Самоанализ
Самоанализ
К концу весны 1896 года Эмма Экштейн в буквальном смысле слова исчезла из переписки Фрейда с Флиссом, хотя и не из его жизни[50]. Фрейда теперь занимали более важные проблемы: болтливые пациенты, профессиональная изоляция, головокружительные набеги на теоретическую психологию. «В целом, – сообщал он Флиссу в апреле 1896-го, – я очень хорошо продвигаюсь в психологии неврозов, и у меня есть все основания для удовлетворения». Месяц спустя Фрейд писал следующее: «Я тружусь над психологией, упорно и в одиночестве». Кроме того, он работал над монографией для престижного многотомного руководства Нотнагеля «Частная патология и терапия». Увлеченный разгадкой тайн неврозов, Фрейд писал свою часть по неврологии с крайней неохотой. «Я полностью увяз в детском параличе, который мне совсем неинтересен», – жаловался он Флиссу в конце 1895-го. Годом позже Фрейд презрительно назвал работу Нотнагеля отвратительной. Когда в начале 1897-го он опубликовал монографию «Детский церебральный паралич», то не оценил этот серьезный научный текст, на котором все остальные врачи с радостью строили свой авторитет[51].
Весной и летом 1896 года умирал отец Фрейда, и это волновало его гораздо больше, чем обязанности невролога, даже больше, чем неврозы. «Мой старый отец (81 год), – сообщал он Флиссу в конце июня 1896-го, – находится в Бадене, курорте в получасе езды от Вены, в самом нестабильном состоянии, с сердечной недостаточностью, параличом мочевого пузыря и прочим». Все летние планы Фрейда, в том числе встреча с Флиссом, были поставлены под сомнение. «Я действительно уверен, – писал он Вильгельму двумя неделями позже, – что это его последние дни». Фрейд жаждал встретиться с Флиссом и «вновь зажить полной жизнью», но не отваживался отлучиться от постели больного. Неминуемая смерть отца его трогала, но не угнетала. Отец заслужил вечный покой, к которому стремится. «Он был, – прибавил Фрейд, говоря об отце, который еще дышал, в прошедшем времени, – интересным человеком, внутренне счастливым», и теперь угасал спокойно и с чувством собственного достоинства. В августе наступило временное улучшение, тлеющие угли жизни вспыхнули последний раз. Фрейд ненадолго уехал отдохнуть, но 23 октября его отец умер, «мужественно держась до конца, поскольку в целом отличался от обычного человека». Теперь было неподходящее время для трезвых критических оценок. Любовь к отцу заставила забыть человека, поднявшего шляпу из канавы и не сумевшего добиться успеха в Вене… Какое-то время Фрейд только гордился отцом.
Затем наступила неизбежная реакция на смерть близкого человека. Даже письма Фрейду давались с трудом. «Каким-то неясным образом, в обход формального сознания, – писал он Флиссу, благодаря за соболезнования, – смерть старика глубоко потрясла меня. Я высоко ценил его, очень хорошо понимал. Удивительным образом сочетая в себе глубокую мудрость с фантастической открытостью, он очень много значил в моей жизни». Смерть отца, прибавлял Фрейд, всколыхнула прошлое в глубинах его души. «Сейчас я чувствую себя совершенно убитым», – признавался он. Такую реакцию вряд ли можно назвать обычной для мужчины средних лет, размышляющего об уходе престарелого отца, который «…умер еще задолго до своей физической смерти». Скорбь Фрейда была исключительной по своей глубине. Исключительной она была и в другом отношении – в том, как он использовал ее для научных целей, дистанцировавшись от понесенной утраты и одновременно собирая материал для своих теорий.
Одно из явлений, которые наблюдал у себя Фрейд в эти печальные дни, он назвал виной выжившего[52]. Существование этого явления неожиданно подтвердилось несколько лет спустя, в 1904-м. Впервые посетив Грецию, он испытал странное чувство дереализации. Значит, Акрополь действительно существует, как об этом рассказывали в школе? А его присутствие здесь – не слишком ли это хорошо, чтобы оказаться правдой? Гораздо позже, анализируя свои ощущения, которые долгое время не давали ему покоя, Фрейд свел их к чувству вины: он превзошел отца, а это как будто запрещено. В процессе самоанализа Зигмунд Фрейд сделал вывод, что побеждать в эдиповом соперничестве так же опасно, как и проигрывать. Понимание этого пришло в скорбные дни сразу после смерти отца, когда он преобразовал свои чувства в теорию. Утверждение, что Фрейд никогда не прерывал работу, имеет под собой основания.
Таким образом, смерть отца стала для Фрейда глубоким личным переживанием, из которого он вывел общие закономерности: это событие подобно своего рода брошенному в тихий пруд камню, от которого неожиданно разошлись большие круги. Размышляя над этим в 1908 году, в предисловии ко второму изданию своего «Толкования сновидений», Фрейд отметил, что для него книга имеет глубокое субъективное значение, которое он сумел понять лишь по ее окончании. Теперь он считал ее «…частью моего самоанализа, моей реакцией на смерть отца, то есть на самое значимое событие – ведущую к коренным изменениям утрату в жизни мужчины».
Переплетение автобиографии с наукой преследовало психоанализ с самого начала. В знаменитом высказывании Фрейда о беспрецедентном значении смерти отца умолчания не менее красноречивы, чем слова: неужели смерть матери для него действительно не так горька? Мать Фрейда, сдержанная и властная, скончалась в 1930 году в возрасте 95 лет, требуя внимания от своих детей, в том числе от первенца, самого любимого и самого талантливого. Не исключено, что именно долгая активная жизнь Амалии позволила ее сыну-психоаналитику избежать всех последствий эдипова соперничества, на которое тот обратил внимание в первую очередь. Для истории психоанализа очень важно, что Фрейд в значительной степени был «папиным» сыном. Его мечты и тревоги больше были связаны с отцом, а не с матерью, и он подсознательно стремился избежать анализа собственного неоднозначного отношения к ней.
В целом Зигмунд Фрейд осознавал специфический характер своих доказательств. Ему казалось странным, как оправдывался он в 1895 году, описывая случай Элизабет фон Р., что «истории болезни, которые я пишу, читаются как новеллы и, так сказать, лишены серьезного отпечатка научности». Фрейд утешал себя тем, что «эти результаты объясняются скорее сущностью предмета, чем моими пристрастиями». Однако обвинение в том, что Фрейд склонен использовать свой пульс, чтобы угадать закономерности, таким простым утешением опровергнуть было невозможно. В 1901-м Флисс, возглавив армию сомневающихся, нападал на Фрейда, утверждая, что «читатель чужих мыслей на самом деле просто вкладывает свои идеи в головы других».
С тех самых пор жив аргумент, что Зигмунд Фрейд просто преобразовывал собственные психические травмы в так называемые законы сознания – причем необоснованно. Легко увидеть, как возникло это возражение и почему оно сохранилось. Многие из самых шокирующих идей основателя психоанализа основывались на признанных или скрытых автобиографических источниках. Фрейд без ограничений использовал в качестве свидетеля самого себя и сделал себя самым информативным из своих пациентов. В точных естественных науках подобная субъективность наблюдателя не представляет проблемы. Мотивы или неврозы физика либо биолога интересны только родственникам и друзьям, а также биографу. Истинность его выводов проверяется объективными тестами, повторением экспериментов или прослеживанием цепочки математических доказательств. В идеале для психологии следует применять такую же строгую процедуру. Для изучающего психоанализ значение должно иметь не то, был ли у Фрейда эдипов комплекс (или он его вообразил), а возможность подтвердить независимыми наблюдениями либо оригинальными экспериментами его утверждение о том, что через этот комплекс проходят все. Фрейд не считал, что его опыт автоматически применим ко всему человечеству. Он проверял собственные предположения на опыте пациентов, а впоследствии и с помощью литературы по психоанализу. Многие годы уходили у него на разработку, уточнение и исправление своих обобщений. Знаменитые истории болезни, которые описал Фрейд, ярко отражают его приверженность сочетанию индивидуального и общего – в каждой мы видим неповторимого пациента, который в то же время относится к определенной категории клинических случаев.
Таким образом, Фрейд признавал, что никто, в том числе он сам, не является «средним человеком». Однако при соблюдении должной осторожности, с учетом вариаций, которые делают каждого отдельного человека непохожим на других, основатель психоанализа был готов использовать свой собственный психологический опыт для понимания других людей. Настаивая на уважении тайны личной жизни и не склонный раскрывать свой внутренний мир незнакомым людям, Зигмунд Фрейд осознал необходимость отказаться от скрытности – ради науки. Он являлся просто еще одним источником данных. Фрейд рассчитывал описать собственный случай исключительно на основе психоаналитических свидетельств и разъясняющей силы своих формулировок. Если он считал утрату отца самой серьезной из всех травм, которые он в состоянии перенести, то воздействие подобной трагедии должно отличаться – причем существенно – от такового у других людей, объятых скорбью. Тем не менее глубоко личный источник его взглядов не помешал Фрейду разработать теорию скорби, а также еще более широкую теорию о вездесущей семейной драме с ее необычайно разнообразной и в то же время по большей части предсказуемой схемой желаний, радостей, разочарований и утрат, во многом бессознательных.
Смерть отца, последовавшая в октябре 1896 года, дала Фрейду мощный импульс к превращению структуры, которую он начал создавать, в дело всей его жизни. Но перед тем как извлечь максимальную пользу из печальной утраты, он должен был исправить серьезный промах, который определял направление его мыслей в середине 90-х годов XIX столетия. Ему следовало избавиться от своей теории совращения – утверждения, что все неврозы являются результатом сексуального насилия над ребенком, совершенного братом, слугой или отцом[53]. Эта теория совращения во всей ее бескомпромиссности выглядит совершенно неправдоподобной. Принять ее и восторгаться ею мог только такой фантазер, как Флисс. Удивительно не то, что Фрейд отверг эту идею, а то, что он сначала согласился с ней.
И все-таки сия теория его явно привлекала. Всю жизнь теоретическое мышление Фрейда бесплодно металось между сложностью и простотой – это, как мы уже убедились, хорошо видно по описанным им историям болезни. Признанием сложности он отдавал должное удивительной противоречивости человеческого опыта, намного более богатого, чем могли предположить психологи, изучающие только сознание[54]. Одновременно Фрейд лелеял идеал простоты; целью своих научных исследований он считал сведение на первый взгляд разных психологических явлений к нескольким четко очерченным категориям. В своей клинической практике Фрейд наблюдал многое такое, что его венские коллеги находили неприличным и даже немыслимым: загадочные последствия гипноза, любовные заигрывания пациентов, снятие истерических симптомов разговорами, тайное действие сексуальности. В действительности он был готов поверить в вещи, еще более невероятные. Более того, в середине 90-х годов, все еще стремящийся к собственному вкладу в науку, который до сих пор ему не удавалось сделать, Фрейд мог приветствовать теорию совращения в качестве удачного обобщения, объясняющего ряд заболеваний как результат действий одного рода – кровосмесительного совращения или изнасилования.
С учетом идеи Фрейда, что неврастения в значительной степени обусловлена сексуальными проблемами, до признания теории совращения правдоподобной оставался маленький логический шаг. Тем не менее этот шаг дался ему непросто. Истинный буржуа, Фрейд принял данную теорию лишь после того, как преодолел сильное внутреннее сопротивление. Некоторые его учителя и коллеги, которыми он восхищался, – Шарко, Брейер и Рудольф Хробак, известный венский гинеколог, открыто намекали, что нервные заболевания всегда связаны, как выражался Брейер, с secrets d’alc?ve. Но Фрейд быстро «забыл» их мимолетные замечания или случаи из практики, которые они рассказывали в его присутствии. В начале 1886 года на приеме в клинике Шарко он случайно услышал, как тот со свойственной ему живостью рассуждает, что серьезное нервное заболевание молодой женщины связано с импотенцией ее мужа или его сексуальной неопытностью. В таких случаях, настаивал Шарко, все объясняется гениталиями: «Mais, dans des cas pareils c’est toujours la chose g?nitale, toujours… toujours… toujours»[55]. Годом позже Хробак направил к Фрейду интересную пациентку. Она страдала от приступов на первый взгляд необъяснимого страха, и Хробак с необычным для себя цинизмом приписал эти приступы половому бессилию ее мужа. От ее болезни, сказал он Фрейду, поможет лишь одно средство, но это предписание супруг не в состоянии исполнить: «Penis normalis. Dosim repeatur!»[56]
Столь смелые суждения, основанные на опыте, но никоим образом не интегрированные в общепризнанные объяснения психических заболеваний, молча жили в памяти Фрейда приблизительно до 1893 года, когда он был готов включить их в теорию неврозов. Мы знаем, что в записке, которую Фрейд отправил Флиссу в феврале 1893-го, он кратко объявил о желании заявить и проверить свою теорию о том, что «неврастения на самом деле может быть исключительно сексуальным неврозом». Естественно, в историях болезни, включенных в «Исследование истерии», Фрейд намекал, иногда довольно туманно, что проблемы его пациентов имеют сексуальное происхождение.
Размышляя о роли памяти в формировании нервных болезней, Зигмунд Фрейд считал ответственными за них психическую или физическую травму, полученную человеком в раннем возрасте. Он быстро терял интерес к «текущим» неврозам – неврозам, вызванным сегодняшним, а не прошлым опытом. «Я уже открыл тебе великую клиническую тайну, устно или письменно? – спрашивал он Флисса в октябре 1895 года, когда все еще работал над своим проектом. – Истерия – следствие пережитого сексуального страха в досексуальный период. Невроз навязчивых состояний – следствие сексуального удовольствия в досексуальном возрасте, которое впоследствии трансформируется в упреки [самому себе]». К тому времени Фрейд уже был не удовлетворен расплывчатостью широких диагностических категорий, таких как неврастения, и начинал более точно классифицировать неврозы. Но его термин «досексуальный» указывает на то, что идея детской сексуальности еще не привлекла его внимание, хотя уже появилась на горизонте. «Досексуальный, – объяснял Фрейд Флиссу, – строго говоря, означает допубертатный; значимые события действуют только как воспоминания». Теперь эти значимые события, по мере того как их вспоминали пациенты, становились сексуальными травмами – результатом убеждения или грубого нападения? – пережитыми в детстве.
К 1896-му Фрейд был готов изложить эти идеи на бумаге. В статье о защитных нейропсихозах, написанной в начале этого года, он на основе 13 случаев заключал, что подобные травмы, оказавшиеся причиной истерии, «должны принадлежать к раннему детству (допубертатному периоду) и заключаться в реальном раздражении гениталий (действиях, напоминающих соитие)». Несмотря на то что у пациентов с навязчивыми неврозами сексуальная активность была преждевременной, у них также наблюдались симптомы истерии, а следовательно, в детском возрасте они тоже были жертвами. Выявленные психоанализом случаи из детства, отмечал Фрейд, всегда печальные, а иногда просто омерзительные. Среди злодеев преобладали няни, гувернантки и другие слуги, а также, к сожалению, преподаватели и «невинные» братья.
В том же году, 21 апреля, Фрейд читал доклад «Этиология истерии» в венском Обществе психиатрии и неврологии и изложил свою теорию совращения перед аудиторией избранных профессионалов. Все его слушатели были знатоками извилистых тропинок эротики. Председательствовал великий Рихард фон Крафт-Эбинг, один из основоположников сексуальной психопатологии. Лекция Фрейда была ярким, высокопрофессиональным спектаклем. Исследователь истерии, сказал он, похож на исследователя-путешественника среди развалин покинутого города, с остатками стен, фрагментами колонн, досок со стертыми и неразборчивыми письменами. Он может откопать их, очистить, и если ему повезет, то камни заговорят – saxa loquuntur. Свое ораторское искусство Фрейд направил на то, чтобы убедить слушателей: они должны искать истоки истерии в сексуальном насилии над детьми. Все 18 пациентов, которых он лечил, отметил Фрейд, дают основания сделать этот вывод. Но его смесь красноречия и научной сдержанности была растрачена впустую. Доклад, писал он Флиссу несколько дней спустя, «был принят чрезвычайно холодно, а председательствовавший Крафт-Эбинг заметил: «Это смахивает на научную сказку». «И это после того, как им было продемонстрировано решение тысячелетней проблемы, истоки Нила!» – восклицал Фрейд. «Все они, – прибавил он, – мягко выражаясь, могут идти к черту – sie k?nnen mich alle gern haben». Похоже, Фрейд даже с Флиссом не давал себе воли.
Тот вечер основатель психоанализа не забудет никогда. Травмирующий осадок, который он после себя оставил, оказался основой для заниженных ожиданий, оправданием для пессимизма. Фрейд считал, что атмосфера вокруг него стала еще холоднее, а доклад, вне всяких сомнений, сделал его объектом остракизма. Как будто «все сговорились меня покинуть, – жаловался он Флиссу, – поскольку все вокруг уходит от меня». Фрейд утверждал, что невозмутимо переносит свою изоляцию, но его беспокоило отсутствие новых пациентов. Тем не менее он продолжал исследования и какое-то время принимал за истину пламенные признания больных. Как бы то ни было, Фрейд упорно учился слушать их, но постепенно овладевшие им дурные предчувствия стали непреодолимыми. В мае 1897 года ему приснился сон, что он испытывает «чрезмерно нежные чувства» к своей старшей дочери Матильде. Фрейд истолковал свое эротическое сновидение как желание найти «отца» в качестве причины невроза. Это, признался он Флиссу, погасило его «неутихающие сомнения» относительно теории совращения. Странная и неубедительная интерпретация, поскольку сон скорее усилил, чем ослабил беспокойство Фрейда. Он не домогался ни Матильды, ни других своих дочерей и прекрасно знал, что желание не тождественно действию. Более того, один из его научных принципов гласил, что желание видеть теорию подтвержденной вовсе не то же самое, что ее подтверждение. Однако в данный момент Фрейд воспринял сон как аргумент в пользу своей любимой теории.
Сомнения взяли верх летом и в начале осени 1897 года. Вернувшись в середине сентября из отпуска, «свежий, бодрый и обедневший», он, по большому секрету, признался Флиссу в том, что стало ему ясно в последние несколько месяцев: «Я больше не верю в мою теорию неврозов», то есть в свое чрезмерно упрощенное объяснение их причины. Это письмо, написанное 21 сентября 1897 года, вероятно, самое откровенное из всей личной переписки Фрейда. Он убедительно и подробно излагает Флиссу, почему утратил веру в теорию совращения. Во-первых, это отсутствие полного успеха в лечении, на который он рассчитывал. Во-вторых, упрощенная схема противоречит здравому смыслу. Поскольку истерия была распространена довольно широко, не обойдя и семью Фрейда, из этого следовало, что «в извращенности можно обвинить всех отцов, включая моего собственного». Фрейд 90-х годов XIX столетия не был склонен идеализировать отца, как он идеализировал Флисса, но включить Якоба в число тех, кто домогается детей, казалось ему абсурдом. Более того, если домогательства отцов являются единственным источником истерии, то такое неподобающее поведение должно быть практически правилом, поскольку реальных случаев истерии явно меньше, чем вероятных. Ведь заболевают не все жертвы. «Такое широкое распространение насилия над детьми маловероятно», – писал он. Кроме того, совершенно очевидно, что «бессознательное не отличает реальность», и поэтому разграничить правду и эмоционально достоверный вымысел невозможно. Теперь Фрейд был готов применить урок принципиального скептицизма, усвоенный за годы клинической практики. «Откровения» его пациентов были – по крайней мере, отчасти – плодом их воображения.
Крах теории совращения не заставил Зигмунда Фрейда отказаться от веры в сексуальную этиологию неврозов или, если уж на то пошло, от убеждения, что по крайней мере некоторые невротики были жертвами сексуальных домогательств отцов. Как и другие врачи, он сталкивался с подобными случаями[57]. Показательно, что в 1897 году, почти через три месяца после того, как он отказался от теории совращения, Фрейд по-прежнему писал, что его «уверенность в отцовской этиологии существенно укрепилась». Меньше чем через две недели он снова пишет Флиссу – на сей раз о том, что одна из его пациенток рассказала жуткую историю, в которую он склонен верить: в возрасте двух лет она была жестоко изнасилована отцом, извращенцем, который должен был наносить жертве кровоточащие раны, чтобы получить сексуальное удовлетворение. Фрейд еще два года не мог решительно «порвать» со своей теорией, а публично признал перемену в собственных взглядах только через шесть лет. Даже в 1924 году, по прошествии почти трех десятилетий после того, как он отказался от виновато названного «…ошибкой, которую с тех пор я неоднократно признавал и исправлял», Фрейд настаивал, что не все, написанное им в середине 90-х годов XIX века о сексуальных домогательствах к детям, заслуживает опровержения: «Совращение сохранило определенное значение для этиологии». Он прямо говорил, что две его первые пациентки, Катарина и фрейлейн Розалия Х., были жертвами домогательств отцов. Фрейд не собирался менять одну разновидность доверчивости на другую. Осознание того, что пациенты не всегда говорят ему правду, не означало, что он попал в ханжескую ловушку, утверждая, что благоразумные и чопорные буржуа не способны на отвратительную сексуальную агрессию. Фрейд отверг лишь теорию соблазнения как общее объяснение причины всех неврозов.
Это отречение открыло новую главу в истории психоанализа. Фрейд утверждал, что нисколько не расстроен, не растерян и не утомлен, и пророчески вопрошал: «Эти сомнения – лишь эпизод, который поможет дальнейшему проникновению вглубь?» Он признавал, что досадовал на утрату «ожидания неувядаемой славы». Оно было так приятно, как и надежда на «определенный достаток, полную независимость, возможность для путешествий, для воспитания детей без тех суровых лишений, в которых пропала моя молодость». Много лет спустя, вспоминая об этом поворотном пункте, Зигмунд Фрейд писал, что, когда теория совращения, «которая могла бы стать почти фатальной для зарождающегося психоанализа», рассыпалась под грузом ее неправдоподобия, наступила пора полной растерянности. «Мы утратили связь с реальностью…» Он был слишком увлечен и немного наивен.
Впрочем, смятение быстро прошло. В конце концов появилась мысль, что никому не следует отчаиваться из-за того, что он обманулся в своих ожиданиях. Это было типично для Фрейда. Осознав, что мир не похож на заботливую мать, душа которой до краев наполнена благами, предназначенными для нуждающихся чад, он принял этот мир. Если связь с реальностью была утрачена, значит, победила фантазия. Получается, Крафт-Эбинг был почти прав: то, что Фрейд рассказывал коллегам в тот апрельский вечер 1896 года, действительно было сказкой, а если точнее, собранием сказок, рассказанных ему пациентами. Но затем, поддерживаемый Флиссом, Фрейд понял, что в сказках спрятана правда. На освобождение от теории совращения он отреагировал тем, что начал намного серьезнее, чем раньше, относиться к сообщениям больных (и своим собственным), но не понимать их буквально. Фрейд стал читать их как закодированные послания – искаженные, цензурированные, умышленно замаскированные. Другими словами, он слушал с еще бо2льшим вниманием и избирательностью, чем когда-либо прежде. Это было трудное и тревожное время, но впереди ждала награда. «Быть совершенно искренним к самому себе, – писал Фрейд, – полезный опыт». Теперь перед ним был открыт путь к систематическому самоанализу, признанию эдипова комплекса и неосознанных фантазий.
Может показаться, что самоанализ содержит в себе противоречие, однако рискованное начинание Зигмунда Фрейда стало желанной основой мифологии этого метода. По мнению психоаналитиков, Фрейд приступил к самоанализу в середине 90-х годов и систематически занимался им с конца весны или начала лета 1897-го. Сей героический поступок, вызывавший восхищение и слабые попытки имитации, но так никем и не повторенный, стал основополагающим актом психоанализа. «В наши дни даже трудно себе представить, сколь важным было это достижение, – писал Эрнест Джонс. – Всем первопроходцам знакомы трудности, с которыми приходится сталкиваться при достижении заветной цели. Однако данный подвиг уникален, так как Фрейд был первым в исследовании глубин бессознательного».
Сам Фрейд оказался менее категоричен. Нам известно, что он рассматривал «Толкование сновидений» как часть самоанализа, а его письма к Флиссу изобилуют описаниями успехов и препятствий на пути непрерывного и безжалостного исследования себя. «Мой самоанализ прерван, – писал он другу в ноябре 1897 года. – И я теперь понял причину этого. Дело в том, что я могу анализировать самого себя, лишь пользуясь объективно полученными знаниями (как если бы я был посторонним)». Вывод безрадостен: «Подлинный самоанализ в действительности невозможен, иначе больше не было бы заболеваний». Тем не менее Фрейд позволил себе определенную непоследовательность, объяснить которую может лишь беспрецедентный характер его работы. В том же письме, в котором декларировалась невозможность подлинного самоанализа, он вспоминает, как перед летним отпуском говорил Флиссу: «Главный пациент, который меня занимает, – это я сам», а после путешествия внезапно начался самоанализ, которого прежде не было и следа. Позже Фрейд станет защищать самоанализ как способ для психоаналитика распознать и таким образом нейтрализовать собственные комплексы. Однако в то же время он будет настаивать, что психоанализ, проведенный другим, является гораздо более эффективным путем самопознания[58]. Любопытно, что Зигмунд Фрейд не приравнивал изучение самого себя к полному самоанализу. В своем известном труде «Психопатология обыденной жизни» он скромно отзывается о своих действиях, называя их самонаблюдением. В 1898 году, оглядываясь назад, Фрейд вспоминает: «…на сорок третьем году жизни начал уделять внимание остаткам воспоминаний моего детства». Это звучит менее строго, менее возвышенно и явно менее внушительно, чем «самоанализ».
Колебания Фрейда и его скромная многоречивость вполне уместны. Психоанализ, каким бы односторонним он ни был, – это всегда диалог. Психоаналитик, по большей части молчаливый партнер, предлагает толкования, до которых пациент предположительно не смог бы дойти сам. Если бы он мог это сделать, как утверждал Фрейд, то не было бы никаких неврозов. В то время как пациент, раздуваясь от гордости или придавленный чувством вины, искажает мир и свое место в нем, психоаналитик не хвалит его и ничего не комментирует, а лишь кратко отмечает, что рассказанное позволяет выработать терапевтический взгляд на реальность. И, вероятно, еще более важным – и невозможным при самоанализе – является тот факт, что психоаналитик, относительно анонимный, внимательный и пассивный, предлагает себя в качестве экрана, на который проецируются все страсти пациента, любовь и ненависть, привязанность и враждебность, надежды и тревоги. Этот перенос, от которого в значительной степени зависит лечебное воздействие процесса психоанализа, по определению является взаимодействием двух человеческих существ. Трудно представить, как при самоанализе можно воспроизвести регрессивную атмосферу, которую своим невидимым присутствием создает психоаналитик, а также его тон и долгое молчание… Другими словами, психоаналитик становится для пациента тем, кем стал для Фрейда Флисс, – вторым «Я». Как мог Фрейд, каким бы смелым или оригинальным он ни был, стать своим вторым «Я»?
В любом случае в конце 90-х годов XIX столетия Фрейд подверг себя самому тщательному самоанализу – всесторонней, глубокой и непрерывной переписи своих фрагментарных воспоминаний, тайных желаний и эмоций. Из дразнящих обрывков и кусочков он реконструировал фрагменты забытого детства и с помощью таких глубоко личных реконструкций, соединенных с его клиническим опытом, пытался очертить контуры человеческой личности. Для такой работы у него не было ни прецедента, ни учителей. Приходилось самому изобретать правила, прямо в процессе. По сравнению с анализировавшим самого себя Фрейдом большинство авторов подробных автобиографий, от святого Антония до Жан-Жака Руссо, независимо от глубины их догадок и искренности откровений, выглядят необыкновенно сдержанными. Об этом говорит и гипербола Эрнеста Джонса. Однако некоторые важные подробности самоанализа Фрейда остаются неясными. Вне всяких сомнений, он занимался самоанализом ежедневно, но посвящал ли Фрейд этому свободное время по вечерам или перерывы между приемом пациентов? А может, он погружался в глубокие, зачастую пугающие размышления во время послеобеденной прогулки, которую предпринимал, чтобы отдохнуть от обязанностей профессионального слушателя и купить сигары?
Это все, что мы знаем. Метод, который Зигмунд Фрейд использовал для самоанализа, был свободной ассоциацией, а материал, на который он в основном опирался, предоставлялся снами[59]. Впрочем, снами Фрейд не ограничивался. Он также собирал воспоминания, оговорки и описки, забывание стихотворных строк, имен пациентов и позволил этим подсказкам вести себя от идеи к идее через «обычные окольные пути» свободной ассоциации. Однако самым надежным и самым богатым источником спрятанной информации были его сны. В середине 90-х годов Фрейд объяснял суть неврозов своих пациентов, интерпретируя их сны, и полагал: «только благодаря этим успехам я и смог выстоять». Он продолжал самоанализ. «Вскоре он показался мне необходимым, я изучил ряд своих сновидений, позволивших мне восстановить в памяти все обстоятельства моего детства». Среди всего сонма окружающих загадок, говорил он Флиссу, самым прочным источником ему кажется прозрение сна. Неудивительно, что его самоанализ формировал те самые сны, которые Фрейд затем истолковывал. Ему снилось, что «старый Брюкке» дал ему странное задание – препарировать нижнюю часть своего собственного тела, и он объяснил это отсылкой к самоанализу, который был связан с сообщением сновидений и раскрытием детских сексуальных ощущений.
Письма Фрейда Флиссу демонстрируют, что это был тяжелый труд, приносящий как радости, так и разочарования. «Нечто во мне зреет и бурлит», – писал он в мае 1897 года. Оставалось лишь ждать нового всплеска. Но озарения не приходят по команде. В середине июня Фрейд признался, что разленился, пребывает в интеллектуальном застое и ведет растительную летнюю жизнь: «С последнего всплеска ничего не забурлило и ничего не изменилось». Однако он предчувствовал, что должно произойти нечто важное. «Думаю, – писал Фрейд четыре дня спустя, – что сейчас я пребываю в коконе, и только Богу известно, что за существо из него выйдет». Зная по своим пациентам о сопротивлении, теперь он испытывал его на собственном опыте. «Я до сих пор не знаю, что происходило у меня внутри, – признавался Фрейд другу в начале июля. – Нечто из глубочайших глубин моего невроза затрудняло какой-либо прогресс в понимании неврозов, и неким образом ты также был во всем этом замешан». Тот факт, что Флисс оказался косвенным образом связан с трудностями Фрейда, делал эту паузу еще более неприятной. Далее он пишет: «…уже несколько дней мне кажется, что тьма скоро рассеется. Я замечаю, что тем временем добился значительного прогресса в моей работе; на самом деле меня временами посещают озарения». Фрейд, всегда учитывающий влияние окружающей среды на мышление, считал, что этому временному параличу способствовали летняя жара и переутомление. Тем не менее его поддерживало убеждение, что если он будет ждать и продолжать анализ, то таящийся в глубинах материал всплывет на поверхность его сознания.
Эта уверенность в себе была непрочной. «После первоначального прилива веселья, – писал Фрейд в августе с курорта Аусзе, – я теперь наслаждаюсь периодом плохого настроения». Он старался справиться со своей незначительной истерией, очень осложнившейся вследствие работы, но остальной самоанализ приостановился. Фрейд признавал, что этот анализ идет как никогда трудно, однако выражал уверенность, что его следует довести до конца. Это была важная часть его работы. Фрейд оказался прав – его самоанализ был необходимой стадией на пути создания теории мышления. Постепенно сопротивление ослабевало. В конце сентября, вернувшись из отпуска, он написал Флиссу свое знаменитое письмо, в котором объявлял, что больше не верит в теорию совращения. К октябрю Фрейд сумел преодолеть пьянящую смесь самопознания и теоретической ясности. «За последние четыре дня самоанализ, – сообщал он Флиссу, – который я считаю обязательным для прояснения всей проблемы, продолжается во сне и дал мне весьма ценные объяснения и подсказки». Именно в это время он вспомнил няню-католичку, которая была у него в детстве, образ обнаженной матери, желание смерти младшему брату и другие вытесненные в подсознание эпизоды детства. Они были не совсем точными, но в качестве фантазий служили незаменимыми указателями на пути к самопознанию.
Вспышки сопротивления приводили к коротким и болезненным перерывам в работе. Затем приходили новые воспоминания, новые идеи. У Фрейда было такое чувство (как он красочно описывал в конце октября), словно его насильно тащат через все прошлое, и при этом мысли быстро зацепляются друг за друга: «Настроения меняются, как пейзажи перед пассажиром поезда». Его практика была «безнадежно мала», и поэтому он мог жить «только для «внутренней» работы». Фрейд цитировал «Фауста» Гёте, чтобы передать свое психологическое состояние: любимые тени появлялись подобно старому, полустертому мифу, принося с собой дружбу и первую любовь, «а также первые страхи и неприятности. Многие печальные секреты жизни возвращались к своим корням; многие предметы гордости и привилегии понимали скромность своего происхождения». Бывали дни, как выражался Фрейд, через которые он буквально волок себя, не умея разгадать смысл сна или фантазии, но они сменялись «…днями, когда вспышка молнии освещала связи и позволяла мне понять давно минувшее как подготовку к настоящему». Все это казалось ему не только невероятно трудным, но и чрезвычайно неприятным. Почти каждый день самоанализ становился причиной нечистых желаний и дискредитирующих поступков. И все же Фрейд радовался, последовательно избавляясь от иллюзий о себе самом. Невозможно передать, писал он Флиссу в начале октября 1897 года, саму идею интеллектуальной красоты работы. Интеллектуальная красота… Зигмунд Фрейд всегда получал эстетическое удовольствие от изящества своих находок и формулировок.
Наконец все стало на свои места. Фрейд понял, что извлеченные из памяти чувство любви к матери и чувство ревности к отцу были чем-то бо2льшим, чем личная идиосинкразия. Скорее всего, писал он Флиссу, эдиповы взаимоотношения ребенка с родителями есть универсальный феномен раннего детства, который может объяснить удивительную власть «Царя Эдипа» и, возможно, «Гамлета». Эти дни отмечены и другими пугающими открытиями: подсознательное чувство вины, стадии сексуального развития, причинная связь между внутренними – «эндопсихическими» – мифами и религиозными верованиями, «семейная любовь», в которой у многих детей возникают грандиозные фантазии относительно родителей, разоблачительная природа оговорок и ошибочных действий, сила смещенных в подсознание агрессивных чувств и (он никогда об этом не забывал) сложные механизмы формирования снов. Фрейд даже нашел психологическое объяснение наркотической зависимости: это вытесненная мастурбация – идея имела для него, с его непреодолимой тягой к сигарам, особое значение.
Несмотря на череду озарений, которая пришлась в основном на период с осени 1897 до осени 1898 года, его периодически преследовали моменты творческого кризиса и разочарования. Неожиданно Фрейд, признававшийся, что плохо переносит вино – «даже капля алкоголя делает меня абсолютно бестолковым», – нашел в нем утешение. Он искал «силу в бутылке бароло», призывал на помощь «друга марсалу» и объявлял вино добрым товарищем. Стакан или два позволяли ему чувствовать бо2льший оптимизм, чем в состоянии, когда он был абсолютно трезвым, но не могли надолго приглушить сомнения. Кроме того, писал Фрейд Флиссу, он опасался пристраститься к очередной вредной привычке. Временами, признавался он, «…я чувствую себя истощенным, мои внутренние источники почти иссякли, исчезла всякая восприимчивость. Я не хочу писать тебе об этом слишком подробно, чтобы не походить на жалующегося нытика».
К счастью, дети, которые росли у него на глазах, по-прежнему доставляли Фрейду радость, и он сообщал Флиссу о беспокоящей его диарее Софи, об умных замечаниях Оливера или о скарлатине Эрнста. «Аннерль превосходно развивается; она похожа на Мартина, и внешне, и характером», – пишет он в одном из своих отчетов. «Стихи Мартина, исполненные самоиронии, чрезвычайно занимательны». Не забывал Фрейд и об интересе Флисса к материалу, который мог свидетельствовать в пользу его биоритмических циклов. Старшая дочь Матильда быстро взрослела, и в июне 1899 года Фрейд сообщил Флиссу – с требуемой точностью – о том, что у нее начались менструации: «25 июня Матильда стала женщиной, немного преждевременно». Однако напряженная работа над книгой о сновидениях часто становилась причиной его мрачного расположения духа. Фрейд не мог понять, то ли он стареет (ему было чуть за сорок), то ли все дело в колебаниях настроения. Приступы хандры периодически повторялись, но были короткими. Фрейд привык к ним и научился просто ждать их окончания. Ему по-прежнему был нужен Флисс в качестве аудитории, и, к его величайшему удовольствию, друг продолжал оставаться его вторым «Я», лучшим критиком и читателем. Фрейд признавал, что работать совсем без публики не может, но заявлял, что ему достаточно аудитории из одного человека, достаточно, как он говорил Флиссу, «писать только для тебя».
Тем не менее зависимость от Вильгельма скоро начнет ослабевать. Одно из преимуществ самоанализа заключалось в том, что он обнажал запутанные корни веры в своего «демона» из Берлина и таким образом ускорял освобождение от второго «Я». Фрейд продолжал делиться мыслями с Флиссом, отправлял ему главы из книги о сновидениях и спрашивал совета относительно стиля и защиты врачебной тайны пациентов. Он даже позволил Флиссу наложить вето на «сентиментальный» эпиграф из Гёте. Подчинение редакторской правке Флисса обошлось ему еще дороже: по его настоянию Фрейд неохотно удалил из текста важное сновидение. «Превосходный сон и отсутствие нескромности, – с сожалением написал он, – несовместимы друг с другом» – и продолжал оплакивать потерю. Как бы то ни было, упорная работа над его главным произведением подходила к концу. «Время созревания скоро закончится», – сказал Фрейд Флиссу в июле 1898 года. В данном случае он имел в виду Иду Флисс, жену друга, которая скоро должна была родить, но в этой фразе явно чувствуется намек на его собственное состояние, на длительный период вынашивания творческих идей. Флисс, повивальная бабка психоанализа, сделал свое дело и скоро сможет уйти.
Фрейд не просто избавился от Флисса, потому что перестал в нем нуждаться. С того момента, когда он наконец увидел истинные контуры мышления Флисса, его скрытый мистицизм и навязчивую преданность нумерологии, а также тот факт, что убеждения, которые Вильгельм страстно защищал, безнадежно несовместимы с его убеждениями, их дружба была обречена. В начале августа 1900 года Фрейд встретился с Флиссом в Ахензе неподалеку от Инсбрука, идиллическом месте, предназначенном для летнего отдыха. Они серьезно поссорились. Каждый метил в самое чувствительное и самое охраняемое место другого – в ценность, значимость его работы. Это был их последний «конгресс», их последняя встреча. Какое-то время они продолжали обмениваться посланиями, но все реже и реже. Летом 1901-го Фрейд в своем письме еще раз с благодарностью перечислил все, чем обязан Флиссу, но прямо заявил, что они разошлись и что в личном и профессиональном плане он «…достиг пределов своей проницательности». Вильгельм Флисс сыграл выдающуюся роль в истории психоанализа, однако в то, как развивался этот метод после 1900 года, его вклад пренебрежимо мал.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.