РЕПКА И ЧАПИЧ

РЕПКА И ЧАПИЧ

У входа в клуб железнодорожников на большом фанерном щите наклеена рукописная афиша:

Репка и Чапич.

Живгазета

«Красный шлакочист».

Нач. в 8 час.

Это что-то новое. Я давно не был в Джанкое, только вчера приехал на каникулы. Репка и Чапич? Интересно. Репка — это, вероятнее всего, «веселый маляр». Так называли джанкойцы Ивана Репку. Он был мастером на все руки: и штукатур, и стекольщик, и печник, и художник. Лучше всего, пожалуй, Иван Репка расписывал тачанки. Глаз не оторвешь — так это красиво у него получалось. По черному лакированному фону с великой щедростью разбрасывал он васильки, анютины глазки и маки. Цветы получались словно живые — хотелось протянуть руку и сорвать их. Еще славился веселый и озорной Иван Репка как замечательный гармонист и певец. Без него ни одна свадьба не обходилась, ни одна гулянка. А меня лично в силу моих собственных склонностей всегда безмерно восхищало и удивляло Репкино умение говорить в рифму. Он и с женой ругался только в рифму, и с заказчиками разговаривал не иначе, как рифмованными фразами.

Как-то Иван Репка ремонтировал у нас в школе печи. При расчете в чем-то разошелся с завхозом. Слово за слово разгорелась громкая ссора. Явился директор школы.

— В чем дело?

Репка подбоченился и произнес рифмованную речь. Говорил он долго, минут пятнадцать, и разделал завхоза в пух и прах в весьма и весьма крепких выражениях. Завхоз злился, ученики хохотали, а директор выслушал Репкино выступление и серьезно сказал:

— Прекрасно!

— Вот это я ему и говорю, — обрадовался Репка.

— Чистейший раешник! — воскликнул директор. — Превосходный образец народного стихотворчества. Я вас убедительно прошу, запишите для меня все, что вы сейчас говорили, товарищ Репка.

— Что записать? — удивился печник. — Я уже все забыл. У меня это просто так получается: с языка сорвется, фыр-фур и улетает.

Несомненно, Иван Репка вполне мог стать участником живой газеты «Красный шлакочист». А вот кто Чапич? Может, Чапичев? Но Якова нет, кажется, в Джанкое. Как мне говорили, он работает где-то на линии, ремонтирует мосты.

Из клуба, почесываясь, недовольно щурясь на яркое солнце, вышел заспанный дед — не то сторож, не то дворник.

— Дед, что это? — спросил я, указывая на афишу.

— Ахфиша.

— А на афише что?

— Кловуны. Представлялыцики. И такие зануды, прости господи. Житья от них людям не стало.

Позиция деда в отношении живой газеты «Красный шлакочист» ясна. Но меня интересовало другое.

— Кто это Чапич? — спросил я сердитого деда.

— Латочников сын, — пояснил он. — Туточки, в депо, кочегаром работает. Может, знаешь, чернявый такой, глазастый. А зубы белые и вострые, как у тигры.

Теперь мне все стало ясно.

— «Тигра»… — передразнил я деда. — Это же мой корешок Яша Чапичев, а не «тигра». Видно, здорово он тебе насолил, дед?

Дед недобро улыбнулся, показывая, что у него тоже есть еще зубы. Они у него были мелкие, острые, как у степных грызунов. Понятно, почему Яшины зубы показались ему тигриными.

Я направился в депо. Когда пробирался по путям, меня окликнули:

— Эй, студент!

Я оглянулся, но никого не увидел.

— Не торопись, студент, я сейчас.

Из-под паровоза, который я хотел обойти, вылез чумазый человек. Я не сразу узнал Якова Чапичева. Он сильно изменился за те годы, что мы не виделись. Одет был в просторную брезентовую робу, прожженную во многих местах. На ногах — большие, тяжелые, словно чугунные, башмаки на резиновой подошве. За поясом брезентовые однопалые рукавицы. Старенькая мятая кепка надета козырьком назад. Лицо его было покрыто угольной пылью и сажей, поэтому крепкие зубы сверкали, словно первый снег. Он здорово вырос, возмужал, развернулись в ширину его слегка покатые плечи. На верхней губе чернели уже знакомые с бритвой усики. Только огромные его глаза никак не изменились — черные, лучистые, глубокие, с чуть-чуть голубоватыми белками, они, как и в детстве, делали лицо Якова удивительно красивым.

— А я слышу, кто-то идет, — сказал Яков. — Шаги аккуратненькие, интеллигентские, ботиночки новые, шевровые, поскрипывают. Выглянул — и обрадовался: кореш. Так спешил выбраться из-под паровоза, даже головой о колесо стукнулся.

Он снял кепку и, смеясь, пощупал ушибленное место на коротко остриженной голове.

— Где же твои знаменитые кудри? — спросил я.

— В том-то и дело, что знаменитые, — ответил Яша. — Надоели они мне хуже горькой редьки. Когда лохматый ходил, житья мне не было. Каждый норовил руку в мои лохмы запустить. Тоже, нашли себе игрушку. Одни говорили — баран, другие — ангел. А я ни баран, ни ангел. Допекли меня. Рассердился и подарил свою великолепную прическу Ветросу. Помнишь его? Хозяин мой бывший. Он сейчас в парикмахерской коммунхоза работает. Был хозяином, стал трудящимся. Член профсоюза. Бутылку молока каждый день получает — спецпитание.

— Да, жизнь идет, люди меняются, — заметил я философски.

— Кто меняется? Ветрос? Ошибаешься, браток. Он не изменился, а приспособился. Кого-кого, а этого типа я знаю. Я теперь каждые две недели стригусь. И принципиально у Ветроса. Только у него.

— Ну и что?

— Порядок. Он мне: «Пожалуйста. Будьте так добры! Что угодно?» И я ему в том же духе. У них в салоне лозунг висит: «Мастер и клиент, будьте взаимно вежливы!» Так и действуем по лозунгу.

— Значит, мир?

— Нет, — серьезно возразил Яков. — С такими, как Ветрос, у меня еще долго мира не будет. Очень долго. Мира нет, но есть победители и побежденные.

Я с нескрываемым интересом посмотрел на Чапичева. Это великолепно, что он чувствует себя победителем!

— А ты думаешь, Ветрос этого не понимает? — продолжал Яков. — Даже очень хорошо понимает. На днях бреет он меня и спрашивает: «Не беспокоит?». Я отвечаю: «Не беспокоит». Он говорит: «Стараюсь». А я: «Старайтесь!» — «Ради вас стараюсь, товарищ Чапичев, — говорит Ветрос. — Может, когда машинистом станете, подвезете меня за это бесплатно, без билета». — «Тогда, — говорю, — напрасно вы стараетесь, гражданин Ветросов. Я вас и без билета и с билетом не повезу. Нам с вами не по дороге, гражданин Ветросов. В нашем поезде другие пассажиры поедут». Так мы и поговорили. Как ты думаешь, правильно?

— В общем-то правильно. Но туманный разговор какой-то, фигуральный.

— Вот именно фигуральный, — подтвердил Яков. — Но Ветрос, хотя и дурак, главное понял: что машинистом буду я, а не он. Вот и подхалимничает заранее.

— А скоро ты будешь машинистом?

Яков вздохнул.

— И скоро и не скоро. Это, брат, наука нелегкая.

— А пока, значит, кочегаром ездишь?

— Пока еще не езжу. Я кочегар-шлакочист. Уголь в топке сгорает, а на колосниках шлак остается. Не почистишь топку — нет у паровоза скорости. Вот я и чищу…

— Поэтому и живгазета у вас «Красный шлакочист»?

Яков кивнул головой.

— А ты видел?

— Афишу видел.

— Завтра мы выступаем. Приходи — не пожалеешь. Хвастать не буду, но люди говорят, что здорово получается.

Якова позвали. Он оглянулся и недовольно поморщился.

— Сейчас будет мне протирка и смазка, — сказал он. — Это член бюро нашей ячейки.

К нам подошел парень лет восемнадцати-двадцати. Внешне он мало чем отличался от Чапичева — на нем была такая же брезентовая роба, такие же ботинки и такая же, как у Якова, кепка, надетая козырьком назад. Только измазан он был больше, чем Яков, будто нарочно измазался сажей, мазутом, угольной пылью.

— Прохлаждаешься, Чапичев? — сказал парень.

Яков не ответил. Парень поставил на землю масленку, вытер паклей руки, достал из нагрудного кармана папиросы.

— Закуривай, Чапичев, — предложил он.

На меня он не обратил никакого внимания. А я смотрел на него во все глаза. Черт побери, какое знакомое лицо! Нет, я никогда нигде не встречался с этим парнем. А лицо все-таки знакомое.

— Ну что ж ты, бери, раз дают, — поторопил парень.

— Не курю, — сказал Яков.

Парень закурил. Слегка откинув назад голову, пустил в небо тонкую струйку дыма.

— Значит, прохлаждаешься, Чапичев? — снова спросил он.

И снова Яков не ответил. Мне стало как-то не по себе. Показалось, что мой смелый дружок по-глупому робеет перед членом бюро. Обидно, если это так.

— Работать надо, а ты… — подзуживал парень.

— Корешок ко мне пришел, — пояснил Яков. — Давно не виделись, и вот…

— Дружба дружбой, а служба службой, — жестко отрезал член бюро. — На тебя, Чапичев, жалоба поступила.

— От кого?

— Это неважно от кого. Важно на что. Плохо работаешь, Чапичев, медленно работаешь. Задерживаешь паровозы.

— Так я же шлакочистом недавно, только осваиваю.

— Медленно осваиваешь.

— Москва тоже, говорят, не сразу строилась…

Парень внимательно, с ног до головы оглядел Якова, бросил на землю недокуренную папиросу и тщательно притоптал ее ботинком.

— Вот как ты заговорил, Чапичев. А ты знаешь, чем это пахнет?

— Не знаю, — пожал плечами Яков.

— Оппортунизмом это пахнет. Правым уклоном. Ты лучше брось эти гнилые рассуждения, Чапичев. Если все так будут рассуждать, мы никогда социализма не построим.

— Послушай, а зачем тебе социализм? — тихо и все так же смиренно спросил Яков. Но я заметил, как сверкнул в его глазах озорной и дерзкий огонек. Как же я мог подумать, что он оробел? Яков Чапичев — и робость! Ну, это дудки! Теперь оробел и растерялся член бюро.

— Мне? — спросил он.

— Да, тебе лично.

Парень побагровел. Даже сквозь измазанные сажей щеки пробилась алая краска:

— Тебе это так не пройдет, Чапичев. Мы еще на бюро поговорим. Посмотрим, что запоешь.

Он круто повернулся, подхватил с земли масленку и ушел, не оглядываясь.

— Силен, бродяга, — сказал Яков, провожая его взглядом. — Насчет работы он, конечно, прав. Ну прямо позор — никак не могу в норму уложиться. Тут он прав. А вообще… Ты что задумался?

— Вспоминаю, где я его видел, — сказал я. — Такое знакомое лицо.

— Обознался, брат. Где ты мог его видеть? Нигде. Он тут в Джанкое недавно, месяца три, не больше. А до этого где-то на севере жил. Кажется, в Архангельске. А может, в Соловках. На него похоже. Но он ловкий. За три месяца такой авторитет заимел — не подкопаешься. Он и в бюро, он и в завкоме. Активист, каких мало. И главное — быстро дружками обзавелся, которые за него горой стоят. И начальство его уважает. Работает он хорошо, красиво — ничего не скажешь. Старается. Вроде нашего Ветроса старается.

Тут меня осенило:

— Стоп, Яшка, как его фамилия?

— Кротюк. Сенька Кротюк.

Кротюк! Так вот почему мне знакомо его лицо!

…Зимой двадцать первого года мой отец вступил в коммуну «Октябрь», организованную его однополчанами — бойцами Южного фронта — в большой степной экономии бежавшего за границу немца-помещика.

В тот год коммуна жила не только бедно, но и очень тревожно. Она, словно островок, была окружена со всех сторон кулацкими хуторами и немецкими колониями. В степи свирепо разбойничали недобитые белогвардейские банды. Коммунары работали, не выпуская из рук оружия. В отцовской кузнице на верстаке всегда стоял наготове пулемет, и молотобоец Таланов частенько проверял его, выпуская в степь короткие очереди… Не раз по ночам коммунаров будила резкая команда председателя Курбатова: «В ружье!» Отец мгновенно вскакивал, быстро одевался, срывал со стены карабин и выбегал из комнаты. За окнами гулко хлопали выстрелы, слышались чьи-то тревожные голоса — коммунары отбивали очередной налет бандитов.

Ближайшим нашим соседом был богатейший хуторянин Богдан Кротюк. Сколько раз по этой степи прокатывалась война, все сметая и поднимая на своем пути, а в хозяйстве Кротюка ни крохи не убавлялось. Наоборот, оно все время росло. Богатство так и липло к загребущим рукам куркуля.

Хозяйствовал Богдан Кротюк у себя на хуторе с пятью дюжими сыновьями, похожими друг на друга, как близнецы, и, так как был вдов, держал кухарку, глухонемую старуху.

Богдан Кротюк и его сыновья нередко бывали в коммуне. Наша коммунарская кузница была единственной на всю округу. Мы во всем тогда нуждались, а Кротюк платил за кузнечные работы натурой, щедро платил, не торгуясь.

Однажды, когда я зачем-то забежал в кузницу, Богдан спросил моего отца, указывая на меня:

— Твой?

— Мой, — ответил отец.

— И у меня такой есть, сверстник твоему. Шестой сын. В городе его держу, у тетки. Пусть учится хлопчик. Сначала в России его подучу, потом в Америку отправлю. Американские фермеры, говорят, здорово хозяйство ведут. Пусть присмотрится, что к чему. А домой вернется, мы, Кротюки, в степи такое развернем… Куда вам, коммунарам…

Приезжая в коммуну, молодые Кротюки, как настоящие разведчики из вражеского лагеря, все внимательно разглядывали, обо всем выспрашивали, а прощаясь, неизменно говорили:

— Ничего у вас не выйдет. Земля у нас такая — временных не любит.

Этим и ограничивались на первых порах взаимоотношения Кротюков с коммуной. Но когда летом у куркуля отрезали в пользу коммуны значительную и к тому же лучшую часть земли, отношения резко изменились.

— Пода?витесь моей землей, — угрожающе сказал Богдан нашему председателю Курбатову. — Клянусь богом, пода?витесь…

И Кротюк осуществил угрозу.

Коммунары приступили к уборке первого урожая. На южной окраине хутора соорудили ток, по-степному — гарман. Небольшую круглую площадку, величиной с цирковую арену, сначала тщательно подровняли, затем, поливая водой, утрамбовали так, что она стала словно земляной пол в степной хате. Молотилки у нас не было, и хлеб обмолачивали шестигранным каменным катком. Теперь такого катка нигде не увидишь, даже в музее.

В тяжелый каток впрягали тройку, а то и четверку лошадей. Водить упряжку по гарману было моей заветной мечтой. Но мне не доверяли — слишком мал и неопытен был я тогда. Честь эта выпала на долю моего дружка — Левки Медведева. Ему было тринадцать лет, до вступления в коммуну он уже два года батрачил у хуторян. Левка горячо любил лошадей, знал толк в любой крестьянской работе и принялся за дело весело, с азартом.

— Эй, пошевеливайся, чалые, каурые, не на куркулей работаем, на себя! — покрикивал он на коней и при этом красиво играл своим длиннющим кнутом из сыромятной кожи. Когда взмахивал им над головой, слышался пронзительный свист, словно стрижи пролетали. А то размахнется посильнее, резко потянет к себе кнутовище и так хлопнет, будто из винтовки выстрелит. Я завидовал Левке, восхищался им и хотел быть таким же ловким, умелым и веселым, как он.

Несчастье случилось утром третьего дня после начала обмолота.

Я сидел дома, когда раздался взрыв. Тонко зазвенели и посыпались на пол стекла. Не знаю почему, но я сразу побежал на гарман. Может, потому, что там был хлеб — наша жизнь, самое драгоценное наше достояние. И если случилась какая-нибудь беда, то только там она и могла случиться.

Над гарманом еще клубилось, медленно оседая, темное, серое облако дыма, пыли и половы. На меня дохнуло смрадным, кислым запахом взрывчатки. На развороченной земле билась, запутавшись в сбруе, гнедая пристяжная из Левкиной тройки. Смертельно раненная лошадь страшно ржала.

А Левка молчал. Он лежал тут же, уткнувшись лицом в землю, убитый наповал.

Две тяжкие потери понесли коммунары в тот трудный год. Весной, накануне Первого мая, кулаки убили нашего первого тракториста, коммунара Джо Девиса, славного и доброго негра из Чикаго. А теперь Левка Медведев погиб. Убийцы закопали под соломой на гармане фугасный снаряд. Их в ту пору немало валялось на заросших бурьяном огневых позициях Присивашья. Когда тяжелый каменный каток, управляемый Левкой, наехал на снаряд, произошел взрыв. Никто из нас не сомневался, что это сделали Кротюки. И я, изнемогая от горя и жажды мести, ждал, что сейчас же грянет бой, коммунары жестоко, беспощадно покарают подлых убийц.

Но все произошло проще.

— Надо кончать с этим куркульским гнездом, — устало сказал Курбатов, и коммунары деловито, с возмущавшим меня спокойствием стали готовиться к тому, что должно было, как я думал, совершиться незамедлительно и мгновенно. Пока в коммуне проверяли и чистили оружие, пока заседал коммунарский Совет, с железнодорожной станции прискакали на взмыленных конях молодой очкастый уполномоченный ЧК и толстый, страдающий одышкой, увешанный гранатами милиционер Сучков. Оказывается, на станции слышали взрыв.

Уполномоченный ЧК сразу же заспорил с Курбатовым. Наш председатель все твердил ему что-то о диктатуре пролетариата, а уполномоченный кричал, что не позволит самоуправства, что все должно быть по закону. Кончился этот спор тем, что, оседлав свежего коня, уполномоченный отдал Курбатову свой наган и уехал на хутор Кротюка. Вернулся только к вечеру.

— Жив? — усмехнувшись, спросил Курбатов.

— Жив, — ответил уполномоченный. — Сам удивляюсь, что живой оттуда ушел. Там, у Кротюка, со всей округи бандюки собрались. Увидели меня — зубы оскалили. Но Богдан на них цыкнул: «С Советской властью, говорит, мы не воюем. Советской власти мы подчиняемся. А голоштанным коммунарам властвовать над собой не позволим».

— Знакомый разговор, — сказал Курбатов. — А ты по молодости мечтал, что они перед тобой на колени упадут. Вяжите, мол, гражданин следователь, виноваты.

— Ничего такого я не думал.

— Много их? — спросил Курбатов.

— Человек тридцать. Сказали, что свадьбу справляют. Только невесты я нигде не видел. И что удивительно — трезвые. Злые и трезвые. Хотя на столах полно самогона.

— Не хотят, значит, пировать, — произнес, ни к кому не обращаясь, Курбатов. — Ну ничего, мы им такой пир устроим, век помнить будут. Ты как, с нами действовать будешь или тебе неудобно? — спросил он уполномоченного. Тот молча взял у Курбатова свой наган и попросил милиционера одолжить ему две гранаты-лимонки, сказав при этом:

— Я тебе потом обязательно верну долг.

Курбатов понимающе улыбнулся и скомандовал:

— По коням!

Зря я досадовал на медлительность коммунаров. Они были солдатами и знали, как нужно готовиться к бою. Они ждали лишь команды — все у них было наготове: оружие проверено и заряжено, кони оседланы, тачанки запряжены, а на тачанках стояли пулеметы. Я попытался было влезть на одну из тачанок, но коммунар Андрей Кудашов так огрел меня кнутом, что я взвизгнул от боли.

— Отчепись! — крикнул он. — Без тебя справимся.

Вскоре в степи загремели винтовочные выстрелы, затараторили пулеметы. Раза три не очень сильно ухнуло. «Граната», — догадался я. Затем перестрелка стала удаляться в сторону Сиваша.

— Бандюки к озерам уходят, в камыши, — сказал недавно вступивший в коммуну молоденький красноармеец Манукин. Его и еще нескольких коммунаров Курбатов оставил охранять хутор. Манукина злила эта несправедливость, и ему пришлось заочно, по слуху, переживать все события ночного боя в степи.

Под утро над степью полыхнуло багровое зарево, огромное, на полнеба. Манукин полез на крышу и оттуда закричал:

— Кротюковский хутор горит. А тушить некому.

Мы сразу заспорили о том, кто мог поджечь хутор.

— Наши подожгли, — сказал я.

— Ну и дурень! — сердито оборвал меня Манукин. — Не станут коммунары такое добро жечь. Куркули как богатство нажили? За счет народа. Значит, рано или поздно оно к народу вернется. Это Кротюки сами со злости подпалили.

Манукин был прав. Следствие потом показало, что хутор спалили по приказу отца молодые Кротюки.

Когда рассвело, милиционер Сучков привел в коммуну глухонемую кухарку Кротюков.

— Чудная старуха, — сказал милиционер. — Огонь такой, что подойти нельзя, а она с ведром бегает, хочет пламя сбить.

Сучков пытался допросить ее, но из этого ничего не получилось: жестикуляция милиционера была непонятна старухе.

Отчаявшись узнать что-либо от нее, Сучков махнул рукой:

— Иди, на все четыре стороны иди. Какой с тебя, дикой, спрос!

Затем стали привозить захваченных бандитов. Кротюков среди них не было. Только к вечеру мой отец и молотобоец Таланов привезли на тачанке раненного в голову Богдана Кротюка.

— Отведите его в комнату Совета, — приказал Курбатов. — Там его чекисты ждут.

В комнату Совета коммуны можно было пройти только через столовую, где был установлен гроб с телом Левы Медведева.

В двух шагах от гроба Богдан Кротюк остановился, снял картуз, перекрестился и медленно проговорил:

— Истинным богом клянусь… Не хотел я вашего мальчишку трогать, истинным богом… У меня у самого дети, я же не зверь…

— Зверь, — убежденно сказал мой добрый и совсем не драчливый отец, подталкивая Кротюка прикладом карабина. — Иди, а то как двину!

Через несколько дней, влекомый любопытством, я решил посмотреть, что осталось от хутора Кротюков.

По двору сгоревшего хутора суматошно метался, волоча за собой длинную цепь, огромный пес с подпаленной шерстью. Деревянная будка, в которой он обычно спал, сгорела. Увидев меня, пес злобно оскалился и зарычал. Зато глухонемая кухарка не обратила на меня никакого внимания. Бормоча что-то невнятное, она разгребала железной кочергой золу. «Золотой клад ищет», — подумал я. Мне стало жутко. Я убежал…

В декабре в Джанкое состоялся суд над Богданом Кротюком и его сообщниками. Незадолго до Нового года их всех расстреляли. Молодых Кротюков тогда так и не нашли. Они исчезли, словно сквозь землю провалились.

И вот теперь, через столько лет, на запасных путях станции Джанкой я встретил одного из них. По всем расчетам того самого, которого недоброй памяти Богдан Кротюк мечтал отправить на выучку к американцам.

Ошибиться я не мог. Сенька Кротюк был удивительно похож на своих братьев, которых я не раз видел в коммунарской кузнице.

Когда я рассказал Якову эту историю, он так обрадовался, что даже обнял меня, чего не сделал при встрече.

— Да ты мне прямо подарок сделал. Самый лучший подарок! — воскликнул Яков. — Теперь мы этого Кротюка наизнанку вывернем. — Помолчав с минуту, добавил: — Поразительная штука. Как увидел я этого Сеньку, так и невзлюбил. Даже непонятно…

— Классовое чутье.

— Наверное, классовое, — согласился Яков. — Ну что ж, каюк тебе теперь, Сенька Кротюк. Каюк!

— Не кажи гоп, пока не перескочишь, — сказал я. — Все же сначала проверить нужно.

— Не беспокойся, проверим. Я в партячейку пойду. Там у нас дяденьки машинисты глазастые. Не ошибутся.

Яков протянул мне руку:

— Спасибо, друг! Шагай, а я работать буду. Я сейчас такой злой, что две нормы могу дать. За себя и за коммунара Левку Медведева. Лопну, на куски разорвусь, а дам.

— Ну что ж, давай, — сказал я. — Это святое дело. Значит, завтра увидимся в клубе.

— Увидимся. Завтра у нас в клубе весело будет. Весело и жарко.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.