Пролог

Пролог

В первые дни августа 1833 года Александр Иванович Казначеев, губернатор Тавриды, объезжал свои владения. Против обыкновения на этот раз рядом с ним в карете находился не доверенный чиновник, а шестнадцатилетний гимназист. Когда миновали Старый Крым, Александр Иванович сказал:

— Скоро, Ваня, Феодосия.

Юноша опустил окно кареты и жадно вдохнул воздух. К степному аромату уже примешивался острый запах моря.

Казначееву невольно передалось волнение его молодого спутника.

Оба они погрузились в воспоминания…

Это происходило четыре года назад. В то время Казначеев был градоначальником в Феодосии.

Однажды проезжал он берегом моря по одной из окраинных улиц. В тот день он устал, и прогулка доставляла особенное удовольствие.

Солнце уже клонилось к закату, с моря дул свежий ветерок. Казначеев откинулся на кожаные подушки экипажа и слегка прикрыл глаза. Улицы здесь были узкие, каменистые, кучер придерживал лошадей. Экипаж мягко покачивался на рессорах, и Казначеев незаметно задремал.

Из дремоты его неожиданно вывели звуки музыки. На подоконнике открытого окна небольшого домика примостился мальчик лет одиннадцати-двенадцати и с увлечением играл на скрипке. Казначеев слегка прикоснулся к спине кучера, молча приказывая придержать лошадей.

Мальчик так был погружен в свое занятие, что не заметил остановившегося у дома экипажа. Казначеев сидел неподвижно и внимательно слушал, не спуская глаз с маленького музыканта. Когда тот кончил играть, Казначеев громко похвалил:

— Отменно играешь!

Мальчик вздрогнул и только тут заметил важного господина в экипаже. Он сильно смутился и от растерянности спрятал скрипку за спину.

Казначеев попытался его успокоить:

— Не бойся. Лучше сыграй мне что-нибудь еще…

Ласковое обращение и доброе лицо незнакомца рассеяли робость скрипача, и он заиграл новый, на этот раз грустный, щемящий мотив. Казначеев недавно слышал этот напев в гостях у знакомого армянина. И сейчас его поразило, как тонко и верно маленький виртуоз передал на скрипке все особенности восточной мелодии.

— У тебя великолепный слух, — еще раз похвалил градоначальник мальчика. — Как тебя зовут?

— Оник…

— Ты армянин? Оник по-русски — Ваня?

— Да. Меня многие зовут Ваней.

— А как фамилия твоего отца, и чем он промышляет?

— Гайвазовский, — отвечал мальчик. — Батюшка ходит по тяжебным делам и пишет прошения на базаре.

Казначеев ласково кивнул мальчугану и уехал. По дороге он несколько раз повторил про себя: «Ваня Гайвазовский».

Через несколько дней во время обычной утренней прогулки Казначеев снова очутился в лабиринте тесных переулков за Арабатской улицей. Ему правился этот тихий уголок в ранние часы. Казалось, солнце здесь по-особому освещало беленные известью заборы и выщербленные каменные плиты узких тротуаров. Он переходил из одного пустынного переулка в другой. И трудно ему было поверить, что за этими высокими каменными заборами живут люди. Казначеев решил уже повернуть назад, как вдруг внимание его привлек длинный забор, на котором углем были нарисованы какие-то фигуры. Подойдя поближе, он увидал, что изображен солдат в полной амуниции.

Хотя Казначеев славился своей добротой, но многие знали за ним способность внезапно сильно вспылить. Так случилось и на этот раз. В рисунке он усмотрел нарушение городского благообразия. Рассердился Казначеев еще и потому, что разрисованная стена неожиданно нарушила приятную раннюю прогулку. Он стал искать калитку или ворота, чтобы постучать домовладельцу, и, оглянувшись, заметил полицейского. Блюститель порядка с пышными рыжими усами был грузен и неуклюж. Увидев градоначальника, он приложил руку к козырьку и затрусил к нему. Эта фигура могла рассмешить кого угодно, и Казначеев от души рассмеялся. Поэтому, когда полицейский подбежал, градоначальник успел остыть и ограничился приказанием забелить неуместное художество.

Спустя несколько дней Казначеев опять заглянул в этот переулок и, поравнявшись с длинным забором, остановился, неприятно пораженный: на свежевыбеленном заборе четко виднелись новые фигуры. На этот раз были нарисованы уже не солдаты, а герои греческого восстания Канарис, Миаули, Баболина. Казначеев их сразу узнал. Он чуть ли не ежедневно встречал их на продававшихся сотнями лубочных картинках, литографиях и гравюрах с изображениями героев греческого восстания и видами взятых турецких крепостей.

Казначеева удивило не то, что изображены греческие патриоты — в Феодосии жило немало греков, и каждая победа над турками вызывала всеобщее ликование, — в рисунке неизвестного художника его поразило другое: точность копирования гравюр, правильность и свобода линий, уверенность привычной, хотя еще далеко не окрепшей руки.

Глядя на рисунок, Казначеев подумал, не посылает ли ему случай возможность открыть новый талант и способствовать его развитию. Он решил, что художник-шалун, вероятно, снова вернется сюда рисовать, если забелить и на этот раз забор.

Казначеев искал, кому бы поручить подстеречь озорника и узнать его адрес, как вдруг увидел того же самого полицейского, застывшего в почтительном усердии сзади него.

— Ба! — воскликнул от неожиданности Казначеев. — Как ты опять появился здесь, любезный?

— Я, ваше высокоблагородие, издали заметил, как вы изволили направиться сюда, и поспешил!.. Не виновен, ваше высокоблагородие. Вчерась вечером забор был в благообразном виде…

— Ладно, ладно, — прервал его Казначеев, — Ты возьми это место под свое наблюдение и осторожно подстереги нарушителя. А когда узнаешь, кто он и где жительствует, явишься ко мне. Только следи за ним осторожнее, чтобы не вспугнуть. Не мешай рисовать. А это пока забелить…

В то утро после завтрака Казначеев, как обычно, работал у себя в кабинете. Но занятия были прерваны приходом городского архитектора Коха, которому необходимо было утвердить у градоначальника расходы на ремонт фонтанов.

После того как градоначальник подписал бумаги, Кох, против обыкновения, медлил и не уходил. Казначеев удивленно на него взглянул. Тогда архитектор, словно решившись наконец на что-то очень для него важное, извлек из портфеля пачку небольших листков.

— Что это у вас?

Кох почтительно объяснил:

— Александр Иванович, я покорнейше прошу вас найти досуг и полюбопытствовать на рисунки отрока Гайвазовского. Мальчик проявляет очевидные наклонности к художеству. Все лето я его знакомил с правилами черчения архитектурных деталей и перспективы. За короткое время он показал превосходные успехи. Доказательства последнего — эти рисунки юного Гайвазовского.

Казначеев с интересом протянул руку к листкам. Он вспомнил рисунки на заборе, и у него мелькнула мысль, что между ними существует какая-то связь. А когда на одном из листков он увидел тех же греческих героев, только в уменьшенных размерах, Александр Иванович полностью убедился, что был прав в своем предположении.

От удивления и удовольствия, что он наконец-то может в любой момент послать за упрямым художником, градоначальник даже рассмеялся. Казначеев тут же рассказал Коху об истории с рисунками на заборе и велел привести мальчика на следующий день после полуденного отдыха, прихватив заодно остальные рисунки, какие у него найдутся.

На другой день озорник художник, оказавшийся мальчиком, игравшим на скрипке, предстал перед градоначальником и сразу же пленил его сердце.

Вскоре Казначеев был назначен губернатором. Он взял Ваню Гайвазовского с собой в Симферополь, определил в гимназию и поселил в своем доме.

Ваня отличался большим усердием к наукам, но главное внимание все же уделял художеству. Мальчик подолгу, не отрываясь, писал то карандашом, то пером, то акварелью виды далекой, дорогой сердцу Феодосии. На этих рисунках жило, дышало море — голубое, кроткое во время штиля; разъяренное, черное — в шторм. Ваня рисовал и рыбаков, выгружающих богатый улов, и детей, весело играющих на горячем прибрежном песке у стен мрачных генуэзских башен. Были у него рисунки, на которых мечтательно потягивали кальян старые толстые турки или плясали матросы в кругу веселых друзей. А однажды он изобразил свадебное шествие. Процессия была полна движения, а над виднеющимся вдали морским заливом плыли легкие, радостные облака. Когда учитель рисования в гимназии увидел эту акварель, он долго не хотел поверить, что написал ее ученик Гайвазовский. Учитель думал, что сын губернатора Саша Казначеев принес из коллекции отца произведение какого-нибудь петербургского художника и решил сыграть с ним очередную шутку — выдать акварель за работу своего друга Вани… А через некоторое время Ваня сделал блестящий рисунок — «Евреи в синагоге».

Случилось это так. Как-то Ваня, бродя по городу, забрел на базар и был оглушен гомоном и сутолокой. Мальчику припомнился феодосийский базар, бандуристы, татарин Хайдар, научивший его играть на скрипке… Ваня уже решил было поискать, нет ли здесь странствующих певцов, как вдруг услышал:

— Господин гимназист, вам что угодно? Может, вам нужен перочинный ножичек, карандаши, рисовальная бумага? У меня самые лучшие товары. Не проходите мимо…

Гайвазовский оглянулся. Старик, не то еврей, не то караим, приглашал его остановиться у своего убогого лотка.

Мальчик вспомнил, что на днях потерял перочинный ножик. Он начал выбирать. Торговец причмокивал губами и закатывал глаза, усердно расхваливая товар. Гайвазовский поспешил скорее расплатиться и уйти. Когда он почти выбрался из базарной толчеи, кто-то осторожно тронул его за рукав. Перед ним стоял худенький, сгорбленный мальчик с бледным лицом. Трудно было определить, сколько ему лет. На узкие плечи была посажена несоразмерно большая голова с пытливыми, умными, но беспредельно печальными глазами.

— Господин гимназист, извините меня… — тихо и робко проговорил мальчик. — Ваше лицо показалось мне таким добрым, когда вы покупали ножик у моего отца, а то я бы не посмел остановить вас…

Что-то дрогнуло в душе Гайвазовского. Никогда еще он не встречал таких забитых, несчастных мальчиков. Поводыри у бандуристов и то не были так жалки. Гайвазовский взял его за руку.

— Пойдем отсюда, — приветливо сказал он, — здесь шумно и многолюдно.

Они спустились к Салгиру. Маленькая река шумела бурным потоком. Хорошо было сидеть на траве и глядеть, как несется мутная весенняя вода. Гайвазовский узнал, что мальчик — еврей, его зовут Менделе, что учится он в хедере[1], но сам тайком научился читать по-русски и теперь мечтает о русских книгах.

Они стали встречаться. Гайвазовский приносил ему книги. Казалось, Менделе их не читал, а проглатывал. С каждой новой встречей Гайвазовский замечал, что его товарищ становился все смелее и даже начинал изредка смеяться.

Однажды Менделе поведал Ване о том, что дома его бы прокляли, если бы узнали, что он встречается с шейгецем[2] и берет книги у гоя[3]. Менделе признался, что книги, которые приносит ему Ваня, он хранит в укромном месте на чердаке. Там их и читает, когда возвращается из хедера. Ни одна душа об этом не знает.

Мальчики скоро подружились. Менделе обожал своего друга. Однажды в пятницу под вечер они проходили мимо синагоги. Гайвазовский спросил, можно ли ему войти. Менделе ответил, что вряд ли Ваню впустит шамес[4]. К счастью, шамеса не оказалось у входа, и друзья начали осторожно пробираться вперед. Гимназический мундирчик Гайвазовского сразу привлек внимание молящихся. Один старый еврей гневно сверкнул глазами и взял Гайвазовского за плечо, намереваясь вытолкать. Но тут Менделе быстро зашептал по-еврейски:

— Этот мальчик живет у губернатора.

Старик в страхе отпрянул, выпустив Гайвазовского. В синагоге произошло некоторое замешательство, но через минуту все пошло по заведенному порядку. Ваня с любопытством озирался, но моление скоро окончилось.

Менделе сказал, что завтра, в субботу, здесь будет торжественнее и многолюднее.

На следующий день Гайвазовский не пошел в гимназию. Со вчерашнего вечера он не переставал думать о синагоге. О мальчике из дома губернатора в синагоге уже знали все. Шамес молча пропустил его. Многие молящиеся недружелюбно косились на гимназиста, но никто с ним не заговаривал. Гайвазовский увидел в задних рядах свободную скамью, сел недалеко от двери и стал с любопытством оглядывать синагогу.

Вчера вечером она была слабо освещена, сегодня же голубое весеннее небо весело заглядывало в окна. Молящихся пришло много. Поверх одежды на их плечи были наброшены талесы — белые и кремовые шерстяные накидки в черную полоску.

Освоившись, маленький художник обратил внимание на роспись на потолке. Но она его разочаровала. Потолок украшали ангелы и сцены на библейские темы. Мальчик-художник сразу заметил несовершенство рисунка, полное отсутствие ощущения пространства и безвкусные, аляповатые краски. Но рядом с этой грубой, неумелой живописью его поразил изумительной работы ковчег, видневшийся из-за темно-лиловой бархатной занавеси, украшенной золотым шитьем, кистями. Необычайно хорош оказался и высокий шатер посередине синагоги. Его поддерживали изящные деревянные колонны. На возвышении под шатром пел кантор, окруженный хором мальчиков. Он был в богатом белом шерстяном кафтане с серебряным шитьем. Гайвазовский разглядел, что такие же кафтаны красовались на некоторых молящихся. Мальчик решил, что, по-видимому, это самые почетные прихожане. Они сидели в креслах по обе стороны ковчега.

Ряд кресел богачей отделялся от других рядов свободным пространством, покрытым богатым ковром. Еще Гайвазовский заметил, что, чем ближе скамьи к выходу, тем они проще и сидят на них бедняки в ветхих, во многих местах заштопанных и заплатанных накидках, а молитвенники у них растрепанные, их пожелтевшие листки давно отклеились от переплетов.

Внезапно кантор громким голосом возвестил начало торжественной молитвы. Все встали и, натянув талесы на головы так, чтобы ими были закрыты глаза, начали нараспев повторять за кантором слова молитвы. Евреи при этом беспрерывно раскачивались в такт жалобному песнопению.

Гайвазовскому стало жутко, но он продолжал наблюдать. Мальчик обратил внимание, что даже в минуты молитвенного экстаза евреи молятся по-разному: владельцы кресел, натянув на глаза небольшие, изящные накидки, лишь слегка колыхались своими тучными телами, их голосов совершенно не было слышно в общей молитве. Бедняки в заплатанных талесах раскачивались неистово, вкладывая в каждое слово молитвы страдания измученных невзгодами и нуждой людей. Их молитвенный экстаз нарастал, переходил в крик. Жалобный вначале, он к концу торжественной молитвы становился требовательным, почти угрожающим…

Мальчику стало еще страшнее от этого неистового крика толпы с закрытыми лицами. Он скорее почувствовал, чем понял, что эти разные по одежде люди даже молиться богу не могут одинаково. Для одних бог — добрый, любящий отец, и поэтому дм нет причины неистовствовать. Они полны спокойной признательности к нему за дарованные им блага. Бедняки же громко плакались богу, обнажая измученные, скорбящие сердца и взывая о милосердии. Постепенно, незаметно для себя, они от жалоб переходили к требованиям, неистово крича, что хотят немного радости и счастья в жизни.

Гайвазовский не выдержал и опрометью кинулся из синагоги.

В последующие дни Гайвазовский, вернувшись из гимназии, почти не выходил из своей комнаты. Он не мог забыть молящихся евреев. На улице, на уроках в гимназии и особенно в тихие вечерние часы, когда он оставался один в своей комнате, они неотступно стояли у него перед глазами, он явственно слышал их ужасный крик, напоминающий вопль смертельно раненного животного.

И Гайвазовский понял, что они будут его преследовать до тех пор, пока он не перенесет их на бумагу.

Обычно рисунки у него получались быстро. Но на этот раз работа шла мучительно медленно. То его не удовлетворяло расположение фигур, то ему казалось, что они все похожи друг на друга. А юному художнику хотелось в этой толпе людей показать каждого в отдельности, думающего, мечтающего о своем, но в то же время слившегося в своих страданиях с остальными.

Он закрывал глаза и ясно видел эти истощенные человеческие фигуры в странной одежде. Со стороны они могли показаться забавными и даже вызвать веселый смех. Гайвазовскому же было больно. В этих униженных и оскорбленных мальчик чувствовал таких же бедняков, как он сам, читал на их лицах как бы частично историю своей судьбы. А на рисунках у него по-прежнему получались только смешные фигурки.

Как-то вечером он особенно горько задумался о себе, о своем положении в доме Казначеевых, где с каждым днем сильнее чувствовал, что живет из милости и даже слуги относятся к нему свысока. Но тут же вспомнил, что и учитель-итальянец в доме губернатора, и гимназические учителя, и сам Казначеев — все говорят, что у него счастливый дар и он непременно преуспеет в художестве. И вдруг он ощутил необычный прилив сил, веру в себя, и ему захотелось громко петь, смеяться и скорее что-то делать.

Он подошел к столу, где лежали рисунки, зажег свечи, схватил карандаш и начал работать с какой-то неудержимостью.

Через два часа Гайвазовский в изнеможении выпустил из пальцев карандаш. Рисунок был окончен. Наконец-то он добился того, чего хотел. Фигуры получились характерные, живые. Ощущался даже ритм движений этой взволнованной, охваченной экстазом толпы.

Гайвазовский назвал рисунок «Евреи в синагоге».

Обычно Ваня с готовностью показывал свои работы Саше и Александру Ивановичу.

Но на этот раз юноша спрятал рисунок в нижнем ящике книжного шкафа. Там он пролежал до воскресенья.

В воскресенье Ваня помчался к Наталье Федоровне Нарышкиной.

Наталья Федоровна только что вернулась из церкви и отдыхала.

Гайвазовский прошел в библиотеку. Он любил эту огромную светлую комнату, уставленную книжными шкафами. Ни у кого в Симферополе не было такого собрания книг и старинных гравюр, как у Нарышкиных.

Гайвазовский никогда не забудет тот счастливый день, когда Александр Иванович привез Сашу и его в этот дом. Наталья Федоровна, в отличие от других знакомых Казначеева, не стала восторгаться его рисунками. Она ласково улыбнулась и просто сказала:

— Я очень рада, что наконец собрание гравюр, вывезенное моим дедом графом Растопчиным из Англии и Голландии, пригодится… Надо же было, чтобы они так долго дожидались художника…

Казначеев поздравил его: в Симферополе все знали, что очень немногих Нарышкина допускала к этим сокровищам и даже сама хранила ключи от шкафов с гравюрами.

Как часто потом проводил Ваня воскресные дни один в этой комнате. Случалось, что Наталья Федоровна оставляла своих гостей и приходила в библиотеку побеседовать с ним, гимназистом, о книгах, гравюрах, а еще чаще о его рисунках.

Вот почему Гайвазовский еле дождался нынешнего дня. Он придавал большое значение своему новому рисунку, и для него было очень важно, что же скажет Наталья Федоровна.

Когда Нарышкина увидела «Евреев в синагоге», она долго молчала, а потом с укоризной сказала:

— Вы пришли ко мне с этим и не велели разбудить?..

Наталья Федоровна долго рассматривала рисунок.

— Хорош! — с удовлетворением произнесла она. — Истинный талант!.. В Рим бы вас отправить обучаться живописи… — Нарышкина на минуту задумалась, а потом решительно добавила: — Вы, mon ami, вот что сделайте — принесите мне ваши лучшие рисунки. Я отошлю их вместе с нынешним моему другу живописцу Тончи. Он женат на Гагариной и весьма влиятелен при дворе…

Наступило лето. В гимназии окончились экзамены. В раннее июльское утро Гайвазовский шел к Нарышкиным. Накануне вечером за ним присылали.

В саду никого не было. Солнце и птицы возвещали беспечный, счастливый день. Так же ясно и тихо было и на сердце у Гайвазовского.

В доме Нарышкиных летом вставали рано. Наталья Федоровна на балконе разбирала полученную накануне почту.

Гайвазовский поклонился.

— Поднимитесь ко мне, mon cher, я должна вас поздравить с большой удачей…

У юноши заколотилось сердце, когда она поднесла к своим глазам лист белой почтовой бумаги.

— Ну вот, mon ami, судьба к вам благосклонна. Благодарите бога и добрейшего Тончи. Он сообщает, что президент Академии художеств Алексей Николаевич Оленин находит у вас большие способности к живописи и высказался за ваше определение в Академию казенным пенсионером.

Значит, не обманули его солнце и птицы в саду, сулившие ему нынче счастье! Счастье!.. Разве можно точно определить, как оно приходит и наполняет все существо человека! Оно уже приходило к нему, когда он получил в подарок скрипку или когда феодосийский градоначальник подарил ему настоящие краски и рисовальную бумагу. Но разве можно сравнить то ощущение счастья с тем, которым он переполнен сейчас! «Казенный пенсионер…», «президент Академии художеств Алексей Николаевич Оленин находит у вас большие способности к живописи…». Эти слова вихрем проносятся в его голове и заставляют снова радостно трепетать сердце юноши. Академия художеств! Сейчас можно уже не бояться мечтать, можно вслух произносить эти два таинственных, манящих слова. Как будто вся музыка, какую он слышал, звучит для него в этих двух словах…

… — Пади, пади!..

Окрик кучера прерывает воспоминания Казначеева и Вани Гайвазовского.

Экипаж уже мчится по улицам Феодосии.

Всего один день пробудет Ваня Гайвазовский в родительском доме. Давняя знакомая Казначеева — Варвара Аркадьевна Башмакова собралась в Петербург. Она любезно изъявила готовность отвезти юношу в столицу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.