Глава двадцать третья. Большой дорогой из Юй-мыня в Су-чжоу
Глава двадцать третья. Большой дорогой из Юй-мыня в Су-чжоу
Мы расположились бивуаком внутри старых городских стен. Едва мы здесь устроились, как наш лагерь был наводнен большой толпой туземцев, по типу отличавшихся от прочих китайцев, – они имели очень смуглый, почти бронзовый цвет кожи, сильно выдававшиеся скулы, небольшие, но прямо поставленные глаза, а некоторые из них и крупные носы, что ясно указывало на их смешанное происхождение и заметную примесь тангутской крови.
Юй-мынь – небольшой, но чистенький городок. Дома его малы и низки, но их неприглядная архитектура скрашена развесистыми тополями. Улицы узки; даже главная из них, ведущая от северо-западных ворот к ямыню и делающая здесь крутой поворот к юго-восточным воротам, не шире четырех метров и еле достаточна для проезда двух телег рядом. Вдоль этой улицы вытянуты лавки базара. Эти лавки – скорее лари, где продается товара на десяток рублей; здесь всего мало и притом все дороже, чем в Ань-си и базарном селении Сань-дао.
В Юй-мыне нет пустопорожних пространств, нет и развалин. Население, стесненное городскими стенами, скучилось внутри этих последних и, очевидно, дорожит здесь каждой пядью земли. Несмотря на эту тесноту, город оставляет по себе очень приятное впечатление. Уже подъезжая к нему, поражаешься непривычной картиной прекрасно содержанных стен; въезжаешь во внутренний, облицованный кирпичом, дворик ворот, оттуда на улицу, и везде видишь ту же, столь необычайную для китайского города чистоту и порядок.
Юй-мынь мы покинули 12 марта.
За городом развернулась травянистая равнина, по которой небольшими островками разбросаны были окруженные деревьями хутора. Вдоль этой равнины, т. е. с юга на север, извилистым руслом, обрамленным мягкой муравой, протекала речка Кун-чан-хэ – один из протоков р. Су-лай-хэ, которая четырьмя километрами дальше широким, каменистым ложем окаймляла с востока Юн-мыньский оазис. Теперь в реке воды почти не было. Но сай хранил ясные следы высокого стояния вод в летнее время.
Правый берег Су-лай-хэ в том месте, где на него взбирается большая дорога, круг и высок, а дальше раскидывается галечная степь, ровная и пустынная на всем видимом пространстве; только изредка попадались нам на пути кустики Horaninovia ulicina, да у пикета Сань-ши-ли-чэн-цзы, на окружающих его глинисто-песчаных буграх, росла Nitraria Schoberi; встречались и птицы: Podoces hendersoni, жаворонки и чеканы; был убит даже тушканчик (Dipus sagita Pall.); но все же эти встречи были редки, и вся местность представлялась нам столь же мертвенной, как и большинство центрально-азиатских каменистых пустынь.
На 22-м километре от Юй-мыня, за импанем Га-чжэ-тай, степь получила волнистые очертания; появились глинистые гривки и холмики, промежутки между коими заполнял гравий, продукт выветривания нижележащих толщ пестрых песчаников и мелкозернистых конгломератов, прорванных жилами сиенита. Эти песчаники выходили далее на дневную поверхность и, образуя гряды в 60 м относительной высоты, слагали предгория Чи-цзинь-Шаня, который к северу от дороги подымался огромными скалами серого и красного гнейса, на юге же заметно понижаясь до невысокого увала, сложенного из тех же гнейсов, достигая предгорий Нань-Шаня.
Эта гряда, в том месте, где ее пересекает дорога, образует глубокую седловину, сообщающуюся почти под прямым углом с продольной долиной р. Чи-ю-хэ. На ее берегу раскинулось селение Чи-цзинь-ся, близ которого мы и остановились, избрав для стоянки двор покинутой фанзы.
Река Чи-ю-хэ оказалась многоводной и быстрый. Как кажется, она берет начало в ключах, после чего протекает мимо местечка Чи-цзинь-пу и помянутого селения Чи-цзинь-ся и вступает в глубокое ущелье Чи-цзинь-коу, по выходе из которого орошает оазис Инь-пань-фу-цзы; остатки ее вод уходят затем далее на северо-восток и иногда добегают до болот, находящихся при устье р. Ма-гэ-чэн.
В селении Чи-цзинь-ся, имеющем до пятидесяти дворов, скученных между р. Чи-ю-хэ и высокими скалами серого гнейса, мы снова нашли люцерну и притом по цене около 10 коп. за пуд; такая дешевизна побудила на следующий день нанять телегу, нагрузить ее сеном и отправить вслед каравану. И опять с нас взяли очень дешево – что-то по фыну за каждую ли.
Когда мы, пройдя селение, вышли на мост через р. Чи-ю-хэ, перед нами открылся чудный вид на долину этой реки, могущую бесспорно считаться живописнейшим уголком во всем Принаньшанье.
Рамку картины составляют горы: голые, разноцветные, они образуют кольцо, разомкнутое лишь для того, чтобы поглотить реку, которая тут же, на глазах, исчезает, точно в пучине, в сумраке раннего утра, еще царствующего в ущелье, тогда как вся котловина потянулась уже золотом и сияет от блеска первых лучей вставшего солнца. Почва котловины имеет зимой однообразную серую окраску, но теперь этот монотонный колорит скрыт в волнах оптического тумана, который придает фантастические очертания разбросанным вдоль реки фанзам, деревьям и, наконец, стенам городка Чи-цзинь-пу, кажущимся то несоразмерно большими, то точно приподнятыми над землей и висящими в воздухе.
Но эта фантастическая картина длится одно лишь мгновение. Туман поднимается выше, поглощает дома и заборы… еще виднеются вершины голых деревьев… но вот, и они уже исчезли, а вслед затем исчезли и горы, и только их неопределенные силуэты говорят еще наблюдателю, что все, что он только что видел, – не сон. Но терпение… Пройдет час, много два, выше поднимется солнце, согреет каменистую почву, и мгла рассеется, как дым…
К востоку от Чи-ю-хэ котловина имела каменистый грунт: глина, песок и щебень заполняли все впадины между складками крупнозернистого песчаника, которые, будучи абрадированы, имели почти меридиональное простирание. Эти же песчаники, относимые Лочи к каменноугольному возрасту, слагают и горы, с востока ограничивающие Чи-цзинскую котловину. Дорога пересекает их почти под прямым углом, пролегая по сквозному ущелью, кое-где поросшему чием, камышом и свитой обыкновенно сопутствующих им растений. Это ущелье, имевшее в длину около трех километров, вывело нас в огромную, циркообразную равнину Чи-цзинь-ху, поросшую камышом и блестевшую небольшими пятнами льда – разливами во множестве здесь бьющих ключей. Пройдя ею километра два, мы завидели впереди убогую группу строений при двух маленьких и тоже убогих постоялых дворах – поселок Чи-цзинь-ху, в котором и остановились.
Котловина Чи-цзинь-ху, которую нам предстояло пересечь на следующий день, может быть, еще недавно представляла дно обширного озера. Ее почва состоит из лёссоподобного мелкозема (озерного лёсса?), с примесью мелкой гальки и гравия, кое-где подернутого выцветами соли и во всех виденных мною почвенных разрезах имеющего яснослоистое, горизонтальное сложение.
Существуют ли остатки этого озера еще и поныне? По-видимому, да, так как к собственному имени котловины китайцы прибавляют и нарицательное «ху», что значит – озеро. Но утверждать я этого не хочу, так как чего-либо похожего на озеро я не видел.
Поверхность почвы котловины, благодаря кустикам Nitraria, имеет бугристый характер, но не везде; в более низких местах, в особенности где растет камыш, она вполне выровнена; к камышу здесь кое-где присоединяются: Zygophyllum sp., Artemisia sp., Lycium ruthenicum, Caragana arenaria, в особенности же чий, достигающий кое-где двухметровой высоты.
Первым жилым местом, встреченным нами на следующий день по выходе со станции Чи-цзинь-ху, был полуразрушенный пикет Бардун (Ба-ла-дун), близ которого мы нашли две-три плохонькие мазанки, два-три дерева и небольшой участок вспаханного поля. В трех километрах от него и девяти от Чи-цзинь-ху мы прошли селением Бургацзы (Бу-лу-гэ-цзы), где бо?льшая часть домов и пикет были в развалинах; такие же развалины попались нам на глаза и в следующих селениях: Гашигунь (Ха-ши-гу), расположенном между двумя рукавами ключевой речки Гань-гоу, и Ло-то-чжэнь, мазанки которого размещались частью на краю, частью же на дне неглубокой ключевой балки.
За селением Ло-то местность получила волнистый характер, и вскоре мы вышли на многоводную и быструю речку Ма-гэ-чэн, о которой уже не раз говорилось выше и с которой мы будем иметь еще случай познакомиться поближе. Правый берег ее был высок и обрывист и, без сомнения, когда-то служил берегом и исчезнувшему озеру Чи-цзинь-ху. Отсюда страна получила иной характер: позади оставалась равнина, здесь же вставали за холмами холмы, все выше и выше, сложенные исключительно из гальки, местами очень крупной, сцементированной у р. Ма-гэ-чэн желтовато-красной, а далее к востоку серовато-желтой глиной. Холмы эти были совсем бесплодны, и только в логах, часто ключевых, ютилась кое-какая растительность. Все ключи текли на север, но достигали ли они р. Ма-гэ-чэн или постепенно терялись в рыхлой почве своих русел – этого проследить мы не могли. Самый значительный из них называется Чан-шуй, другие же, как кажется, безымянны. Наконец, на седьмом километре от р. Ma-гэ-чэн мы достигли станции – обильного родниковой водой лога, в котором расположилось селение Хой-хой-пу.
Местные жители мне передавали, что поселение это очень древнее, и что в нем искони жили мусульмане, пришедшие с запада. Эта легенда дала мне повод одно время думать, не Куюй ли это XV столетия? Должен, однако, заметить, что китайские известия об этом последнем городе противоречат такому предположению. Как бы то ни было, были ли первоначальные жители Хой-хой-пу выходцами из Хами или не были ими, но к шестидесятым годам нынешнего столетия они успели уже вполне окитаиться и слиться с приселявшимися к ним дунганами, тоже окитаившимися тюрками. Когда вспыхнуло восстание мусульман в Китае, население Хой-хой-пу примкнуло к нему, за что и поплатилось впоследствии, когда армия Цзо-цзун-тана перешла за Великую стену.
Хой-хой-пу не был взят приступом: жители покинули его добровольно и своевременно; тем не менее китайцы не оставили в нем камня на камне. До этого прискорбного события Хой-хой-пу был обнесен стеной и вмещал несколько сотен семейств, существовавших, главным образом, горным промыслом. Ныне селение это почти пусто; переживших грозные события шестидесятых и начала семидесятых годов осталось немного; да и то предпочитают почему-то селиться вне ограды, поближе к ключам, осененным огромными тополями. В них все еще не остыла любовь к горному делу, но пока они занимаются только ломкой жернового камня, да батрачат на каменноугольных копях за Цзя-юй-гуанем.
15 марта мы выступили из Хой-хой-пу. Путь наш пролегал по каменистой степи, имевшей слабый наклон к востоку и довольно заметное падение на север, куда обегали и все пересекавшие нам дорогу ключевые логи и сухие, но неглубокие раздолы, сливавшиеся там в одно безводное русло; а русло, огибая высокие скалы Хэй-Шаня (Бэй-Шаня, По-Шаня у Крейтнера, Цзя-юй-гуань-Шаня у Обручева), выходило затем в широкую долину р. Тао-лай.
На седьмом километре от Хой-хой-пу мы прошли мимо укрепления Хун-шань-цзя; еще дальше мы поравнялись с развалинами укрепления Бай-лянь-сы и, наконец, увидели перед собой невысокие, но заново отделанные стены крепостцы Шуан-цзин-цзы, о которой упоминает и китайский дорожник прошлого века. Вблизи стен этой крепостцы какой-то предприимчивый китаец держал харчевню, в которой за небольшую плату можно было получать чай, водку и несколько незатейливых блюд. Несколько поодаль высились неизвестно по какому поводу выстроенные триумфальные ворота (пай-лоу) обычной китайской архитектуры, и тут же рядом утверждена была деревянная доска, на которой с одной стороны надпись гласила: «Граница Юй-мыньского уезда», а с другой: «Граница Су-чжоуского уезда». Отсюда уже считалось 40 ли до Великой стены, которые мы и сделали в сообществе с нагнавшим нас дунганином, ехавшим на прекрасном, увешанном, согласно китайскому обычаю, бубенчиками коне.
Он спешил в г. Су-чжоу, где у него были дела.
– А как вам, дунганам, здесь ныне живется?
– Да ничего…
– Притесняют вас китайцы?
– Нет, они нас боятся… Стесняют, впрочем, где могут. Вот и в Су-чжоу нас не пускают…
– Но вы же вот едете.
– Остановлюсь в предместье, а там куплю пропуск и в город…
Дорога бежит все тою же, изрезанною оврагами, каменистою, бесплодною степью. Горы с юга все ближе и ближе подходят к дороге и, наконец, круто поворачивая на север, почти смыкаются с горным массивом Хэй-Шаня. На оставшийся просвет нам указали, как на местоположение Цзя-юй-гуаня. Действительно, мы вскоре увидели там ее крылатые башни. А вот, наконец, и самая крепость…
Сероватое небо, серые горы, серая почва и серые стены… Но как все это выглядело красиво в своем сочетании! Как изящны были эти деревянные башни, венчавшие высокую стену Цзя-юй-гуаня! Во всем пройденном нами Китае мы не встречали стен выше и массивнее этих. Но, подъезжая к ним, невольно спрашиваешь себя: к чему они? Неужели китайцы еще не поняли, что при дальности современного орудийного и ружейного боя по меньшей мере бесцельны укрепления, подобные Цзя-юй-гуаню, который распланирован таким образом, что с соседних высот легко обстреливается вся его внутренность? Или рутина так глубоко въелась в природу китайца, что делает его слепым ко всему окружающему? Как бы то ни было, но с точки зрения китайского военного искусства, закончившего свое развитие в эпоху существования лучного боя и фитильного гладкоствольного ружья (эта эпоха не пережита еще, впрочем, западным Китаем и до настоящего времени), Цзя-юй-гуань представляет неприступную твердыню, в особенности с запада, куда крепость обращена фасом. Отсюда ворот крепости не видно; их защищает естественное возвышение, сложенное из глины и гальки. Только обогнув последнее, дорога вступает в ворота Цзя-юй-гуаня, миновать которые нет возможности каравану; или иначе надо избрать кружный путь на Инь-пань-фу-цзы и Цзинь-та-сы.
Ворота – самая слабая сторона китайских укреплений – здесь массивны и окованы железом, но подвешены не снаружи, как обыкновенно, а внутри стенного проема, имеющего значительную глубину и высоту. Из этого проема дорога вступает в почти квадратный двор, в котором помещается караульня с обычной арматурой [снаряжением] и таможенный пост, а затем сворачивает вправо и, минуя ворота в крепость, обходит последнюю по довольно узкому коридору между двух стен, наружной и собственно крепостной, заново оштукатуренных и имеющих не менее 10 м высоты. Этот коридор-улица выходит к южным воротам крепости, при повороте к которым выстроена изящная кумирня, посвященная богу войны – Гуан-ди.
Итак, стены Цзя-юй-гуаня великолепны. Но если пробраться через внутренние ворота в самую крепость, то нельзя не поразиться господствующим там запустением.
Правительство озаботилось постройкой стен, кумирен и ямыней, предоставив остальное частной инициативе; эта же последняя выразилась в возведении лачуг, которые так ужасно дисгармонируют с опоясывающей их величественной постройкой. Впрочем, кто же и захочет селиться в крепости! Офицерство, чиновники? И тех и других немного в Цзя-юй-гуане, да к тому же все они имеют казенные помещения. Богатые купцы? Но их, во-первых, здесь нет, а во-вторых, если бы они и были, то какой же торговец решился бы связать свои действия часами открытия и запора крепостных ворот? И вот, какие и были здесь купцы, те выселились в предместье – шумное, людное, но небольшое и поразительно грязное. Грязное даже зимой! Что же делается здесь летом?
Миновав предместье, мы поравнялись с новой крепостной стеной, имевшей метров пять высоты. Это – импань. Здесь квартирует цзяюйгуанский гарнизон; в крепости же живет не более сотни солдат.
От импаня дорога спустилась вниз, к речке Туй-па-хэ, не доходя которой, в постоялом дворе, мы и остановились.
Цзя-юй-гуань – только западные ворота Великой стены. Где же эта стена, столь прославленная Ван-ли-чан-чэн? Осмотревшись, мы увидели, что она осталась у нас позади, примыкая к восточной стене крепости и протягиваясь отсюда невысоким глинобитным валом с одной стороны до предгорий Нань-Шаня, с другой – вдоль подошвы Бэй-Шаня (Хэй-Шаня) до р. Тао-лай, где она и изменяет свое северо-восточное направление на восточное.
Не успели мы как следует устроиться, как нам доложили:
– Чиновники едут!
На двор, действительно, въезжали в форменных шляпах два китайца, из коих один имел прозрачный синий шарик, а другой – хрустальный белый. Это были почтенные старики, к которым мы и поспешили выйти навстречу. Поздоровавшись, мы уселись пить чай; но говорили о пустяках, так как наши посетители оказались весьма сдержанными и на все наши даже пустые вопросы давали лишь уклончивые ответы. Они к нам приехали для того, чтобы визировать охранный лист, а не для того, чтобы давать разъяснения географического и статистического характера!
В этот день солнце грело сильно, и термометр поднялся в тени до 3°. На солнечном припеке летали мухи. Это были первые из виденных нами насекомых.
16 марта мы, наконец, выступили в г. Су-чжоу и до самых почти стен последнего шли каменистой пустыней вдоль р. Тао-лай, одной из главных в системе рек, составляющих Эцзин-гол. О ней китайские известия говорят нам следующее.
Река Тао-лан-хэ (Заячья река) вытекает из долины Тао-лай-чуань, находящейся от г. Су-чжоу в 400 ли расстояния к юго-юго-западу, среди Южных гор (Нань-Шаня). Длина этой долины от востока к западу 200 с лишком ли, а ширина с юга на север где 50, где 60 ли – неодинаково. Посреди долины протекает Тао-лай, составляющаяся из трех речек. Одна из них называется Хату-барху и впадает в Тао-лай с запада, другая, имеющая два истока и называемая Бага-Эцзинэй, сливается с последней, приходя с юго-востока. По обоим берегам реки раскидываются превосходные луга, составляющие государственную собственность. Здесь расположено девять пастбищ, отстоящих одно от другого на 3, 4, 5, 6 и 10 ли.
К югу от долины Тао-лай-чуань, за пограничным столбом, находится обширная местность Су-лэ (Су-лай), где кочуют кукунорские монголы. К востоку Тао-лай-чуань граничит с Е-ма-чуань (т. е. долиной верховий Хый-хэ, с которой сообщается через Басытун или Бастан), к западу с горами Циг-тоу-шань. Горы, окружающие эту долину, в древности были известны под именем Хун-лу-шань и Би-юй-шань, а р. Тао-лай при Ханях называлась Ху-цань-шуй или короче – Цань-шуй. По выходе из гор она принимает сначала западное направление, а потом неуклонно течет к северо-востоку; обходя г. Су-чжоу с запада, она вскоре (у Ся-гу-чэна) соединяется с р. Хун-шуй-хэ, вытекающей также из Нань-шаня, к востоку от Тао-лай. Ся-гу-чен находится в 45 ли к северо-востоку от г. Су-чжоу; отсюда Тао-лай выходит за Великую стену и через 50 ли проходит к западу от Цзинь-та-сы. К северо-востоку от Цзинь-та-сы Тао-лай сливается с Хэй-хэ, в древности Чжан-е, после чего, под именем Эцзин-гола, течет прямо на север, где и образует озеро Эцзин (Гашиун-нор, в древности Цзюн-янь-чи). По долине р. Тао-лай проходит большая дорога на Куку-нор.
Точность этого описания вполне подтверждается топографическими работами, произведенными в среднем Нань-шане членами последней экспедиции Роборовского; с своей же стороны и могу добавить к нему весьма немногое.
Огромной высоты хребет, ограничивающий с севера долину верховий р. Тао-лай, носит название Ихур, в китайской переделке И-ху-лу-шань; с него собирают свои воды величайшие из рек этой части Кунь-луня: Да-тун, Хый-хэ и Тао-лай, о чем мне доведется еще говорить ниже.
По выходе из гор р. Тао-лай, всего лишь несколько километров не доходя до Цзя-юй-гуаня, разливается, образуя кочковатое болото, которое и дает начало речке Туй-па-хэ.
Монголы называют эту реку также Бодай, а китайцы Бэй-хэ, что значит «Северная река», так как она, действительно, протекает к северу от г. Су-чжоу.
Долина реки Тао-лай вдоль дороги имеет мало привлекательного: монотонная каменистая степь, ограниченная к югу пустынными холмами и к северу полосой древесных насаждений, скрывающей ряд хуторов, разнообразилась только сторожевыми башнями (янь-дай), попадавшимися через каждые пять ли.
На девятом километре мы пересекли один из рукавов р. Тао-лай, на 15-м прошли мимо харчевни, а там перед нами развернулось и широкое снеговое поле плёса сучжоуской реки, бурно несшей свои мутные воды среди затянутых еще льдом берегов. Лошади прошли ее прекрасно, но за ишаков и баранов мы опасались. Тем не менее все обошлось благополучно. Джаркентец, уже всего наглядевшийся на пути, не задумываясь бросился в воду и увлек за собою все стадо, которое сомкнутой массой хорошо справилось и с шугой и с бурным течением р. Тао-лая. Пройдя ее, мы остановились на кочковатой солончаковой равнине, густо поросшей осоковыми травами, у развалин какой-то постройки, от которой до города считалось еще немного более одной ли.
Час же спустя, сидя за чаем, мы вдруг услыхали окрик на русском языке, но с сильным иностранным акцентом: «Здорово, ребятушки!»
Это был Сплингард, бельгиец, дослужившийся на китайской службе до генеральского чина. Мы живо перезнакомились и вечером, как старые приятели, уже весело беседовали у него на дому, в кругу его многочисленной семьи, состоявшей из жены, младшего сына и девяти дочерей. Его жена, китаянка, уроженка Калгана, и старшие дочери ни слова не понимали ни на одном из европейских языков; сам Сплингард плохо говорил по-французски, еще хуже по-немецки, тем не менее мы отлично понимали друг друга, пустив в ход мимику и жестикуляцию. Сплингард жил вне городской стены, на окраине предместья, занимая весь ямынь – обширное помещение с тремя дворами, несколькими приемными и особыми внутренними покоями. Я опишу это помещение, так как оно представляет тип домов, занимаемых в Китае чиновниками, ведающими отдельную часть.
Ямынь находился несколько в стороне от дороги. Его издали было видно по двум исписанным китайскими иероглифами флагам, между которыми находилась стенка – щит с нарисованным на нем мифическим зверем «тан». Этот рисунок, составляющий вывеску всякого присутственного места в Китае, имеет символическое значение.
Благодаря четырем талисманам, которыми он владеет, ни одна из окружающих его стихий: огонь, вода и воздух, не страшны тану. Но обладая всем, он все же томится желанием проглотить солнце. С разинутой пастью стоит он перед ним, испытывая танталовы муки, потому что, увы! одна только попытка схватить солнце должна повлечь за собой потерю талисманов и смерть самую ужасную, какую только может представить себе человеческое воображение. Это аполог по адресу мандаринов: всемогущий, но все же недовольный своей судьбой тан – это он, мандарин, тогда как солнце, разливающее во вселенной свет и добро, – император.
Против «тана» находятся главные ворота в ямынь. К ним с обеих сторон примыкают караульные комнаты со стенами из сырцового кирпича, оштукатуренными глиной и выбеленными известкой. Каждая комната снабжена каном и освещается круглым окном, забранным деревянным фасонным переплетом, выкрашенным в красный цвет. Эти две караульные комнаты и ворота подведены под одну общую двускатную и притом вогнутую крышу, крытую черепицей, с коньками на углах и на верхнем ребре. Крыша образует навес, украшенный деревянной резьбой и опирающийся на деревянные же колонки, исписанные иероглифами (дуй-лянь) и зачастую служащие для наклейки правительственных сообщений. Ворота, двустворчатые и деревянные, приходятся в линию с внешней стеной постройки. Они загрунтованы белой краской, на которой нарисованы фигуры грозных воинов. По поводу последних Сплингард, смеясь, заметил:
– Это мои единственные сторожа. И, надо отдать им справедливость, они так хорошо исполняют эту обязанность, что я не нуждаюсь в найме других, и обе караульни вечно пустуют.
В действительности же страшные фигуры эти изображают духов – покровителей дома (мынь-шань).
За этими воротами следует дворик, вымощенный кирпичом только посередине. Эта дорожка ведет к главному корпусу здания с такой же крышей и с таким же, украшенным деревянным орнаментом, навесом, как только что описанные, но только, конечно, в большем масштабе. Двери, на этот раз без живописи, но зато до половины резные, вводят посетителя в сквозной коридор (го-дан), из которого вправо и влево имеются двери в приемные комнаты, служащие в то же время и присутственным местом. Эти приемные обставлены очень просто. Против двери возвышается широкий, обтянутый красной материей кан, вдоль же стен расставлены табуреты и столики, на которых разложены книги – свод китайских законов и постановлений. Единственным украшением этих огромных, плохо оштукатуренных и выстланных сырцовым кирпичом комнат являются свитки с изречениями китайских философов и мудрецов, развешанные против кана, по обеим сторонам входной двери.
Дальше этого здания посторонние не допускаются. Дверь го-дана, выводящую на внутренний двор, кроме хозяина, имеют право открывать только члены семьи, ближайшие родственники и, конечно, слуги; но для того, чтобы нескромный глаз все же не проникал через запретную дверь, против нее во внутреннем дворе воздвигается стенка-щит (бинь-фын), обыкновенно покрытая вычурною живописью или надписями.
Внутренний двор вполне напоминает передний, с тем, однако, отличием, что здесь имеются флигеля (сян-фан), там же – высокие стены, отделяющие от двора конюшни, сараи и службы. В этих флигелях, выстроенных по типу, общему для всех китайских жилых покоев (фан), помещаются обыкновенно прислуга, кухня, склады рухляди и т. д., иногда же и дети. Что касается до заднего корпуса, то хотя своим внешним видом он и не разнится от центрального, но по внутренней распланировке комнат очень часто (в многочисленных семьях) представляет существенные отличия. Так, например, в доме Сплингарда имелась продольная перегородка, делящая его на две части, из коих каждая, в свою очередь, делилась на четыре. У китайцев даже среди этих комнат имеется всегда одна, исполняющая назначение приемной, в которой, в известные дни, перед таблицею предков, хранимой в особых шкапчиках, собирается для жертвоприношений вся семья. Она называется дан-ву, в отличие от всех остальных комнат – чжань-фан, в которых семья размещается не так, как удобнее, а в известном порядке, предписываемом обычаем. Конечно, Сплингард не следовал этому обычаю и из угловой комнаты устроил нечто вроде мастерской, «дан-ву» обратил в столовую и т. д.
Комнаты его старших дочерей, наполовину занятые канами, устланные коврами, были заполнены сундуками и увешаны свитками с изречениями, причем иероглифы на некоторых из них были искусно скомпонованы из цветов и листьев.
Рядом с описанным у Сплингарда было еще и другое помещение, выстроенное по несколько иному плану и обращенное фасадом к винограднику. Большая приемная зала была здесь украшена китайскими картинами и вообще имела более уютный вид, чем мрачная официальная приемная главного корпуса. Это была его «ву-цзё», т. е. приемная для лиц, являвшихся к нему не по служебным делам.
В этой именно приемной даотай отдал нам сначала визит, а потом устроил в нашу честь и обед, на который пригласил лишь своих интимных друзей. По объяснению Сплингарда, это была очень удачная комбинация, освобождавшая даотая от необходимости звать на обед весь официальный Су-чжоу, а так как именно официальный Китай нас всего менее интересовал, то мы и не задавались целью проверить, насколько было искренним это объяснение Сплингарда.
Благодаря любезности последнего, мы имели возможность видеть китайский театр у него на дому.
Театр возник в Китае с незапамятных времен. Происхождение его такое же, как и на Западе. И китайцы начали с того, что воспевали своих богов и героев, которым в уста влагали высокопарные речи и благородные мысли, кончили же тем, чем кончили европейцы, – циничными фарсами. Зародившись у алтарей, драматические произведения Запада перешли сначала на паперть, затем на церковный двор и, наконец, на улицу, после чего, преобразившись окончательно, вызвали нападки со стороны своих прежних творцов – служителей церкви. Ту же судьбу испытал театр и в Небесной империи, где уже Конфуций (или ученики его?) воздвиг на него гонение, объявив проповедуемые с подмостков идеи не только противными здравому смыслу, но и безнравственными.
Императоры – последователи Конфуция – отнеслись к нему еще строже: актеры были объявлены вне закона, а профессия их приравнена к профессии палача, т. е. к самой позорной в Китае. Тем не менее театр там не исчез. Зародившийся при храме, вероятно, в эпоху существования шаманизма в Китае, он нашел приют и защиту у даосов, а затем и у буддистов, которые и поныне гостеприимно открывают ворота своих кумирен и монастырей странствующей труппе актеров. Замечательно, что в Китае еще до сих пор сохранился обычай приглашать актеров по обету, например, в случае исцеления от тяжкой болезни, выигрыша судебного процесса, получения крупного наследства, повышения по должности и т. д., что ясно указывает на объясненное выше происхождение китайской драмы.
Гонения на театр в Китае, не успев убить его окончательно, остановили, однако, его развитие. Лучшие китайские беллетристы стали пренебрегать драмой, декоративное искусство, связанное временными подмостками, не могло выйти из своего младенческого состояния. Зато костюмы в исторических пьесах заслуживают самого детального изучения этнографов и историков, оставшись, по-видимому, точными воспроизведениями китайских одеяний, прически и головных уборов прежних эпох.
Конечно, и тут есть условности; так, например, лица изменников и разбойников должны быть непременно разрисованы яркими красками, придающими им страшный вид, причем носы, как это видно и на прилагаемых фототипиях, почему-то обязательно должны быть вымазаны белилами; равным образом воины и герои появляются на сцене не иначе, как в масках, которые должны наводить ужас на врагов; статистам не полагается иметь костюмов, отвечающих той эпохе, к которой действие относится, и т. д.
Изучая историческую драму, нельзя не прйти к заключению, что почти каждая эпоха китайской истории вносила значительные реформы в китайское одеяние. Так, в эпоху династии Хань (с 206 г. до нашей эры и по 22 г. нашей эры) высшие чины государства поверх исподнего платья одевали два шелковых татарского покроя кафтана: нижний доходил до колен и даже еще ниже – до икр (род чекменя) и застегивался слева направо, почему и был вышит только по вороту и левому борту; верхний был короче, доходил только до бедер, имел расшитые шелками и золотом лацканы и носился то нараспашку, то подпоясывался широким шелковым шарфом с бахромой; шарф этот составлял непременную часть одежды и когда не подпоясывался им верхний кафтан, то подпоясывался нижний. Воины брили подбородки и носили только усы.
В Танские времена (618–907 гг.) мы видим уже вместо кафтанов с узкими рукавами широкие халаты с широкими рукавами, покроем своим напоминающие рясу наших священнослужителей; обыкновенно они были богато расшиты шелками и золотом и подпоясывались по животу кушаками с металлическими (золотыми и серебряными) бляхами и такими же застежками. Евнухи (и вообще прислуга) имели в эту же эпоху покрой платья иной. Это были тоже халаты с широкими рукавами, но они не застегивались вплотную слева направо, начиная от ворота до пояса, а имели обе полы одинаковые, которые запахивались одна на другую, подобно современным халатам туркестанцев. Прислуга в это время не носила ни бороды, ни усов; усов не носили и высшие сановники государства, но зато они отпускали козлиные бороды и пряди волос от висков, подбривая одновременно щеки. Таким образом, мы видим, что до конца Танской эпохи платье китайцев отличалось весьма мало от платья других среднеазиатских народов, почему становятся понятными и беспрестанные посылки в дар князьям соседних кочевых орд почетных халатов. У китайских историков мы находим следующие два любопытных указа, относящиеся ко времени правления Суйской династии (581–618 гг.).
Гаочанский владетель, вернувшись из Китая, объявил своим подданным: «Мы до сего времени, обитая на пустынных пределах, заплетали косы и носили левую полу наверху. Ныне дом Суй единодержавствует, и вселенная соединена в одно царство. Я уже принял обычаи просвещенного народа; подданным моим также надлежит расплести косы и уничтожить левую полу». Император, узнав об этом, издал следующий указ: «Владетель Кюй Бо-я прежде, по причине многих трудных обстоятельств, одевался по-тукиэски. Но с того времени, как наш дом Суй утвердил единодержавие во вселенной, Бо-я, преодолев препятствия, перешел пески и явился к нашему двору с дарами; уничтожил левую полу и распустил крылья на кафтане, отменил кочевые обыкновения и принял китайские. И так должно наградить его одеянием и шляпою и снабдить образцами для покроя».
Мне не случилось видеть китайские костюмы VI и VII вв., но из этих указов видно, что главнейшая разница между одеянием гаочанцев (а стало быть, и одеянием тукиэсцев) и китайским заключалась, во-первых, в отсутствии на парадных кафтанах гаочанцев крыльев, этого своеобразного украшения китайских парадных одеяний, введенного, как кажется, с начала нашей эры и неизменно продержавшегося до XIV столетия, и, во-вторых, в том, что у них запахивалась правая пола кафтана, а у других – наоборот. Нет ли тут, однако, какой-либо ошибки? В Турфане и до сих пор еще народ запахивает свои джаймэки и халаты справа налево, между тем как в Китае я не знаю времени, когда бы верхняя часть одежды застегивалась на эту сторону.
В эпоху Сунов впервые появляется короткая, так называемая «конная» курма (ма-гуа-цзы), но только в северном Китае, где властвовали сначала кидане, а затем чжурчжени; в южном же Китае продолжал удерживаться халат, обыкновенно книзу от пояса расшивавшийся характерным рисунком – косыми цветными с золотом полосами, поверх которого одевался с широкими рукавами полукафтан, стягивавшийся поясом с пышным бантом и длинными кистями, ниспадавшими вдоль левого бока.
Костюм китайца времен династии Мин хорошо виден на прилагаемой фототипии.
Не менее разнообразные одеяния женщин, их головные уборы, а также головные уборы мужчин, но я на них не останавливаюсь, так как мои записи ограничиваются лишь вышеизложенным.
Возвращаясь к театру, я ничего не могу добавить к словам Коростовца, который очень живо описывает игру китайских актеров[147].
Выходя на сцену, актер говорит свое имя, докладывает, кто он такой, что? он совершил и намеревается совершить и какие его отношения к остальным играющим. Воображению зрителей приходится дополнять очень многое, только намечаемое в словах актера или указанное в либретто; о сценической же иллюзии нет и помину. Так, если по пьесе происходит убийство, убивающий указывает на убиваемого мечом или копьем, и тот убегает со сцены; если нужно отправить курьера, актер, играющий эту роль, делает вид, что садится на лошадь, берет бич и, помахивая им, скачет по сцене.
Вообще актеры очень часто прибегают к выразительной, хоть и не особенно изящной мимике. Особенно хороша мимика артистов, исполняющих роли женщин. Для большей реальности они втискивают ноги в миниатюрные женские башмаки и ходят вприпрыжку. Мимика театральной поступи требует также большого искусства и оставляет далеко позади знаменитый шаг трагиков старой школы на Западе. Артист, играющий важное лицо, ступает, отчеканивая и соразмеряя каждый шаг; он высоко приподнимает ноги, ухарски вывертывает ступни и ударяет пяткой одной ноги по коленке другой – это называется «тигровою поступью». По мере увлечения игрою шаги его становятся быстрые; он начинает прыгать и кружиться на одной ноге, делая необычайные ужимки и принимая странные позы, означающие трагизм положения.
Актеры произносят роль нараспев, непременно в минорном тоне и под аккомпанемент музыки. В патетических или трагических местах речитатив повышается и переходит в пронзительный визг в ускоренном темпе. Хорошим актером почитается тот, кто умеет взять верный тон, т. е. издать и продлить с известными модуляциями звук, ласкающий китайский слух. Музыканты, сидящие в глубине сцены за столом, вторят при помощи гонгов, бубнов, колотушек и балалаек голосам играющих, не щадя барабанных перепонок слушателей. Сколько бы ни изощрялся китайский музыкант, но для европейца звуки, им издаваемые, всегда покажутся какофониею.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.