Идея-фикс (Афанасий Афанасьевич Фет)

Идея-фикс (Афанасий Афанасьевич Фет)

Одна из самых загадочных личностей в русской поэзии. Загадочна и жизнь его, и смерть. Даже время его появления на свет установлено лишь приблизительно: октябрь-ноябрь 1820 года. А родился будущий поэт в Новосёлках, в семье орловского помещика Афанасия Неофитовича Шеншина и немки Шарлотты-Елизаветы Беккер, которая, по переходу из лютеран в православие, получила новое имя и стала Елизаветой Петровной Шеншиной. Назвали мальчика Афанасием. Даже достигнув зрелого возраста, он ещё долгое время не подозревал, что Шеншин не является его родным отцом.

Афанасий Неофитович был весьма строг нравом. И даже суров. Тиранил жену – существо тихое и безропотное; «начитавшись Руссо, запрещал детям употреблять сахар и духи». А тут ещё и отсутствие достатка, по дворянским представлениям даже бедность. Вот почему специальных учителей у Афанасия не было: отчим на такие траты не шёл. Обходились своими силами.

Мать выучила мальчика читать по складам немецкие книги, а русской грамматике обучал будущего поэта повар, главным достоинством которого было умение имитировать голубиное воркование. Повара тоже звали Афанасием (не в честь ли хозяина?). Поваров при усадьбе Шеншина было много, и все они прошли выучку в московских ресторанах – в «Яре» и при «Английском клубе».

Дело в том, что по провинциальному обычаю, чтобы не тратиться на содержание дворовых ребятишек, было принято отдавать их в город на всякую подсобную работу. В этом смысле поварская – была не хуже прочих. Вот и расплодилось поваров у Шеншиных – сверх всякой надобности. Стряпать им приходилось по очереди: на каждый день недели – особенный повар. Ну а познания в грамматике и прочих науках у юнцов, пообтёршихся в Москве, подразумевались.

Писать Афанасий и в семилетнем возрасте не умел, а читал и в девятилетнем ещё очень дурно. Присматривал за ним старик из дворовых, от которого барчуку нравилось убегать и забираться на макушку какого-нибудь высокого дерева. Испуг старика, суетившегося внизу, приводил ребёнка в восторг. Но верхом наслаждения для маленького Афанасия была военная оркестровая музыка, исполняемая на марше при проходе через Новосёлки. И тогда он вместе с другими мальчишками устремлялся бегом по пыльной деревенской дороге вслед за грохочущей и сверкающей медью.

Сам бывший военный, надумал Афанасий Неофитович обучить пасынка игре на скрипке, чтобы тот в своё время, проходя службу где-нибудь в захолустном гарнизоне, благодаря таковому умению оказался бы на виду, а возможно, и душой местного общества. Два месяца мальчик промучился с визгливым и скрипучим инструментом и отдалённо не напоминавшим великолепные оркестровые трубы и литавры. Потом преподаватель перестал появляться: очевидно, запил; а смычок Афанасий разломал вдребезги об кошку, похитившую из клетки его любимого щегла.

Чтобы вызвать дух соревнования, вместе с Афанасием обучался сын приказчика Митька. Перед началом урока они ставили под окном западню на птиц и, не спуская глаз, следили за нею. Как только птица запутывалась в сети, мальчишки бросались вон из классной комнаты во двор – кто быстрее извлечёт пленницу из западни и посадит в клетку. Вот и всё соревнование. Иногда их состязания принимали более опасный характер: мальчики становились один против другого и, стреляя из луков, начинали сближаться. Чудом не повыбивали друг другу глаза.

При вполне понятном отставании в учёбе Афанасий отличался особенной памятью на стихи. Дядя будущего поэта Пётр Неофитович, восхищённый этой его необычной способностью, даже пообещал платить племяннику по 1000 рублей за каждую выученную песнь из «Освобождённого Иерусалима», как раз в эту пору вышедшего в переводе Раича. Мальчик уже почти выучил первую песнь и был близок к награде, но увлёкся пушкинскими поэмами «Бахчисарайский фонтан» и «Кавказский пленник» и более к эпическому шедевру Торквато Тассо не притрагивался.

Когда Афанасию исполнилось 14 лет, дольше держать его в невежестве стало опасно. Царь строго спрашивал со своих вассалов, чтобы дворянские отпрыски, вырастая, были здоровы, развиты и способны к полезной службе на благо трона и отечества. И вот смастерили Афанасию фрачную пару из старой отчима и вместе с младшей сестрою Любой повезли в Петербург, чтобы там определить на учёбу. Дядя, прощаясь, подарил юноше серебряные часы с золотым ободком и 300 рублей ассигнациями. Перед отъездом был снят запрет на сладости и употребление духов. Своевременная мера, ибо что означал бы запрет, исполнение которого невозможно проконтролировать. К тому же предполагалось, что Афанасию придётся жить в пансионе, так чтобы не пропадало уже оплаченное.

Надо сказать, что Пётр Неофитович, будучи застарелым холостяком, а при этом умён и образован, питал к племяннику самые тёплые родственные чувства, баловал и даже обещал обеспечить его будущее, чего, однако, не случилось. Вполне вероятно, что после рождения у Шеншиных ещё одного сына – Петра, дядя естественным образом переключил свою любовь на маленького тёзку, родного ему по крови. Не потому ли Афанасий Неофитович и назвал так собственное дитя, чтобы бессемейный дядя пожелал именно его сделать своим наследником? Во всяком случае, и по смерти дяди обещанные «богатства» до Афанасия не дошли.

Люба была устроена в Екатерининский институт. Что касается Афанасия, то земляк Шеншиных поэт Жуковский посоветовал отвезти его в Дерпт и дал рекомендательное письмо к профессору Мойеру. А уже в Дерпте Мойер, в свою очередь, присоветовал более тихий расположенный по соседству лифляндский городок Верро и там школу Крюммера, выходца из Германии.

Школа и в самом деле оказалась преотличной, а вот с товарищами не повезло. Как новичка и чужака Афанасия весьма часто и пребольно поколачивали местные шалуны да ещё дразнили за длинный синий сюртук (все ходили в коротких). Тогда он взял ножницы и обкорнал полы, а из обрезков (вот она шеншинская бережливость!) заказал портному сшить модную гречневиком шляпу. Прозывали Афанасия «медведем-плясуном» за неуклюжесть и добродушие, но когда он оказал сопротивление, пусть и пассивное, одному из обидчиков, его перестали бить и зауважали.

Однажды в школу Крюммера пришло письмо на имя Афанасия Фёта и почему-то было вручено юноше, до сих пор носившему фамилию Шеншин. Распечатав конверт и прочитав послание, Афанасий узнал, что отныне его фамилия будет – Фёт. И никаких объяснений.

А дело было в том, что осенью 1834 года Орловские губернские власти по чьёму-то доносу заинтересовались сведениями о рождении Афанасия и о регистрации брака между его родителями. Может быть, анонимным доносителем явился сам Афанасий Неофитович, у которого совсем недавно от Елизаветы Петровны родился ещё один собственный сын Пётр? Вполне вероятно, что в целях сделать Петра наряду с уже имеющимся сыном Василием своими исключительными, бесспорными наследниками, отчим и надумал полностью лишить наследственных прав своего пасынка.

Так или иначе, но необходимых документов не нашлось, и Афанасий из столбового дворянина Шеншина превратился в немца-разночинца Фёта. Для этого пришлось связаться с дармштадскими родственниками матери и оформить его как сына учёного и адвоката Фёта, тогда уже покойного. Однако среди преподавателей пансиона, а также среди товарищей, богатых и родовитых остзейцев, он продолжал именоваться Шеншиным и считался единственным русским.

Теперь при настоящих учителях учёба у Афанасия пошла отменно. В переводах с немецкого на латынь, а также в изучении «Энеиды» и на уроках физики был одним из первых. Легко давалась геометрия. Даже пытался провести трисектрису угла при помощи циркуля и линейки, т. е. осилить задачу, уже давно ставшую мировой проблемой и, возможно, не имеющую решения.

А вот в игре на фортепиано успехи были не лучше, чем когда-то в скрипичных упражнениях. Кончилось готовностью Афанасия не вылезать из карцера, только бы не музицировать. Были у юноши в эту пору и стихотворные потуги: случалось ему начертить на аспидной доске несколько рифмованных строчек, которые он тут же стирал, находя бессодержательными.

Когда Афанасию шёл семнадцатый год, и он уже рассчитывал попасть в старший класс, вдруг в начале 1838 года приезжает отчим, забирает его из школы и везёт в Москву для подготовки в университет. Едва миновали пограничные столбы, как юный Афанасий попросил остановить почтовую карету, соскочил на родную землю и, опустившись на колени, поцеловал. Видно, не сладко жилось ему на чужбине.

Чудная картина,

Как ты мне родна:

Белая равнина,

Полная луна,

Свет небес высоких,

И блестящий снег,

И саней далёких

Одинокий бег.

Для приготовления в университет Афанасий был отдан в школу профессора-историка Погодина, приёмные экзамены в которую выдержал блестяще. А проходя испытание по латыни, которое заключалось в переводе произвольно взятой страницы из «Энеиды», показал «полное пренебрежение к задаче» и, отложив книгу, стал переводить указанный текст по памяти, после чего преподаватель, поклонившись, сказал: «Я не смогу вам давать латинских уроков». Позднее, уже при поступлении в университет, Афанасий проделал тот же самый трюк и с текстом латинского автора Корнелия Непота, за что был удостоен «пятёрки с крестом».

Познания Афанасия в математике также далеко превосходили уровень Погодинской школы. Посему у молодого человека оказался избыток свободного времени. Этим обстоятельством воспользовался его новый товарищ Чистяков, поселенный вместе с ним в левом флигеле Погодинского дома на Девичьем поле (у юношей имелась своя одна на двоих комната с передней). Чистяков-то и показал будущему поэту дорожку в Зубовский трактир с цыганским хором и не слишком пристойными развлечениями. И поплыли к цыганам карманные деньги Афанасия. Появились долги. Дошло до распродажи излишков гардероба, начиная с енотовой шубы и кончая фрачной парой. Случалось и пьянство, доходившее до полного бесчувствия.

Тем не менее экзамены в университет сдал преотлично, не преминув по этому поводу послать Крюммеру полное самохвальства письмо. Свой первый студенческий мундир заказал Афанасий у военного портного, пригрозив, что не возьмёт его, если не будет в обтяжку.

На юридическом факультете, куда будущий поэт поначалу поступил, проучился он совсем недолго и уже 6 октября того же 1838 года поспешил перевестись на словесный, для чего потребовалось сдать ещё и греческий язык, что при его изумительной памяти не составило большого труда. На этот раз нужно было перевести страницу из открытой наудачу поэмы Гомера «Одиссея».

В беседе с Погодиным причиною таковой перемены интересов Афанасий назвал своё отвращение к законам. Да и как могло быть иначе, когда именно через законы, через их неумолимый произвол юноша утратил наследственные права на столбовое дворянство? Впрочем, ирония судьбы поэта окажется такова, что когда-то, уже в зрелом возрасте, столь отвратительными для него законами ему придётся заниматься ежедневно и представлять их на уездном уровне в течение более десяти лет.

И всё-таки можно предположить, что мотивом более реальным для перехода на словесный факультет послужило то, что молодой человек вдруг узнал, что обладает литературными талантами, о которых прежде не подозревал. И вот как это случилось. Уже в первые дни обучения в университете в том же флигеле Погодинского дома, что и Афанасий Фёт, поселился его новый товарищ Иринарх Введенский. Изгнанный за предосудительное поведение из Троицкой духовной академии был он принят на словесное отделение университета.

На склоне лет в книге своих воспоминаний поэт воздал должное неординарности этого человека: «Не помню в жизни более блистательный образчик схоласта. Можно было подумать, что человек этот живёт исключительно дилеммами и софизмами, которыми для ближайших целей управляет с величайшей лёгкостью».

Этот самый Иринарх, будучи влюблён в дочь Троицкого полицмейстера, и обратился к Фёту с просьбой написать уничтожающую сатиру на своего «более поощряемого» соперника. Получилось, по мнению самого автора, не ахти, но приятель нечто узрел: «Вы несомненный поэт, и вам надо писать стихи». Афанасий поверил своему сокурснику, забросил лекции и занялся сочинительством, «всё более и более заслуживающим одобрение Введенского».

Впрочем, миссия «блистательного схоласта» на этом не закончилась. Дело в том, что изрядный полиглот и знаток древних языков, «по латыни Введенский писал и говорил так же легко, как и по-русски». И это важно, ибо даёт основание предполагать, что именно он заронил у Афанасия восторженное отношение к древнеримской поэзии, как бы к некому идеалу стихотворства. Вероятно, он же склонил начинающего поэта к переводам из Горация. Для такого ловкого софиста, как Введенский, это не могло составить большого труда.

Ему же принадлежит идея весьма странного пари, смахивающего на сделку с дьяволом. Иринарх и Афанасий подписали контракт, по которому последний обязался и через двадцать лет «отвергать бытиё Бога и бессмертие души человеческой». Весьма хитрая уловка, мобилизующая в неосторожном спорщике упорное, азартное желание «не верить».

Очень скоро стихи Феты становятся популярны среди студентов университета. Восторженным поклонником его первых поэтических упражнений оказывается и Аполлон Григорьев, в будущем тоже крупный поэт, а тогда товарищ по учёбе. Пришёлся по душе Афанасий и родителям Григорьева, которые до того расположились к талантливому юноше, что предложили ему на время учёбы поселиться у них. Сговорились с отчимом и за весьма умеренное вознаграждение предоставили Афанасию комнату, где он и проживал с 1839 по 1844 год на тех же антресолях, что и сын их, всячески отвлекая его от учёбы.

Однажды Афанасий, не слишком упоённый поэтическим успехом среди товарищей, решился отнести свою жёлтую тетрадку со стихами Погодину и узнать его мнение о своём сочинительстве. Однако тот, не полагаясь на своё впечатление, передал стихи Гоголю как лучшему эксперту. Благо Николай Васильевич в ту пору проживал в Погодинском доме. Афанасий как-то даже столкнулся с великим прозаиком в дверях, но они, не будучи знакомы, не поздоровались. Через неделю Погодин вернул тетрадку со словами: «Гоголь сказал, это несомненное дарование». Поверил юноша и Гоголю, стал писать ещё больше, ещё реже посещать лекции и подумывать об издании своих стихов.

Как-то в каникулярную пору познакомился Афанасий с восемнадцатилетней гувернанткой своих сестёр Еленой. Проживая в одном доме и находясь в столь пылком возрасте, мудрено не влюбиться. Молодые люди уже подумывали о браке и даже тайком обменялись кольцами. Девушка, восхищённая талантом Афанасия, пожертвовала возлюбленному свои скромные сбережения – 300 рублей ассигнациями на издание его первого сборника «Лирический пантеон». Оба верили в немедленный успех, славу, богатство.

Я повторял: «Когда я буду

Богат, богат!

К твоим серьгам по изумруду —

Какой наряд!»

Тобой любуясь ежедневно,

Я ждал, – но ты —

Всю зиму ты встречала гневно

Мои мечты.

И только этот вечер майский

Я так живу,

Как будто сон овеял райский

Нас наяву.

В моей руке – какое чудо! —

Твоя рука,

И на траве два изумруда —

Два светляка.

Узнав про их связь, родители рассчитали гувернантку и возвратили ей деньги, занятые сыном. Ну а «Лирический пантеон», вышедший в 1840 году, ни славы, ни богатства молодому поэту не принёс. Даже затраты не окупились. Однако книжка была замечена, вызвав в «Библиотеке для чтения» ядовитую критику барона Бромбеуса (псевдоним Сенковского) и одобрение «Отечественных записок». Обмолвился замечанием и Белинский: «Г. Фёт много обещает». В другом случае, уже через несколько лет, отзыв великого критика прозвучал ещё более лестно: «Из живущих в Москве поэтов даровитее всех г-н Фет». И как пояснение к этой высокой оценке Виссарион Григорьевич добавил, что среди его стихотворений «встречаются истинно поэтические». Кстати сказать, откуда взялось это самое – «Фет»?

Как-то в 1842 году при журнальной публикации стихов Афанасия Афанасиевича его фамильное «ё» по вине наборщика потеряло свои точечки и превратилось в «е». Поэту понравилось, с тех пор он иначе и не подписывал свои публикации.

С юным талантом пожелал познакомиться критик «Отечественных записок» Василий Петрович Боткин. А у Боткина Афанасий Афанасьевич был представлен Александру Ивановичу Герцену, слушать умные разговоры которого молодой поэт почёл величайшим наслаждением, что свидетельствовало о недюжинности и его собственного ума.

Чтобы согласиться с Фетом относительно интеллектуальной мощи Герцена, которую признавали, кажется, все, достаточно прочитать «Былое и думы». Но даже Александр Иванович, ум из умов, благодаря своему атеизму нередко оказывался в логическом тупике. Так гибель своей матери и сына Коли относил к разряду «бессмысленных ударов судьбы».

Между тем случилось это горе через год после того, как мать Герцена уговорила некого Шпильмана оставить цюрихский институт для глухонемых, где он преподавал, и стать личным педагогом глухонемого Коли. А специалист он был уникальный и обладал умением обучать глухих от рождения «слышать» по губам и даже говорить. И если Герцены не сочли преступлением присвоить такого учителя, лишив тем самым лучшей надежды ни один десяток несчастных, которые у него обучались, то иначе судил Всевышний Судия. На затонувшем пароходе вместе с матерью Герцена и его сыном находился и сопровождавший их в Шпильман…

Как мы уже знаем, Афанасий Афанасьевич Фет тоже не отличался религиозностью. Вероятно, поэтому и он посчитает нелепой случайностью те ужаснейшие кошмары, через которые ему пока ещё только предстояло пройти.

В Московском университете не без гордости воспринимали литературные успехи своего студента. Не раз и не два приглашал Афанасия Афанасьевича к себе домой профессор словесности Шевырёв для неторопливой беседы за чаем. Латинист Крюков на своих лекциях не почитал зазорным цитировать фетовские переводы из Горация. А профессор-историк, чувствовавший себя одним из первооткрывателей поэта, презентовал ему годовую подписку «Москвитянина» с дарственной надписью: «Талантливому сотруднику от журналиста; а, студент, берегись! Пощады не будет, разве взыскание сугубое по мере талантов отпущенных. Погодин». Впрочем, предостережение не помогло. Из-за бурного увлечения поэзией Фет забросил учёбу и настолько отстал от своих менее даровитых товарищей, что второй курс должен был проходить повторно.

Университетская скамья, а также антресоли в григорьевском доме сблизили Афанасия Фета с тогда ещё никому неизвестными студентами, а в будущем – светилами русской культуры: историком Сергеем Соловьёвым и поэтом Яковом Полонским, сильный, своеобразный талант которого оценил он едва ли не первым. Познакомился Фет и с братьями Аксаковыми, известными славянофилами, знатоками русского фольклора. Было как-то, что вместе с сыном профессора Калайдовича дерзнул он их разыграть, предложив на экспертизу свою подделку под песни Кирши Данилова. Прорвавшийся смех Калайдовича помешал розыгрышу, но зато поспособствовал сохранению дружеских отношений с Аксаковыми.

Первые поэтические успехи, обилие литературных знакомств, казалось бы, требовали своего продолжения, закрепления, развития. И вдруг крутой поворот в судьбе. В 1845 году после окончания университета Фет оставляет Москву, писательские круги и поступает нижним чином, т. е. унтер-офицером, в кирасирский Военного Ордена полк, расквартированный в далёкой Херсонской губернии. Цель очевидная – дослужиться до первого офицерского чина, дающего право на потомственное дворянство. После полугодичной службы, когда истёк срок к производству в офицеры по университетскому диплому, Фета вызвали в дивизионный штаб, чтобы принять присягу на русское подданство, ибо значился он – «из иностранцев». Но и полученный в августе 1846-го чин корнета (первый офицерский в кавалерии), увы, не дал ему вожделенного права, так как ещё прежде, в июле 1845-го вышел царский указ, повысивший «планку» до майора.

Служил Афанасий Фет изрядно, хотя и жил впроголодь. Иногда под видом диеты обходился тремя булками и тремя кринками молока в день. А вот на лошади держался прекрасно и был превосходным наездником. Неоднократно на смотрах высокие начальники останавливали на нём свои благосклонные взгляды: «Славно ездит!» Однажды его даже назначили ординарцем к самому государю императору. Однако Фет, посчитав себя недостойным, сказал, что готов идти под суд или в наряды, но от чести такой отказывается. Понимал, что по бедности своей и мундир имеет не с иголочки, и лошадь не лучших статей. Да и ростом не вышел – рядом с высоким Николаем I выглядел бы довольно жалко. Впрочем, сошло без наказаний.

Можно ли сомневаться, что отменный кавалерист Афанасий Афанасьевич Фет любил лошадей. И конечно же, за время службы немалое число их успело побывать под его седлом. О гнедом красавце и умнице Камраде вспоминал он с особенным восторгом: «Не умею прибрать более верного и лестного для него сравнения, чем уподобив его с трепещущей жизнью танцовщицей, с лёгкостью пера повинующейся малейшему движению партнёра. Сила и игривость лошади равнялись только её кротости. Бывало, на плацу перед конюшней, давши пошалить Камраду на выводке, мы окончательно снимали с него недоуздок и пускали на волю. Видя его своевольные и высокие прыжки, можно было ожидать, что он, заносчиво налетев на какую-нибудь преграду, изувечится; но достаточно было крикнуть: «в своё», чтобы он тотчас же приостановился и со всех ног бросился в стойло».

Не миновали поэта и тяготы бивуачной жизни на лагерных стоянках и даже под открытым небом. Как-то раз ночью был он послан со своим полуэскадроном на аванпосты, а шинели у него с собою не было. Дождь. Холод. Костры разводить запрещено. Хорошо, солдатик сжалился над командиром и поделился своей шинелью.

Иногда Фет, скучая по литературе и поэзии, прямо в пору учений выкраивал час-другой для сочинения стихов или занимался переводами из Горация. Товарищи по полку, народ военный, грубоватый, будучи свидетелями его творческих порывов, но мало чего в этом смысля, называли Афанасия Афанасиевича «дубовым классиком».

Впрочем, не только интеллектуальными интересами выделялся Фет среди сослуживцев. Едва ли кто из них жил на одно жалование. В основном это были отпрыски вполне состоятельных дворянских семей. А вот Афанасий Неофитович помогал своему пасынку и редко, и скудно. Не разгуляешься. Зарплату, которую кавалеристам обычно выплачивали серебром, поэт держал в носке и отдавал на хранение приятелю. Как-то во время бала этот коварный человек вышел из кабинета в залу с фетовским носком в руке и обратился к дамам: «Хотите видеть кошелёк Афанасия Афанасиевича?»

Однажды в отпускную пору побывав на Орловщине, Фет познакомился с Иваном Сергеевичем Тургеневым, проживавшим в тех же краях. Подружились, и Фет стал частенько наведываться в Спасское. Оба были страстными ружейными охотниками, оба любили и тонко чувствовали красоту русской природы.

Ель рукавом мне тропинку завесила.

Ветер. В лесу одному

Шумно, и жутко, и грустно, и весело, —

Я ничего не пойму.

Ветер. Кругом всё гудёт и колышется,

Листья кружатся у ног.

Чу, там вдали неожиданно слышится

Тонко взывающий рог.

Сладостен зов мне глашатая медного!

Мёртвые что мне листы!

Кажется, издали странника бедного

Нежно приветствуешь ты.

И снова служба, муштра, казарменный юмор товарищей, уход за лошадьми, репутация «дубового классика»… Но уж очень хотелось выслужить это опять и опять от него ускользающее потомственное дворянство, в тогдашней России единственно дающее право на маломальское человеческое достоинство.

В конце 1847 года Фет, будучи в отпуске, готовит к печати новый сборник стихов. Затем приезжает в Москву, получает цензурное разрешение на его издание и связывается с подходящей типографией. А «Московский городской листок» уже спешит оповестить публику о предстоящем выходе книги поэта как о «замечательном явлении», едва ли предполагая, что рукопись, скорее всего, по финансовым причинам пролежит без движения более двух лет.

Впрочем, и по месту службы он не был одинок, и там нашёл друзей по сердцу. В очень добрых приятельских отношениях пребывал поэт-кавалерист с семьёй отставного штаб-ротмистра Бржеского, проживающего в Берёзовке, неподалёку от города Крылова, где размещался полк.

Бржеский и сам был не чужд стихотворству, и даже кое-что печатал из своих сочинений. Благодаря этому знакомству, у Фета появилась возможность и потолковать о литературе, и почитать свои свежие стихи. У Бржеских в Берёзовке поэт познакомился с их родственницей Марией Лазич, которая была умна, образованна, музыкальна и, как оказалось, уже давно с детства любила стихи Фета. Не иначе как по журнальным публикациям, да и «Лирический пантеон», возможно, не миновал её рук.

В 1847 году сам Ференц Лист побывал в этих краях с гастролями и, услышав фортепианную игру Марии, не только оценил её виртуозность, но и написал в альбом девушке несколько музыкальных тактов необыкновенной красоты.

Проживала Мария в Анновке, расположенной опять-таки неподалёку от Крылова. Туда-то и зачастил очарованный девушкою поэт. Прежде мало интересовавшийся музыкой, теперь он с огромным наслаждением слушал её блестящую эмоциональную игру. Не потому ли, что все эти эмоции были теперь адресованы исключительно ему? Вероятно, и поэтому тоже.

Ему было – 28, ей – 22. Оба бедны, а он так ещё и не дворянин. Вот почему при явной влюблённости друг в друга у них не было никакой надежды на брак. Так, по крайней мере, думалось Фету. Вот почему чувства поэта прорывались только в стихах, а напрямую о них не было сказано ни слова.

Я тебе ничего не скажу,

И тебя не встревожу ничуть,

И о том, что я молча твержу,

Не решусь ни за что намекнуть.

Целый день спят ночные цветы,

Но лишь солнце за рощу зайдёт,

Раскрываются тихо листы

И я слышу, как сердце цветёт.

И в больную, усталую грудь

Веет влагой ночной… я дрожу,

Я тебя не встревожу ничуть,

Я тебе ничего не скажу.

Между тем поэт видел и понимал, как страдает от этой невысказанной любви к нему милая, добрая и незаурядная девушка, как мучается ощущением своей ненужности. Уже и сам Фет начинал тяготиться своим фальшивым положением то ли жениха, то ли просто соседа, а тут ещё мать Марии, преотлично понимая ситуацию, попросила прекратить эти пустопорожние визиты и оставить девушку в покое.

Вот и надумал поэт, вот и решился высказать любимой свои мысли о невозможности их соединения, а следовательно, о необходимости расстаться. Она ответила тихо и кротко, что любит с ним беседовать без посягательств на его свободу, и лишать себя этих бесед в угоду людям, ей безразличным, было бы неосновательно. После чего их встречи и разговоры за полночь продолжались.

Но тут в дело вмешалась Елизавета Фёдоровна Петкович, тётка Марии. Когда кирасирский Военного Ордена полк направили было в Венгрию, где разворачивалась компания и производились военные действия, и остановили в Новомиргороде, Елизавета Фёдоровна приехала туда, нашла Фета и выговорила ему своё неудовольствие его поведением по отношению к её племяннице.

Оправдываясь, Афанасий Афанасьевич поведал ей о своём недавнем намерении перестать бывать в Анновке, а также о происшедшем объяснении с девушкой по этому поводу. Елизавета Фёдоровна посоветовала вернуться к этому намерению и исполнить его как наилучшее. Поэт согласился. Тут же было им написано письмо нужного содержания и с тёткой передано племяннице. Ну а Военного Ордена полк, ввиду сдачи Гергея, вождя венгерских революционных войск, был возвращён на место его постоянной дислокации в Крылов.

Вскоре Фету сообщили, что Мария погибла. Подробности её смерти были ужасны. Как-то, лёжа на диване в белом кисейном платье, она читала книгу. Закурив папиросу, бросила спичку. Думала – на ковёр; оказалось – на край платья. Заметив, что горит, кинулась к балконной двери. Но и в эти трагические секунды она думала не о себе. Сбегая по ступенькам в сад, уже вся охваченная пламенем, Мария успела прокричать своей сестре: «Сохраните письма!», т. е. письма Фета к ней. И обгоревшая, упала. Протомившись около четырёх суток, девушка скончалась. Последние слова умирающей были: «Он не виноват – а я…»

Что было в прощальном письме поэта к любимой и в каких словах настаивал он на разрыве с ней, мы не знаем. Зато сохранилось другое письмо этой поры и на эту же тему, обращённое к одному из задушевных друзей Фета: «Я не женюсь на Лазич, и она это знает, а между тем умоляет не прерывать наших отношений, она передо мной чище снега…»

Солнца луч промеж лип был и жгуч и высок,

Пред скамьёй ты чертила блестящий песок,

Я мечтам золотым отдавался вполне, —

Ничего ты на всё не ответила мне.

Я давно угадал, что мы сердцем родня,

Что ты счастье своё отдала за меня,

Я рвался, я твердил о не нашей вине, —

Ничего ты на всё не ответила мне.

Я молил, повторял, что нельзя нам любить,

Что минувшие дни мы должны позабыть,

Что в грядущем цветут все права красоты, —

Мне и тут ничего не ответила ты.

С опочившей я глаз был не в силах отвесть, —

Всю погасшую тайну хотел я прочесть.

И лица твоего мне простили ль черты? —

Ничего, ничего не ответила ты!

В 1850 году наконец вышел сборник стихотворений Фета. Хвалили его все. Ну и, разумеется, восторженные отзывы симпатизирующих поэту журналов: «Отечественных записок», «Современника», «Москвитянина»…

В 1853 году, когда полк перебросили из Херсонской губернии на учения в Красное Село под Петербург, Фет не преминул познакомиться с издателями «Современника» – Некрасовым и Панаевым. Николай Алексеевич Некрасов, будучи и сам прекрасным поэтом, в эту пору употреблял героические усилия, чтобы гальванизировать в обществе ослабевающий интерес к поэзии. Естественно, что стихи Фета он воспринял с большим энтузиазмом и даже уговорил его всё написанное отдавать только в «Современник», пообещав платить по 25 рублей за каждое стихотворение. Бывая в редакции, Фет познакомился с писателями Гончаровым, Дружининым, Григоровичем, Анненковым. Повстречал он тут и старых знакомых: Боткина и Тургенева. К этому времени тираж книжки, выпущенной Фетом в 1850 году, был почти распродан. И вот теперь Иван Сергеевич, буквально влюблённый в поэзию Фета, вызвался подготовить к изданию новую книгу его стихов и даже предложил себя в качестве редактора.

Завершились учения смотром, когда Фет в числе прочих кирасиров проскакал перед Великим князем собранной рысью. Его Высочество, тонко разбиравшийся в секретах верховой езды, обозвал участвовавших в смотре кавалергардов «пнями», а Фета похвалил: «Славно ездит!». И вот поэта, о чём он давно мечтал, переводят в лейб-гвардии уланский полк, стоявший под Петербургом. Польщённый отличием пасынка, Афанасий Неофитович, в прошлом и сам отличный наездник, стал несколько щедрее помогать ему деньгами. А между тем Фет снова оказался в гуще литературной жизни. И хотя среди писателей у него завязывается множество новых знакомств, по-прежнему наиболее близким из них остаётся Тургенев.

Нужно ли говорить, сколь полезен оказался Иван Сергеевич поэту, который русской грамматике в детскую пору обучался у повара, а в студенческие годы и вовсе учёбою пренебрёг. И вот теперь величайший мастер и знаток русского языка стихотворение за стихотворением проверяет на свой слух и не только производит жесточайший отбор, но и требует тщательнейшей доводки даже самых лучших, самых удачных произведений Фета, испещряя рукопись своими замечаниями и вопросами. При этом нередко бывает удивлён совершенно дикими представлениями опекаемого им поэта о русской грамматике и её категориях. Ну а Фет дорабатывает, перерабатывает и пересылает обратно своему другу и добровольному редактору стихи, постепенно вышелушивающиеся из стилистических, грамматических и смысловых огрехов и предстающие в новом блеске наконец-то обретённого совершенства.

Темпераментный собеседник, Иван Сергеевич нередко увлекал Фета в бурные споры, то и дело сбивавшиеся на перебранку. Вот почему на одной из своих книг Тургенев сделал дарственную надпись весьма экстравагантного вида: «Врагу моему А.А. Фету». Впрочем, Афанасий Афанасьевич был не единственным оппонентом азартного спорщика. Известно, что «обмен мнениями» Тургенева с Львом Николаевичем Толстым частенько доходил до крупных ссор, а однажды едва не кончился дуэлью.

Предметом спора для Ивана Сергеевича могла послужить любая безделица. Был случай, когда он побился об заклад, что ходит быстрее Фета и в два счёта перегонит «кавалеристского толстяка». И вот два известных российских автора в саду перед изумлёнными друзьями принялись с самым серьёзным видом вышагивать по дорожке вокруг цветочной клумбы. Кто победил в этом состязании: длинноногий прозаик или невысокий, но физически сильный и выносливый поэт – история умалчивает, ибо таковые результаты её мало занимают.

Впрочем, не забывал Тургенев и дело делать, и не только личным творчеством созидал великое здание русской литературной славы, но, как мог, заботился об её общих успехах за рубежом. Это он первый поспособствовал европейской известности Пушкина и Толстого. Это он с великим трудом выпросил у Тютчева тетрадку его стихотворений для публикации, у Тютчева, который избегал не только разговоров о своей поэзии, но даже намёков на своё авторство. И замечательным знакомством Фета с Толстым мы тоже обязаны Ивану Сергеевичу. Вероятно, этот человек был азартен не только в спорах, но и всякое своё увлечение стремился увенчать победными лаврами.

Между тем боль утраты и тоска поэта по Марии не проходили. Он увольняется в отпуск на 11 месяцев, в поисках внешнего рассеяния много путешествует, в основном за границей. Сопровождает Афанасия Афанасьевича его любимая и тоже неприкаянная сестра Надежда, которую он явно старается опекать и, может быть, вывести наконец к счастью. Несколько на свой лад предпринимает попытку утешить своего «драгоценного» автора Некрасов и в письме предлагает ему весьма универсальное средство от хандры и грусти: «У моего соседа Дюгомеля чудо-горничная – я с ней встретился вскоре после нашего отъезда, 23 лет, высокая, сдобная, веселая, смеется так, что за версту слышно; то-то бы вы с ней потешились, голубчик!»

Вряд ли, Фет воспользовался предложением Николая Алексеевича. Слишком тяжело было у него на душе. Поколесив по загранице, и он, столь трагически потерявший свою возлюбленную, и его сестра Надежда, пережившая горький опустошающий роман с неким пожилым авантюристом, возвращаются в родные Новосёлки и решают жить тут безвыездно.

И вдруг, буквально через несколько дней после приезда, Надежда сходит с ума. Фет мечется по клиникам, возит её из города в город, от врача к врачу. Бесполезно. Даже брак сестры с Иваном Борисовым, с давних пор совершенно самоотверженно влюблённым в неё, приводит лишь к видимости выздоровления. Тут что-то наследственное, роковое, ибо и мать Фета, и оба его брата, и две сестры, и один из племянников сошли с ума. Да и сам поэт всю жизнь опасался за свою психику, столь же склонную к меланхолической депрессии, как и у его несчастных родственников.

11 февраля 1856 года было получено цензурное разрешение на печатанье собрания стихотворений Афанасия Фета, подготовленного и отредактированного Тургеневым. Его выходу предшествовал анонс в «Современнике» написанный Николаем Алексеевичем Некрасовым, не умеющим дозировать ни своей ненависти, ни своей любви: «Смело можем сказать, что человек, понимающий поэзию и охотно открывающий душу свою её ощущениям, ни в одном русском авторе, после Пушкина, не почерпнёт столько поэтического наслаждения, сколько доставит ему г. Фет». Не менее горячо восхищался плодами фетовской Музы и сам его издатель. Так, в ответе на одно из писем своего подопечного Тургенев чуть ли не возмущается: «Что вы мне пишете о Гейне? Вы выше Гейне, потому что шире и свободнее его».

Явный, несомненный успех. Даже такие привередливые, тенденциозные ценители, как писатель-сатирик Салтыков-Щедрин и критики демократы Добролюбов, Чернышевский, хвалили лирический талант Фета. Художественность всё ещё была в цене. Особенно много шума наделало стихотворение, написанное поэтом без единого глагола.

Шёпот, робкое дыханье,

Трели соловья,

Серебро и колыханье

Сонного ручья,

Свет ночной, ночные тени,

Тени без конца,

Ряд волшебных изменений

Милого лица,

В дымных тучках пурпур розы,

Отблеск янтаря,

И лобзания, и слёзы,

И заря, заря!..

Похоже, что и эти изумительные строки посвящены Марии Лазич. Между тем всеобщее славословие его таланту, и бойкая распродажа книги оказались весьма кстати. Афанасий Фет, после гибели возлюбленной было оставивший поэзию, берётся за стихи с новым энтузиазмом. Одна за другой следуют журнальные публикации, благо поэт на виду и всеми хвалим. Не забывает он и о службе, всё ещё надеясь вернуть себе дворянское звание.

Однако Афанасия Афанасьевича, столь трагически потерявшего свою любовь и, кажется, отчаявшегося полюбить снова, начинает волновать нечто совсем иное. Он уже то и дело поговаривает о том, что хорошо бы встретить «мадмуазель с хвостом в 25 тысяч рублей серебром». Когда же Фет узнаёт о новом указе, по которому право на дворянство будет давать только чин полковника, перед ним, за двенадцать лет дослужившимся лишь до штабс-ротмистра, вопрос о выгодной женитьбе встаёт крайне остро.

Впрочем, богатую невесту далеко искать не пришлось. Ею оказалась сестра давнего литературного приятеля Василия Петровича Боткина. Ясно, что быть сестрой критика – ещё не признак значительного капитала, но Мария Петровна была при этом ещё и дочерью богатейшего московского чаеторговца Петра Константиновича Боткина, в ту пору уже покойного и завещавшего ей солидное приданое.

Фет сделал предложение. Девушка, будучи уже не самых юных лет, согласилась. Свадьбу предполагалось сыграть осенью, когда Мария вернётся из-за границы. Но Фет, ещё верный своему бедняцкому скопидомству, сообразил, что свадьба за границей обойдётся дешевле, и, выехав навстречу своей невесте, скрутил дело по минимальным расценкам. А заодно к брачной церемонии приурочил и свадебное путешествие.

В 1858 году Афанасий Афанасьевич оставляет военную службу и, поселившись со своей супругой в Москве, предпринимает попытку разрабатывать золотую жилу своего поэтического дарования. Много пишет и всё печатает, и везде: даже забракованное в лучших изданиях норовит пристроить хотя бы в самых низкосортных и даже одиозных журналах. Ради денег пробует подвизаться на эпическом и даже драматическом поприще (за крупную форму больше платят!). Но ни критика, ни публика не воспринимают его в новом качестве. Слишком смелы и рискованны его метафоры, слишком эфемерны и неуловимы темы его лучших созданий, чтобы он мог перейти к формату, по своим приёмам и конкретности образов близкому к прозе.

Да и настоящей большой славы, которая бы сулила большие гонорары, у него не было. Круг ценителей и почитателей Фета никогда не был слишком широк. Участь всякого, напрямую к толпе не адресованного искусства. Однако прежде, чем поэт осознал бесперспективность своих устремлений, немалое время проходит в бесплодной и даже пагубной для его поэтического дара литературной суете.

Уже на склоне лет припомнятся Фету слова Тургенева, сказанные ему ещё в пору их первого знакомства: «Не пишите ничего драматического. У вас этой жилки совершенно нет». И уже состарившийся поэт изумится точности столь раннего тургеневского диагноза и воздаст ему должное: «Ныне, положа руку на сердце, я готов прибавить: ни драматической, ни эпической».

Нетрудно обмануть чувства девушки, если к тому же она некрасива и «несколько засиделась»; нетрудно обмануть самого себя, но Муза – особа тонкая, деликатная. Чуть покривил душой, пошёл против совести – дверью хлопнет и поминай как звали. Навсегда расставшись с военной службой и очень надолго с поэзией, Афанасий Афанасьевич решает заняться хозяйством и покупает хутор Степановку. Опыта у начинающего помещика не было, почитай, никакого, зато имелась природная сметка, а подспудно и талант, умеющий развернуться в любой самой неожиданной плоскости.

Двести десятин земли, занимаемых Степановкой, как раз соответствовали поземельному цензу; вот Фета и уговорили, как человека известного, баллотироваться на выборах в местный суд. Поначалу Афанасий Афанасьевич был избран гласным, т. е. присяжным заседателем, а через год – мировым судьёй. Для исполнения своих новых обязанностей пришлось ему заказать судейский мундир, обзавестись нужными книгами, сводом российских законов и надлежащими бланками. По судейской своей должности бывшему поэту полагалось вести и следственную и миротворческую работу. Почему «бывшему»? Да потому что с 1860 по 1877 год во всю бытность свою мировым судьёй Афанасий Фет по собственному признанию не написал и трёх стихотворений. Впрочем, это не совсем так, ибо если внимательно присмотреться к наследию поэта, то число стихотворений, датированных этим промежутком, достигнет нескольких десятков, но таково было самоощущение Фета, и это важно.

Однако Афанасий Афанасьевич не думал полностью отказываться от выгодных сторон своего поэтического дара и в 1863 году, пожелав на старых дрожжах прежней славы замесить новый успех, издал книгу своих давних стихов. Только ведь пришло уже совсем иное время, и его «шёпот, робкое дыхание…» никто не услышал. Мёртвым грузом легла книга на магазинные прилавки. О том, что он когда-то был поэтом, припомнилось Фету ещё и в 1867–1868 годах, когда он вместе с Львом Николаевичем Толстым устроил публичные чтения в пользу голодающих. Помещение было предоставлено аристократическим клубом с освещением и прислугой. Собрано было 3300 рублей.

С виду полный цветущего здоровья человек, довольно расчётливый и скуповатый, Фет и в прежние времена мало напоминал байронический образ поэта. Когда-то, в начальную пору своего знакомства с ним, Лев Николаевич Толстой даже недоумевал: «Откуда в этом толстом офицере лирическая дерзость – свойство великих поэтов?» Теперь же, довольно часто общаясь с Фетом, Лев Николаевич ближе узнал и оценил эту незаурядную личность. Так, в одном из писем к поэту он не преминул заметить: «Вы человек, которого, не говоря о другом, по уму я ценю выше всех моих знакомых». Симпатизировал Фету и Фёдор Иванович Тютчев, как-то сказавший об одном из его стихотворений: «Как это воздушно!»

Ну а сам Фет попросту преклонялся перед тютчевским гением, видел в нём «одного из величайших лириков на земле» и «самое воздушное воплощение поэта, каким его рисует романтизм». Разумеется, при таком отношении к своему великому предшественнику Афанасий Афанасьевич не избежал и его прямого влияния на своё творчество и, более того, во многом продолжил тютчевские традиции русской пейзажной и любовной лирики. Встречаются у него и прямые заимствования. Так, сравнение человека со «скудельными сосудом» благополучно перешло из тютчевского стихотворения «29-е января» в фетовское:

ЛАСТОЧКИ

Природы праздный соглядатай,

Люблю, забывши всё кругом,

Следить за ласточкой стрельчатой

Над вечереющим прудом.

Вот понеслась и зачертила —

И страшно, чтобы гладь стекла

Стихией чуждой не схватила

Молниевидного крыла.

И снова то же дерзновенье

И та же тёмная струя, —

Не таково ли вдохновенье

И человеческого я?

Не так ли я, сосуд скудельный,

Дерзаю на запретный путь,

Стихии чуждой, запредельной,

Стремясь хоть каплю зачерпнуть?

Однако тут можно увидеть вовсе и не заимствование, а реминисценцию, через которую Фет скромно противопоставляет себя – сосуд скудельный, Пушкину, названому у Тютчева «божественным фиалом». Впрочем, всё это для Фета в судейско-помещичью пору не актуально. Теперь ему явно не до стихов: хозяин-землевладелец выступает с публикациями совсем иного плана и толкует не о прелестях природы, но об использовании наёмного труда. Прагматичный и даже корыстный дух этих статей вызвал взрыв негодования среди демократов и восстановил против него даже тех, кто ещё совсем недавно находился под обаянием лирики Фета.

О многом теперь приходится хлопотать Афанасию Афанасиевичу. Тут и хозяйственные нужды, и общественные, и семейные. По смерти брата и сестры его назначили опекуном сразу двух племянников Пети и Оли, а значит, приходится ему заниматься ещё и вопросами по управлению унаследованными ими имениями. А маленькой Ольге, забрав её из пансиона, ещё и даёт уроки.

И об устройстве в Мценском уезде больницы для сифилитиков усердствует, и зерносушилку изобретает, и публицистические статьи пишет: об образовании, о культуре, о помощи голодающим, об отмене крепостного права, о судопроизводстве, о чём угодно. Всё – он, везде – он, всюду – он… Энергия колоссальная, деятельность кипучая!

А при всём этом продолжает богатеть. Степановку из убыточного хозяйства превратил в образцовое, обзавёлся мельницей, конезаводом, завёл торговлю. Приобрёл ещё одно имение, а потом и богатую Воробьёвку, сделавшись одновременно орловским, курским и воронежским помещиком. И очевидно, не было бы конца его хозяйственным успехам и приобретениям, если бы не взбунтовалась и властно не напомнила о себе Муза.

Нередко случается в природе, что река, мирно и полноводно пролагавшая русло, вдруг уходит в пески, чтобы потом, уже в нескольких километрах, снова вырваться на поверхность и продолжить своё течение. Такое произошло и с поэзией Фета, уже, казалось бы, навсегда его покинувшей. Когда Афанасию Афанасиевичу шёл шестой десяток, вдохновение вдруг вернулось к нему и забурлило почти с юношеской силой. И тогда оставил он и судейство, и неусыпные хозяйственные хлопоты, и писание учёных статей. Опять поэтом завладели стихи.

«Муза пробудилась от долголетнего сна и стала посещать меня так же часто, как на заре моей жизни», – такими словами отметил своё творческое возрождение поэт. Впрочем, радость его по этому поводу нашла отражение и в новых лирических шедеврах.

СЕНТЯБРЬСКАЯ РОЗА

Данный текст является ознакомительным фрагментом.