остался при этих носилках и прибыл на бивуак часа на полтора позднее главного каравана.

Долина речки Ашхань-фи вскоре получила характер ущелья, а вместе с этим появился кое-где и кустарник: Spiraea, Salix, Potentiila и другие виды. Здесь же попался нам первый полуэкзотический вид бабочки – Papillo paris L.

Речка Ашхань-фи первые 19 км до пикета Шала-хото течет прямо на запад, но здесь круто поворачивает на север, затем на северо-восток и, пробежав в этих направлениях около пяти километров, впадает в р. Донгар-хэ. Пикет Шала-хото расположен в самом широком месте долины среди циркообразного ее расширения, изборожденного многочисленными рытвинами – руслами весенних потоков.

В Шала-хото стоит небольшой гарнизон – человек около 50 местных войск (луинов) под командой ю-цзи – офицера, имевшего белый хрустальный шарик на форменной шляпе. Он оказался человеком несообщительного характера и весьма скоро дал нам понять, что рассчитывать на его помощь по приисканию проводников и переводчика с китайского или монгольского языков на тибетский мы не должны. Он ограничился лишь советом ехать в Донгар, где, как он доподлинно знает, проживает немало людей, хорошо знакомых с областью Куку-нор.

В этом мы были и сами уверены, а потому решено было, что брат, проводив нас до Ара-гола, на следующий же день отправится в Донгар-чэн.

Ранним утром 18 июля мы тронулись в дальнейший путь тем же порядком, как и накануне – брат при вьюках, я же в арьергарде с больным Колотовкиным. Близ пикета мы вышли на торную дорогу, ведущую из Донгар-чэна на южный берег озера Куку-нор и известную под именем Нань-коу – «южного прохода» через хребет Жи-юэ-Шань.

Подъем на этот хребет оказался очень пологим, а водораздел, при абсолютной высоте 11650 футов (3550 м), – относительно весьма невысоким. Почва его – песчанистая глина красного цвета – сменилась далее грунтом, весьма напоминающим лёсс, но с ясно кое-где выраженною слоистостью.

С перевала перед нами открылась широкая, уходившая на север за край горизонта степная долина, залегающая между сравнительно невысокими и пологими горами на западе и более круто приподнятым, на втором плане даже скалистым массивом хребта Жи-юэ-Шань на востоке.

Речка Дао-тан-хэ, орошающая эту долину, имеет два истока; правый, более значительный, берет начало в восточных горах, из коих вырывается километрах в девяти к северу от перевала потоком, имеющим, при глубине в 30 см, 3,5 м ширины; левый собирает воды в горах к западу от перевала. Ниже речка быстро мелеет и местами еле прокладывает себе русло среди ею же затопленных берегов.

Когда-то долина речки Дао-тан-хэ была довольно густо заселена; по крайней мере, здесь мы встретили остатки стен нескольких не то импаней, не то туземных байнаков или хансаров.

В китайской летописи мы находим следующее указание, имеющее, может быть, отношение к означенным развалинам: «(В 1822 г.) в лагере Чжень-хай-ни, как недалеко лежащем от кумирни Дангар, места торгового и сборного, поставлено 900 солдат; в Кара-кутэре, как находящемся на большой дороге, – 240 человек, и, наконец, в Чаган-тологой, лежащем в 70 ли к юго-западу от Кара-кутэра, поставлено 1000 человек»[202], К сожалению, окрестности Донгара не настолько в настоящее время изучены, чтобы можно было безошибочно определить местоположение названных пунктов. Что, однако, китайские войска действительно не так давно стояли гарнизоном в долине Дао-тай-хэ, это видно из следующего места китайского дорожника: «От Синина до лагеря Хара-куто (Шала-хото?) 150 ли. По пути монастырь Донгар служит станцией. От Хара-куто 20 ли до р. Хашина, называемой также Ашихань-шуй (это несомненно Дао-тан-хэ). На этой реке стоит гарнизон в 800 человек»[203]. Современные названия этих развалин, лежащих у подножия хребта Жи-юэ-Шань, следующие: Цаган-чэн, Цзянь-цзюнь-тэ и Ху-тин-цзы. Каких-либо оседлых пунктов в долине Дао-тан-хэ в настоящее время не имеется; но стойбищ кочевников-тибетцев, хотя и небольших (в три-пять домов), мы встретили здесь несколько.

В ожидании возвращения брата из Донгар-чэна мы простояли на р. Дао-тан-хэ трое суток. Впрочем, и помимо этой причины нас приковал к месту Колотовкин, который тихо угасал на наших глазах; его не стало в 9 часов утра 19 июля.

Я не буду останавливаться на последующих минутах. Читателю и так должно быть понятно, что мы испытывали, роя на чужбине могилу своему дорогому товарищу. Высокий крест высился уже над могильным бугром, когда брат вернулся из своей поездки в Донгар. Он креста не заметил, но догадался о событии по отсутствию на бивуаке палатки, выставлявшейся обыкновенно для Колотовкина.

– Итак, все кончено?

– Да, друг мой, кончено!..

Поездку брата в г. Донгар нельзя было назвать особенно удачной. Городские власти, так радушно встречавшие экспедицию два месяца тому назад, на этот раз, может быть, вследствие внушений из Синина, отнеслись к ней не только сдержанно, но и враждебно. Впрочем, все, что требовалось, закуплено было братом без особой помехи, переводчика же он подрядил на обратном пути в Шала-хото. Это был средних лет весьма невзрачный дунганин, всю свою молодость проведший среди тибетцев. Впоследствии он оказался, однако, человеком неуживчивого характера, и мы почувствовали большое облегчение, когда нам можно было, наконец, с ним рассчитаться.

22 июля мы покинули нашу стоянку на реке Дао-тан-хэ, оставив за собой свежую могилу и белеющий крест.

Наш путь лежал вниз по названной речке, однако в стороне от нее, ближе к предгорьям Жи-юэ-Шаня, бедно поросшим степными злаками, среди коих особенно выделялся чий (Lasiagrostis splendens). Чиевые поросли одевали и почву долины Дао-тан-хэ, притом особенно густо на рубеже обычного речного разлива. В пределах последнего растительность носила уже иной характер и состояла почти исключительно из поемных трав. К речке мы вновь подошли на 17-и километре; здесь дорога ее пересекла и шла уже вдоль левого ее берега по топкому зеленому лугу.

Мы остановились при устье Дао-тан-хэ, которая, не добегая до озера Куку-нор, образует небольшое, заросшее водорослями пресное озеро. Здесь мы добыли для орнитологической коллекции Bubo ignavus Forst., Otocorys elwesi Brandt., Meianocorypha Maxima Gould, Alauda arvensis var. liopus Hodgs., Cotile riparia L. и Podiceps cristatus L.

На следующий день мы вышли к озеру Куку-нор. Озеро это в древности известно было китайцам под именем Сянь-хай и Си-хай – Западного озера. При Бэй-Вэйской династии (с 386 по 532 гг.) наименование это было утрачено и заменилось точным переводом с монгольского – Пин-хай, что значит «голубое озеро» – Куку-нор. В Вэйской истории имеется описание этого озера, причем приводимые ею для двух скалистых островов Куку-нора названия – Хой-сун-толо-гой и Чагань-хада (Цаган-хада) – монгольские, а не китайские, – обстоятельство, вполне подтверждающее вышесказанное предположение. Хой-сун-толо-гой известен у китайцев под именем «Лун-цюй-дао», т. е. острова Драконовых Жеребят. Название это связано с легендой, повествующей, что тугухуньцы разводили на нем особую породу лошадей, отличающуюся необыкновенно быстрым бегом. Весьма вероятно, что это и в действительности было так, и что тугухуньцы пользовались этим уединенным островом в целях сохранения чистоты породы. У тибетцев остров этот известен под именем Цорнин; остров же Чагань-хада – под именем Церварер.

Озеро Куку-нор во всем его объеме я увидел лишь на следующий день, поднявшись на высокий отрог Южно-Кукунорских гор, известных у тибетцев под именем Танегма. Огромная площадь темно-синей воды резко выделялась на золотисто-зеленом фоне степи, которая на северо-востоке круто, на северо-западе отложе взбегала на горы, служащие естественной гранью обширной озерной котловине. Горы на севере рисовались весьма отчетливо и на переднем плане казались массивным и высоким золотисто-зеленым валом, на втором – темной грядой, над которой одиноким конусом высилась белая вершина Баин-ула. За этой грядой виднелись еще горы, но они уже едва выделялись из общего сизо-голубоватого тона дали, да и то благодаря лишь ярко-белой полоске венчавшего их вечного снега. В общем величественная картина, которая много выигрывала от необыкновенно прозрачного воздуха и совершенно ясного неба, с которого потоками лился свет даже в самые отдаленные уголки горизонта.

Широкая, хорошо наезженная дорога, идущая вдоль южного берега озера Куку-нор, следует почти параллельно гребню Южно-Кукунорского хребта, в зависимости же от береговых извилин то приближается к урезу воды, то отклоняется от него, никогда, однако, настолько, чтобы урез этот исчезал совершенно из виду; этому способствует, впрочем, то обстоятельство, что в таких местах дорога проходит на высоте 15–30 м над поверхностью озера.

Уровень Куку-нора, определенный нами при устье речки Хара-мори, несколько десятков шагов не доходя до уровня воды, выразился цифрой 11207 футов (3416 м) над уровнем океана. Тот же уровень определен был экспедицией графа Сечени в 10981 фут (3347 м)[204], Рокхилем в 10900 футов (3322 м), Футтерером в 10680 футов (3255 м)[205], но при условиях, близких к нашим, в 10925 футов (3330 м), Пржевальским в 10800 футов (3291 м), 10700 футов (3261 м) и 10600 футов (3230 м) и Потаниным в 10522 фута (3206 м). Такая значительная разница в определениях абсолютной высоты уровня Куку-нора должна быть отнесена к ошибкам наблюдения и несовершенству инструментов; однако не без некоторого значения для результатов таких определений остается и то обстоятельство, что Пржевальский и Потанин производили их ранней весной, на льду озера, т. е. во время самого низкого уровня его вод, Крейтнер в начале июля, мы же в конце этого месяца, когда все реки и речки бассейна озера Куку-нор несли в него наибольшее количество воды.

Северное заложение Южно-Кукунорского хребта против восточного конца озера Куку-нор не превосходит пяти километров, далее же к западу оно постепенно увеличивается, достигая между речками Чедир (у Пржевальского Цайцза-гол) и Хара-мори 15 км; здесь хребет получает весьма массивные формы, хотя относительная высота его над уровнем озера и остается прежней – от 915 до 1220 м. Снеговых вершин в нем нет вовсе, но гольцы виднеются на всем его протяжении; издали они имеют лиловато-серый цвет и, как кажется, сложены целиком из известняков.

Ниже гольцов очень редко можно видеть типичный альпийский луг; в большинстве же случаев подошва их упирается в луговые покатости, поросшие довольно разнообразным кустарником, среди коего преобладают сперва Salix и Potentilla, а затем ниже Spiraea и Caragana. Степные травы появляются еще ниже; их пояс узкий и притом далеко не сплошной. Среди растений этой полосы более значительное распространение имеют полынь и Acrocome janthina Maxim., растущая большими колониями преимущественно на тучных почвах; затем в предгорьях Южно-кукунорского хребта мы нашли еще в цвету Aconitum gymnandrum Maxim., Gentiana ninea Maxim., Senecio campestris DC, Oxytropis kansuensis, Tanacetum tenuifolium var. microcephala Winkl., Sisymbrium humila С. A. May., Allium tanguticum Reg (?) и некоторые другие травы. В порослях A. janthina держались во множестве Hypsopbila grummi Alph.; из других встреченных нами здесь видов чешуекрылых заслуживают упоминания: Parnassius nomion var. nia nominus Gr.-Gr., Colias arida var. wanda Gr.-Gr., Argynnis euge var. rhea Gr.-Gr., Agrotis dulcis Alph., A. islandica var. rossica Stgr., Heliophobus grummi Alph., H. anachoretoides Alph., Trigonophora grummi Alph., Monostola pectinata Alph. и Cidaria phasma Butl.

Первые палатки тибетцев-панака встретили мы лишь на третьем переходе вдоль берега озера Куку-нор, за речкой Хара-мори. У них мы рассчитывали купить баранов, а при удаче найти среди них и проводника в область верховий р. Бухаин-гола; но надежде этой не суждено было осуществиться, так как панака, пообещав доставить нам баранов на следующий день, до света откочевали неизвестно куда.

На ручье Хора-мори мы дневали. Воспользовавшись этим, я совершил экскурсию в горы и долиной помянутого ручья подвился до гольцов Танегма. Все пастбища по пути оказались нетронутыми, да и с высокой горы, на которую я взобрался и откуда открылась необъятная панорама гор и долин, я нигде не обнаружил человеческого жилья. Тогда, помню, обстоятельство это несказанно меня удивило, впоследствии же нам довелось в области Нань-Шаня и Куку-нора весьма часто пересекать обширные районы пустующих пастбищ, причем нам каждый раз говорили, что эти места остаются незаселенными вследствие приказа из Пекина, где, будто бы, вот уже несколько лет разбирается о них спор между панака и монголами.

27 июля мы достигли западной оконечности озера Куку-нор, где и остановились на ключах в урочище Лянцы-карла. Огибая северный отрог хребта Танегма, который отклоняет дорогу почти под прямым углом к озеру, мы совершенно неожиданно столкнулись с шедшим нам навстречу косяком диких ослов-киангов (Equus kiang Moorcr.), которые, завидев нас, на мгновение остановились как вкопанные, а затем, круто повернув обратно, бросились наутек. Но было уже поздно. Казаки успели спешиться и дать залп; в результате – убитый жеребец, великолепная шкура которого и поступила в нашу маммологическую коллекцию.

В урочище Лянцы-карла мы не нашли тибетцев-панака; их стойбище, как оказалось впоследствии, находилось несколько дальше, в урочище Карла-нангу, куда мы и перекочевали на следующий день, пройдя всего лишь 15 км.

Местность между этими двумя урочищами изобилует ключами и, за исключением двух глинисто-песчаных гривок, пересекавших дорогу одна в четырех километрах от урочища Лянцы-карла, другая в одиннадцати, поросла густыми, сочными луговыми травами; грунт кое-где был топкий, кое-где виднелся даже обросший осокой кочкарник среди луж стоячей воды, но настоящих болот мы здесь не встретили. Этот великолепный луг уходил к северу и западу за край горизонта, на восток же сбегал к озеру Куку-нор, и на всем этом огромном пространстве не было видно даже признаков присутствия человека. Впрочем, поднявшись на вторую грядку холмов, протянувшихся к озеру от Южно-Кукунорского хребта, мы заметили впереди, километрах в четырех, дымок, а вскоре за тем – и три черные палатки тибетцев. К ним-то мы и направились, решив остановиться по соседству с этим стойбищем. Урочище, в котором мы остановились, как упомянуто уже выше, называлось Карла-нангу.

Здесь мы узнали, что палатки тибетских старшин (хонбу) Анярэ и Гулы остались у нас позади, к западу от дороги, и что без их разрешения никто не отважится идти к нам в проводники или войти с нами в какую-либо торговую сделку. Мы стали уже раздумывать, как нам быть, когда заметили, что к нашему бивуаку едет несколько человек тибетцев. Это и был старшина Анярэ с своей свитой.

Он оказался сговорчивым малым и обещал доставить все необходимые нам припасы, а равно баранов и лошадь взамен павшей у нас на р. Хара-мори. Убедить его дать нам проводника было, однако, делом более трудным, но и тут он в конце концов не только согласился на это, но и сам вызвался вывести нас долиной Бухаин-гола на торную дорогу в г. Су-чжоу. Вечером к нам явился посланный хонбу Гулы, передавший нам приглашение последнего почтить его своим посещением. Мы обещали; но поехал лишь брат, я же, по нездоровью, принужден был остаться. Хонбу Гулы оказался радушным хозяином и отпустил брата лишь в сумерки; а на следующий день он посетил нас, и таким путем между членами экспедиции и тибетцами-панака установились отношения, не оставлявшие желать ничего лучшего.

Рокхиль считает панака – тибетцами, наиболее полно сохранившими свои первобытные типические особенности[206]. Здесь уместно будет остановиться на некоторых сторонах их характера, быта и обстановки.

Жилищем панака, как и прочим тибетцам, ведущим кочевой образ жизни, служит четыреугольная, с почти плоской крышей, палатка, вид которой издали миссионер Гюк очень удачно сравнил с громадным черным пауком, который прижался к земле своим телом, выставив по сторонам длинные и тонкие ноги. Эти ноги – толстые волосяные веревки, перекинутые через жерди и привязанные затем на некотором от них расстоянии к кольям; они служат для натяжения плоской крыши, которая изнутри поддерживается тремя брусьями, по высоте лишь немногим превосходящими наружные жерди. Веревок этих восемь: они протянуты от четырех верхних углов палатки и от середины каждой из четырех ее сторон. В центре такой палатки сбивается из глины и камней очаг, над которым в крыше имеется четыреугольное отверстие, затягиваемое полостью на ночь и в непогоду.

Очаг этот, длинный и узкий, состоит из топки и длинного дымохода, дающего тягу, вполне достаточную для того, чтобы без помощи меха разжечь даже сыроватый аргал. Вокруг очага пол обыкновенно устлан шкурами и тюфячками из китайской дабы и овечьей шерсти. Предметы обихода и оружие сложены вдоль стен; здесь же хранится и сухой аргал, обыкновенно прикрытый куском шерстяной ткани. Я не видел больших запасов аргала в палатках, но Пржевальский свидетельствует, что в холодное время года, в виду защиты от ветра и снега (нижние полы палатки хотя и притягиваются плотно к земле, но не настолько, чтобы оградить ее внутренность от непогоды), из него складывается вдоль стен внутренний вал. Такой же вал делается и снаружи, причем на плоскогорье Тибета материалом для наружной защитной стены служат камень и глина[207]. Большие палатки иногда перегораживаются вплотную пологом, но за этот полог мы не проникали и не знаем, что он за собой скрывает.

Утварь у тибетцев-панака, за немногими исключениями, почти такая же, как у других кочевников; только котлы в Монголии и киргизов обыкновенно чугунные, здесь чаще бывают медные; сверх того, во всякой палатке найдется ручная мельница для размола поджаренного ячменя и меха?, которые представляют поддувальный снаряд, сделанный из снятой дудкой шкуры барана или козла; ноги у такой шкуры почти вплотную отрезаются, в отрезы задних вставляются деревянные рукоятки, в отрез одной из передних закрепляется коническая трубка, затем все остальные отверстия плотно зашиваются – и поддувало готово; раздвигая рукоятки, в мех вгоняют воздух, сводя их и одновременно прижимая мех к земле – гонят воздух в сопло, притом настолько сильной струей, что с ее помощью возможно разжечь даже сыроватый аргал.

Главной пищей тибетцев плоскогорья, пишет Пржевальский[208], служат бараны или, реже, яковое мясо, которое они довольно часто едят сырым.

Такой отталкивающей картины нам не довелось видеть; наоборот, у тибетцев-панака нам всегда подавали превосходно сваренное мясо и крепкий бульон. Равным образом я не могу подтвердить замечания Пржевальского об отвратительной нечистоте, с какой изготовляется у них пища[209]. Конечно, посуда у тибетцев, как и у других кочевников, не блестит особой чистотой, руки стряпающих также могли бы быть много чище, однако особой неряшливости именно при изготовлении пищи я у них не заметил. Скажу даже более. Мне довелось однажды присутствовать при варке обеда, и из того факта, что и посуда предварительно ополаскивалась, и руки мыл тот, на чью долю приходилось разрезать мясо барана, я вывел заключение, что панака присуще стремление к чистоте, которому при кочевом образе жизни, конечно, далеко не всегда можно удовлетворить.

Я не скажу также, чтобы их можно было упрекнуть в «жадности». За обедом они держали себя с достоинством; да и вообще в обращении с нами проявили столько такта, что наше предвзятое представление о них, как о дикарях с весьма неуравновешенным характером, очень скоро должно было рассеяться.

Панака едят часто, но понемногу. Обыкновенная их пища состоит из кирпичного чая, приправленного солью и маслом, ячменной поджаренной муки (дзамбы), кислого молока (чжо) и сушеного творога (чуры). Последний растирают в порошок и едят с маслом и дзамбой. Чай кипятят недолго. Когда он готов, в него подмешивают соли, масло же кладется каждым в свою чашку особо; когда оно достаточно распустится, его отгоняют к борту чашки, всыпают сюда же соответствующее количество дзамбы и, сделав месиво из муки, масла и чая, посылают комок последнего в рот и запивают его чаем. Мясо тибетцы-панака, как, впрочем, и другие кочевники, едят редко, да и то лишь наиболее состоятельные из них; они, однако, по-видимому, очень гостеприимны и гостю, если он не заурядный посетитель, даже бедные подводят барана, которого тут же, на его глазах, и закалывают.

Дать сколько-нибудь верную характеристику нравственного облика какой-либо народности на основании мимолетного с ней знакомства, конечно, невозможно; тем не менее я считаю не лишним поделиться с читателем тем впечатлением, которое произвели на меня панака.

Они показались мне грубыми в обращении, резкими в движениях, но сдержанными в выражении своих мыслей; их готовность служить никогда не переходила в искательство, и ни одного из них я не могу обвинить в лести, в попрошайничестве или назойливости; радушие, с каким они нас принимали, было, по-видимому, вполне искренним, а не подсказывалось желанием таким путем вызвать нас на подарки. За все время нашего пребывания среди них у нас не было случая какой-либо пропажи, из чего я вывожу заключение, что за панака утвердилась несправедливо репутация воровского народа; правда, они охотно предпринимают грабительские набеги на соседние монгольские стойбища, но в организации таких экспедиций едва ли не главную роль играет стремление молодежи проявить свою удаль; по крайней мере, как нам говорили, пожилые панака никогда не принимают участия в баранте[210]. Пржевальский называет хара-тангутов верховий Хуан-хэ угрюмыми. Столь строгое определение, пожалуй, и не подходит панака Куку-нора; однако они, действительно, малосообщительны и не отличаются особой живостью характера; я также ни разу не слышал панака что-либо напевающим или громко чему-либо смеющимся. Насколько они храбры, энергичны в преодолении препятствий и решительны – судить не берусь, так как случаев проявления ими означенных качеств видеть мне не пришлось; общее, оставленное ими у меня впечатление, однако, за то, что всем этим они наделены в достаточной мере.

Хотя женщина у панака не занимает такого приниженного положения, как у монголов, все же оно незавидно; так, ее, например, не допускают к трапезе с мужчинами при приеме гостя и в других торжественных случаях; решающий голос во всех вопросах, касающихся семьи и дома, принадлежит мужу, и т. д. Последнему не возбраняется также обычаем ввести в свой дом наложницу – обстоятельство, яснее всяких слов рисующее подчиненное положение женщины у панака. Полиандрии, насколько мне известно, у панака не существует.

Об одежде панака писали Пржевальский, Рокхиль, Потанин, Футтерер и другие путешественники, и к тому, что уже сказано ими по этому предмету, мне нечего добавить. Я упомяну лишь об обычае женщин панака закрывать в присутствии посторонних лицо волосами, заплетенными во множество мелких косичек, – обычае, известном со времен глубокой древности, но ныне как будто уже исчезающем.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.