2

2

Как всегда, Барбюса встречали друзья. Среди них — постоянный его переводчик Степан.

На площади перед вокзалом — кипение толпы приветствующих. Теплое облако любви и признания обволакивает Барбюса. Он растроган. Он словно попал в другой климат: здесь дуют сильные и теплые ветры, бодрящие душу, здесь греет солнце дружбы. Он видит улицы Москвы озаренными им.

Машина останавливается у знакомого отеля — «Савой»! Большое зеркало в простенке коридора привычно отражает длинную, чуть согбенную фигуру. «Это я опять», — говорит Барбюс своему отражению.

В его номере все, как было в прошлые его приезды. Вещи его уже доставлены сюда и расставлены по местам. От этого номер утрачивает тот общий, унифицированный характер, который имеют отели всего мира.

Началась традиционная русская трапеза, с обилием, всегда поражавшим гостей, с самоваром, бормочущим на столе, с беспорядочной, доброй, ничем не стесненной застольной беседой. Появилась обязательная курица под белым соулом, пироги и вся та снедь, которую Степан, обладавший удивительным аппетитом, называл «легким перекусом», а Барбюс — «зарядкой на неделю».

Светлой августовской ночью Барбюс вышел из Дома союзов, где заседал конгресс Коминтерна. Он только что слушал речь Димитрова и был полон ею.

Со своей удивительной способностью облекать живой плотью фактов железный каркас логических построений Барбюс говорил своим спутникам о Димитрове, человеке с завидной судьбой борца и вождя.

Они шли по площади. Фонари Большого театра были погашены, и портик освещался только сверху. Из невидимых источников лился желтоватый неяркий свет, и легендарная квадрига была подсвечена снизу, что подчеркивало ее устремленность в туманную высь, легко окрашенную заревом городских огней.

— Пойдемте на Красную площадь. В этот час она великолепна, — предложил Барбюс.

Они повернули назад, миновали величавую громаду Музея Ленина, и вот уже причудливые купола храма Василия Блаженного в свете, сочащемся из ниш Кремлевской стены.

«Многоцветная крепость» Кремля затушевана тенями. Только ее «варварские башенки», описанные Барбюсом, четко рисуются на суровом полотнище неба.

…Он опять вернулся мыслями к конгрессу. Фронт борьбы с фашизмом расширялся Он не мог не думать о Франции. Фашистские лиги, преступное влияние их на армию… Как покончить с этими змеиными гнездами? Только правительство народного фронта могло бы навести порядок в стране. И к этому, только к этому надо направлять все усилия!

Барбюс остановился. Движением руки остановил своих товарищей. Его высокая фигура, вдохновенное лицо с чертами острыми и выразительными, освещенное боковым желтоватым таинственным светом, как на картинах Рембрандта, так удивительно гармонировали с этой ночью, тихой и торжественной, только изредка тревожимой порывами теплого ветра.

Так значительно, так пророчески прозвучал низкий голос Барбюса, чуть дрожащий, словно ветер колебал его, в величавости площади, посреди которой в вечном своем доме покоился великий вождь, вечно живой в делах живых. Вождь, о котором с глубоким чувством писал его последователь, его ученик, его солдат, этот французский писатель, борец и глашатай:

«И кажется, что тот, кто лежит в Мавзолее посреди пустынной ночной площади, остался сейчас единственным в мире, кто не спит; он бодрствует надо всем, что простирается вокруг него, — над городами, над деревнями. Он — подлинный вождь, человек, о котором рабочие говорили, улыбаясь от радости, что он им и товарищ, и учитель одновременно; он — отец и старший брат, действительно склонявшийся надо всеми. Вы не знали его, а он знал вас, он думал о вас. Кто бы вы ни были, вы нуждаетесь в этом друге».

Утром следующего дня Барбюс был у Мануильского, его речь он слышал накануне на конгрессе. Дмитрий Захарович встретил Барбюса дружески. Его изящный и чистый французский язык сделал бы честь профессору Сорбонны, сказал Барбюс. Его речь на конгрессе Барбюс назвал «гимном веры и победы». Они говорили о том, как решения конгресса будут осуществляться во Франции.

Во второй половине дня Барбюс решил отдохнуть. Это было неожиданно.

— Не пойти ли нам в зоопарк? — предложил он.

Чудесная идея! Аннет и Степан обрадовались — он даст себе немного отдыха, а заодно и им.

Всюду, где бы ни бывал Барбюс, он ходил смотреть зверей. Был ли это роскошный берлинский «Цоо» или совсем маленький, всего на несколько «квартирантов», «уютный» зверинец на колесах, в одно прекрасное утро возникавший на площади бельгийского городка, — все равно! Он очень любил животных.

И в Московском зоопарке он бывал не раз. Известный советский зоолог профессор Мантейфель был его другом.

Они отправились тотчас же. Стоял один из тех чудесных августовских дней, когда кажется, что лето будет еще долго стоять на дворе, а между тем первая желтизна уже легла на листья старых кленов на Садовой улице, среди которых возвышался характерный купол Планетария.

Москва жила под знаком буквы «М». Она вторглась в кипение площадей Дзержинского и трех вокзалов, Охотного ряда и Кировской улицы совсем недавно. Первая очередь Московского метро! Оно было еще новостью, и дети распевали на улицах смешную песенку про «чудесный поезд».

Подземные дворцы, соединяющие роскошь арабской сказки с деловитостью советской столицы, восхищали москвичей 30-х годов, и было ясно, что они будут поражать воображение еще многих поколений.

Но на Садово-Кудринской по-провинциальному гремели старые красные трамваи, и разнокалиберные машины придавали площади пестрый вид.

У входа в зоопарк толпились школьники, которые еще не начали занятия в школах, но уже закончили свою летнюю жизнь в пионерских лагерях и прощались с раем каникул; женщины с маленькими детьми и красноармейцы, отпущенные по увольнительной.

Шумный молодой народ покупал горячие бублики, которыми торговали почему-то именно в зоопарке, тут же поедал их, щедро делясь со зверями, восхищался, пугался, затевал игры или плакал со страху.

Барбюс долго стоял у пруда. Его население наслаждалось последними теплыми днями. Черный лебедь подплыл совсем близко, вытянул гибкую шею, на лету схватил подачку и заскользил дальше, изящный и печальный, словно траурная яхта.

В вольере обезьян царило неслыханное оживление. Уморительные прыжки маленьких шимпанзе и мрачное веселье орангутангов собрали здесь много зрителей. В это время из-за загородки вышел врач с обезьянкой на руках. Это был молодой орангутанг, ужасно некрасивый, с шерстью, словно побитой молью, и грустными глазами в отеках, как у старого сердечника.

— Да он еще щеночек! — воскликнул Барбюс. — Что с ним?

Ветеринар сказал, что зверок заболел, а лечить себя не позволяет.

— Потому что глупый, — добавил врач, видно было, что он очень любит зверушек, — и ничего не ест.

Барбюс взял своей большой рукой слабую лапку обезьянки:

— Ты что же, старина, раскис? Надо мужаться.

Зверок посмотрел на него страдальческим человеческим взглядом.

— Давай поедим, а?

Барбюс протянул апельсин, разломленный на дольки.

Обезьянчик посмотрел на апельсин, потом на Барбюса и вдруг проворно выбрал дольку и положил в рот. Все рассмеялись. Звереныш думал было обидеться, но, ободренный добрыми взглядами со всех сторон, взял еще дольку. Он ел не спеша, не жадно, учтиво поглядывая на окружающих.

Потом врач унес его, прижимая к себе обеими руками, как ребенка. А обезьянчик обернулся и посмотрел своими все понимающими человеческими глазами.

Давнее детское воспоминание пробудил этот взгляд: «Ты самый красивый, ты самый умный… Я люблю тебя…» Укол какого-то предчувствия, приступ физической тоски, поднявшейся невесть из каких глубин существа, заставил высокого, сильного духом человека на миг поникнуть. Как будто все, что было мило на земле, уходило с этим взглядом, слишком человеческим, слишком понимающим.

— Вам нехорошо? — спросил Степан, заметив, что Барбюс побледнел.

Барбюс сказал, что немного устал, это пройдет. Они продолжали ходить по парку, время от времени присаживаясь. День был все так же ясен, так же тих. Но какая-то тень заслоняла окружающее, словно тонкая пелена легла перед глазами Барбюса.

— Пойдемте домой, друзья. — Он был уже совсем спокоен. Да, это был его дом, эта гостиница в его любимом городе, в самой родной ему из всех столиц мира. Среди народа, о котором он писал: «…Народа, населяющего шестую часть мира, того народа, который вы любите или ненавидите». Он любил его. Он очень любил его.

Ему было так хорошо здесь. После важного и дружеского разговора с Мануильским, с близкими ему людьми.

Все же легкая пелена, совсем легкая, но как-то отделяющая его от внешнего мира, приглушающая звуки, смягчающая краски, — она не расходилась. Со стесненным сердцем он почувствовал приближение приступа: затрудненность дыхания, слабость.

— Ну вот мы и дома. Пожалуй, я действительно немного ослабел. Я лягу.

Он видит озабоченные лица. Ему не хотелось бы портить им редкие свободные минуты. Он соглашается измерить температуру, потому что все равно от них не отвяжешься!..

И шутит. И вспоминает чудесные часы в зоопарке. Но при этом ему кажется, что он ощущает, как столбик ртути лезет все кверху у него под мышкой… Сорок градусов!

Он всегда боялся воспаления легких. Но на этот раз он был спокоен: простая простуда — пройдет.

Врач явился немедленно. Старый врач, знавший Барбюса. Он сказал потихоньку Аннет, что всегда надо опасаться воспаления легких в подобных случаях, но сейчас, кажется, к тому нет оснований.

Наутро температура не упала. Доктор явился уже без вызова. И снова выслушал Барбюса. Лицо врача затуманилось. И в эту минуту, когда тень, еле уловимая, пробежала по лицу врача, — окружающие уже точно знали, что сейчас он предложит Барбюсу лечь в больницу, потому что это воспаление легких.

Врач сказал, что позаботится о палате в кремлевской больнице. Барбюс делает неуловимый жест — ехать, мол, так ехать! Он показывает глазами на Аннет и спрашивает:

— Она отправится со мной? Не правда ли? Мы ведь должны работать.

Врач сразу становится строгим. Он начинает говорить о том, что больничные порядки запрещают… Барбюс перебивает его с лукавой усмешкой:

— Она такая маленькая, что ее вовсе не заметят.

Аннет не слушает, она собирает самое необходимое.

Она кладет в папку все, что может понадобиться в первую очередь.

Она закрывает машинку и берет ее. Санитарный автомобиль ждет у подъезда. Барбюс отказывается от носилок. Маленькая группа отражается в зеркале, висящем в простенке: впереди больной с врачом и сестрой, позади со своей машинкой, портфелем и папкой — Аннет. Она думает о множестве вещей: о том, что надо закончить переписку рукописи, И ответить на письма… И только одного она не знает: что идет так в последний раз за своим шефом, за своим другом, за изумительным человеком — другого такого нет на земле!

Очень белая и светлая комната. Эта белизна, этот цвет пугают. Профессора, врачи… Процедуры, осмотры, консилиумы…

И ни на минуту он не сдавался на милость болезни. Только какое-то обостренное нетерпение заставляло его все время требовать сообщений о том, что делается в мире.

Ему читали «Юманите» и обзоры, которые делал Степан. Ежедневно действовала связь с Парижем, передавались указания сотрудникам «Монд» и в Комитет борьбы против войны и фашизма.

Его продолжает беспокоить абиссинский вопрос. В одну из тяжелых, очень тяжелых ночей, трудно дыша, он сказал:

— Мы быстро шагаем к войне. Абиссиния, она может сыграть в этом большую роль… Это очень серьезно…

Он продолжал думать о расширении связей Комитета, особенно в Англии. Призрак войны мучил его до последнего часа.

Он был выбит из седла. Но пока работал его мозг, он не мог не думать об этом.

Ему делали уколы, он забывался.

— Как вы заботитесь обо мне, — сказал он молоденькой медицинской сестре и ласково провел рут кой по ее лицу. Рука его была слабой, и движения ее неуверенны, как у слепого.

О здоровье Барбюса справлялось множество людей. Непрерывно звонил правительственный телефон.

У подъезда «Кремлевки» волновалась стайка школьников. В редакциях газет повторяли сообщения врачей.

В квартире Соловьевых, на улице Грановского, стояла тревожная, зыбкая тишина. Из окон квартиры было видно здание больницы. Окно палаты Барбюса выходило на улицу Грановского. Аннет ставила на окно настольную лампу. Это был знак, что ночь проходит благополучно. Больше всего боялись ночей — они были особенно трудными. С наступлением вечера Соловьевы приникали к окнам. Они ловили слабый желтоватый свет, сочащийся из окна напротив.

В ночь на 30 августа Вава Соловьева проснулась на рассвете. Она тотчас посмотрела на окно Барбюса. Лампа была на месте. В раннем свете дня желтоватый огонек был немощен, как лампада.

Вава уснула и снова проснулась. Стояло уже утро. Но лампа на окне палаты все еще горела. Это испугало ее. В страшном смятении она стала поспешно одеваться. В подъезде она столкнулась с рыдающей Аннет.

…В эту ночь Барбюс не спал. Изнемогший, уже почти сраженный, он еще боролся. Он был во власти привычных мыслей.

За несколько минут до конца он сказал:

— Мне осталось уже немного, телефонируйте в Париж. Надо спасать мир.

Это была его последняя мысль, последние слова, которые произнес Великий Голос. 30 августа в 8.55 он умолк навеки.

…Три дня москвичи проходили у гроба в Большом зале консерватории. Они провожали Барбюса в последний путь сурово и торжественно, как солдата. Как брата, оплакивали его. И красный галстук пионеров Артека лежал на крышке гроба.

Тело Барбюса было доставлено в Париж. 7 сентября, в день похорон, было тепло и солнечно. Сотни тысяч людей шли за гробом, осененным пурпуром знамен. Шли ветераны, шли инвалиды войны. Их лица навеки сохранили следы огня, опалившего их. Безногие ехали на колясках, безрукие обнажали обрубки, выставляя напоказ свои увечья как напоминание и угрозу.

Парижская полиция запретила плакаты с призывами к борьбе, но толпа несла транспаранты со строками Барбюса, и эти строки кричали, взывали, требовали и воодушевляли. За траурной колесницей шли девушки, они несли на алых шелковых подушках книги Барбюса, как несут за гробом ордена.

Процессия двигалась к кладбищу Пер-Лашез, растянувшись на пять километров. Со времени похорон Виктора Гюго Париж не видел такого скорбного и торжественного зрелища, такой печальной и грозной толпы, идущей за гробом глашатая и солдата.

Траурная колесница казалась лафетом орудия, на котором лежало осыпанное цветами тело победителя. Он был мертв, но он был Победителем.

В 1932 году Барбюс закончил книгу «Золя».

Ее завершала глава «Золя в 1932 году», и она начиналась так: «А мы? В эти дни гибели старого общества, агонии старой международной империи жизнь Золя звучит определенным призывом».

Мы позволим себе закончить свое повествование вопросом: «А Барбюс сегодня? Барбюс для людей второй половины XX века, века покорения космоса, века коммунизма. Барбюс для нас?»

Был такой год: оттолкнувшись от вековых устоев, опережая время, наша страна взмыла в будущее. Одна. Стремительная, как спутник. Одинокая, как спутник. Небывалая, как спутник. В чужом, холодном, грозном пространстве.

И зашипели все ужи мира. Загрохотали пушки Круппа и Шнейдера. Оружие четырнадцати государств сверкнуло под скупым солнцем севера и под жаркими лучами юга.

Тогда в защиту Страны-спутника поднялись лучшие сыны планеты. Среди них был человек по имени Анри Барбюс. Он призывал к ответу палачей молодой Республики Советов, и голос его был страшен для врагов. Он плакал от счастья, читая телеграммы о разгроме интервентов отрядами молодой армий рабочих и крестьян.

С тех пор, где бы в мире ни развевалось красное знамя, бессменным его часовым стоял Анри Барбюс. Где бы в мире ни подымали змеиную голову реакция и фашизм, бесстрашный рыцарь революции направлял туда своего коня. Где бы ни вставали против угнетателей пролетарии, в первой шеренге видели его высокую, чуть согбенную фигуру. Он был с борющимися рабочими. Он шел впереди.

Неукротимый комбаттан!

Шли годы. Нет, они не шли. И они не текли, как течет спокойная вода. Годы вздымались, бурные годы, как вздымаются валы океана. И Страна Советов уже не была одинокой. Она мчалась ввысь, как многоступенчатая ракета, отбрасывая то, что мешало ее движению, оставляя то, что двигало вперед. Уже не одна. В созвездии других стран, других народов. Они вышли на ее орбиту.

В этом движении Барбюс снова с нами. Со всеми, кто несет дальше красное знамя.

Он все еще стоит на его страже и все еще преграждает путь врагу.

Он проходит песчаными дорогами истерзанного Алжира. Как видение свободной Франции, отводящей от себя грязные руки путчистов, является он алжирским патриотам в застенках Орана.

Он принял предсмертный стон несгибаемого Лумумбы. Он рукоплещет Фиделю. Смотрите! Вот он стоит, высокий, худой, там, в тени мангового дерева. Это его голос, низкий и чуть дрожащий, входит в мощный хор: «Куба — да! Янки — нет!»

В миллионах сердец Барбюс живет как призыв к действию.

Потому что он любил и ненавидел все то, что продолжаем любить и ненавидеть мы, люди второй половины XX века.

Его любовь и ненависть были так велики, что заполнили всю его большую жизнь. Они живут и теперь, когда он умер. Когда на его могиле, на кладбище Пер-Лашез, лежат цветы, принесенные людьми с разных континентов; и его прекрасная голова изображена на драгоценном камне, присланном рабочими Урала; и его характерный, острый профиль, запечатленный кистью художника, смотрит со стен музея. И строки его книг, повторенные в миллионных тиражах, звучат в сердцах народов.

Пройдут годы, но всюду, где прозвучит звон меча, поднятого за правое дело, где раздастся набат восстания, где белая, черная или желтая рука сожмет древко красного знамени, под его сенью встанет вечный правофланговый, неукротимый комбаттан, камрад Барбюс!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.