XIV

XIV

По инициативе товарища Зленченко, с его вечной «партийной дисциплиной», меня постоянно избирали председателем собраний ячейки, которые всегда происходили поздно вечером, начинаясь около 11–12 часов, и кончались в 2–3 часа ночи. Всех присутствующих заставляли расписываться в особом «лист-де-презанс», который передавался бюро ячейки, выносившему затем постановления о возмездии отсутствующим — замечания, выговоры на собрании, предупреждения и пр. Отсутствовавшие должны были оправдываться, доказывать законность своего абсентеизма[36] дежурствами, исполнением тех или иных поручений партии, усиленной работой в советских учреждениях, командировками и тому подобное. Зленченко распекал (конечно, высшим он не смел делать внушений) провинившихся, щедро напоминая о «партийной дисциплине». Но во всяком случае, все были настолько терроризированны, что даже и высшие партийные и советские работники, как, например, Сольц, Преображенский, Литвинов и другие, чтобы избежать нареканий и доносов в московский комитет партии со всеми их последствиями и объяснениями, являлись обыкновенно в собрание перед его началом, расписывались в «лист-де-презанс», а затем незаметно потихоньку уходили… совсем как в старые времена студенты, которые расписывались у педелей.

Чем же занималась эта ячейка[37], каков был круг ее обязанностей?

Вспоминая теперь через много лет об этом, я могу не обинуясь сказать, что главным занятием ее были дрязги между отдельными членами, которые выносились на общие собрания. Говорились речи, сыпались, как из рога изобилия, взаимные оскорбления. Происходили выборы в районные и другие комитеты, обсуждались вопросы о пайках, приносились жалобы на администрацию отеля и прочее. И, между прочим, обсуждались вопросы о пропаганде среди непартийных обитателей «Метрополя», об организации их в кружки… Все это было нудно и скучно, и утомительно, ибо занимало много времени и всегда по ночам…

Конечно, все вопросы решались в конечном счете путем голосования.

Не помню уж, по какому случаю собрание ячейки разбирало жалобу одного из членов ее на бюро, а главным образом, на Зленченко. Собрание должно было входить в скучные подробности какого-то чисто кляузного дела. Говорились горячие, озлобленные речи с ораторскими потугами. Зленченко и члены бюро и оправдывались, и нападали, и все друг другу угрожали, кричали о своем влиянии в партии, кричали о своей честности, ссылались на свои близкие отношения с выдающимися партийными лицами… Мои попытки как председателя привести эти жаркие прения в сколько-нибудь приличный тон, прекратить взаимные оскорбления, попытки остановить ораторов и даже лишить слова некоторых наиболее зарвавшихся, так и сыпавших ругательствами, не только не встретили сочувствия среди собрания, но, наоборот, вызвали нарекания на меня, отлившиеся в конце концов в самую непозволительную ругань по моему адресу… Я несколько раз отказывался ввиду этого от председательствования, но меня, ссылаясь на «партийную дисциплину», заставляли вести собрание… Наконец, когда были уже вылиты ушаты и бочки помоев друг на друга и на меня и когда не оставалось уже ничего другого, как схватиться врукопашную, мне удалось остановить «прения» и поставить на голосование вопрос о доверии нынешнему составу ячейки, что вызвало новый взрыв ораторских упражнений и ругани.

Это было одно из первых заседаний ячейки, в котором я участвовал. Живя все время за границей, я не знал о том, что в практике советского режима и коммунистической партии была установлена система исключительно открытого голосования по всем, даже самым деликатным личным вопросам. И вот ставя этот вопрос, я «позволил себе» сказать, что как персональный этот вопрос должен голосоваться путем тайной подачи голосов… Это вызвало целую бурю возражений и новых оскорблений по моему адресу… Раздались обвинения меня в том, что я кадет, бюрократ… Взяв слово, Зленченко стал настаивать на открытом голосовании, так как нам-де, коммунистам, нечего бояться высказывать и отстаивать свои мнения и взгляды прямо «в лоб», что такое мое предложение является «явно контрреволюционным», нарушает установившуюся в советской партийной практике систему, толкая нас назад от завоеваний партии к «буржуазным нравам и обычаям».

Голосование было открытое. Зленченко и другие члены бюро внимательно следили и отмечали в списке, кто голосовал против… Таких было немного: люди боялись!.. Боялись доносов…

На другой день после собрания Зленченко вызвал меня в бюро ячейки, где все бюро с многозначащими указаниями сделало мне строгое внушение и, снисходя лишь к тому, что я, долго находясь вне советской России, не знал об установившейся системе голосования, «на первый раз» решило оставить это «дело» без последствий, не донося в центр…

Напомню читателю, что во всей советской России все вопросы решаются, в целях наблюдения за голосующими, открытой подачей голосов. И вот как это происходит. Возьмем любые выборные собрания. Председателями на них (как и весь президиум) всегда являются коммунисты. Оглашая список намеченных этой государственной партией кандидатов, председатель заявляет:

— Прошу товарищей и граждан, несогласных утвердить этот список, поднять руку.

Все граждане хорошо знают, что за голосующими следят, что имена голосующих против заносят в списки неблагонадежных, что им угрожают всякие неприятности, месть, аресты… И поэтому понятно, что надо иметь бесконечно много гражданского мужества, чтобы голосовать против, и, разумеется, таких смельчаков бывает мало.

На общем собрании всех живущих в «Метрополе», где я опять-таки «на основании партийной дисциплины» должен был по распоряжению бюро ячейки председательствовать, происходили тоже разного рода дрязги и взаимные нападки. Нападали главным образом на запуганных и забитых непартийцев, которых, кстати сказать, постепенно усиленно выживали из «Метрополя». Конечно, разного рода возлюбленные («содкомы») и их присные и вообще лица, живущие в «Метрополе» по протекции разных сильных мира сего, были хорошо забронированы, и их не смели касаться. Но тем острее и «принципиальнее» были нападки на слабо защищенных или совсем не защищенных. Упомяну о выселении С. Г. Горчакова. Это был старый уже человек, бывший крупный чиновник министерства торговли и промышленности (кажется, действительный статский советник), оставшийся на службе и в советские времена и еще до моего приезда в Москву назначенный Елизаровым управляющим делами комиссариата. Он служил верой и правдой новому правительству, в отношении которого был вполне лоялен. Оба его сына были офицерами Красной Армии, и один из них даже заслужил орден Красного Знамени. Впоследствии С. Г. Горчаков был торгпредом в Италии., В «Метрополе» он жил с женой, замужней дочерью и ее ребенком, ютясь в одной небольшой комнате. В один прекрасный день ячейка устремила на него свой взор (его комната понадобилась «партийцу»), и ему было предложено немедленно выехать. Он бросился ко мне. Мое председательство не помогло. Я обратился к Красину, хорошо знавшему Горчакова и очень ценившему его. Но и заступничество Красина не помогло, и Горчаков должен был, ввиду жилищного кризиса, остаться с семьей хоть на улице. Куда было деваться человеку с волчьим паспортом беспартийного. А дело происходило зимою. Поэтому я разрешил ему занять одну комнату в помещении комиссариата.

Вот из таких-то дел и состояли, главным образом, занятия общих собраний живущих в «Метрополе»… Но одно собрание врезалось в мою память, так как в этот день произошло событие, вызвавшее в «Метрополе», и среди партии, и в советском правительстве глубокую панику. Это было 25 сентября 1919 г. в самый разгар гражданской войны.

Шло одно из обычных собраний в роскошном Белом зале «Метрополя». Кто-то из коммунистов, по назначению ячейки, прочел трафаретный доклад с призывом идти в коммунистическую партию. Шли какие-то нудные и вялые прения: ведь никто не мог, т. е. не смел возражать, а потому в этих «прениях» беспартийная публика ограничивалась тем, что задавала докладчику вопросы. Он скучно и без всякого подъема — ведь он был докладчиком по назначению, — играя избитыми митинговыми лозунгами, отвечал и пояснял. Я и весь президиум находились на эстраде (место оркестра в прежние времена), помещавшейся у входа в зал из вестибюля.

Вдруг резко распахнулась дверь, и в нее театрально, как гонец в опере, стремительно вошел какой-то товарищ. Он был явно взволнован и быстро подошел к эстраде. На нем была белая русская рубаха, и на его спине ярко выделялись пятна крови…

Появление его сразу же вызвало у настороженной, вечно ждущей какого-нибудь несчастья публики движение… Смущенный, очередной оратор смолк, остановившись на полуслове. Не зная еще ничего, но опасаясь паники, в потенциале уже появившейся, я громко предложил оратору продолжать его речь, цыкнул на поднявшихся было и двинувшихся к выходу и пригласил «вестника» подняться на эстраду.

— В чем дело? — шепотом спросил я его.

— Я сейчас был на собрании в Леонтьевском переулке, — взволнованным шепотом ответил он, — эсеры бросили бомбы… масса убитых и раненых… я сам ранен…

Дав оратору закончить очередное слово, я обратился к собравшимся, стараясь их успокоить, и сообщил вкратце о происшествии. Затем я закрыл заседание.

По телефону мы узнали подробности, которые я опускаю ввиду того, что в свое время это событие было подробно описано и освещено прессой.

В «Метрополе» поднялась паника. Пришли еще свидетели происшедшего, которые взволнованно описывали, как произошел взрыв и пр. Все разбились по группам, в которых шло тревожное обсуждение события.

Я поднялся к себе. Было уже поздно, часов около 12 ночи. Я стал ужинать. Вдруг зазвенел телефон.

— Товарищ Соломон? — спросил голос Зленченко.

— Я… В чем дело?

— По распоряжению московского комитета всем коммунистам собраться на площадке в вестибюле и вместе «сомкнутым строем» идти в штаб партии… Скорее, товарищ Соломон!.. Захватите револьвер…

Весь «Метрополь» был в движении и смятении. Ползли самые ужасные слухи. Передавалось, что Москва уже объята восстанием, во главе которого стоят эсеры, движущиеся с толпами восставших рабочих и красноармейцев в центр города, и пр. и пр. Воображение и фантазия разыгрались… Был даже слух, что в самом Кремле идут схватки, что многие, и в том числе Ленин, уже скрылись…

На площадке в вестибюле столпились коммунисты, мужчины и женщины. Среди них находился и Зленченко, раздававший какие-то приказы об охране «Метрополя». Он имел вид главнокомандующего. Многие были вооружены.

— Товарищ Зленченко, — обратилась к нему одна почтенная коммунистка, старая партийная работница, — а разве мы, женщины, тоже должны идти в штаб?.. Что от нас толку?..

— Как?! Вы, старая партийная работница, задаете такой вопрос?! — накинулся на нее Зленченко. — Нужны все, и стар и млад… Надо спасать советский строй!.. Партийная дисциплина, товарищ… Строимся и идем! — скомандовал он.

Была ужасная осенняя погода. Шел дождь. Улицы почти не были освещены. Я, спотыкаясь на каждом шагу, ничего почти не видя из-за своей близорукости и из-за дождя, покрывавшего мелкой пылью мои очки, шел, поддерживаемый самим Зленченко… Пришли в штаб. Долго ждали, но наконец начальник штаба стал нас спрашивать. Узнав мой возраст и что я зам, он отпустил меня, сказав, что я освобождаюсь от несения патрульной и караульной службы, но должен нести службу по внутренней охране Второго дома советов. К моему удивлению, молодой и здоровый Зленченко стал униженно отпрашиваться, ссылаясь на свое положение председателя ячейки, которому-де необходимо в эту трудную минуту быть в «Метрополе». Его отпустили. Женщины тоже были отпущены. Оставшимся тотчас же были розданы винтовки, и они были посланы для несения патрульной службы…

Около трех часов все мы, забракованные штабом, возвратились в «Метрополь». В вестибюле были учреждены усиленные дежурства членов партии, снабженных винтовками. Дежурили и женщины. Эта тревога продолжалась дня два-три. Среди обитателей «Метрополя» шли, все разрастаясь, самые нелепые слухи о происходящих в городе событиях. Многие собирали, как я это уже описывал при панике в берлинском посольстве, свои вещи, чтобы в случае чего было легче бежать… Некоторые прятали свои партийные билеты и извлекали на свет Божий разные старые, времен царизма и Временного правительства, удостоверения и документы. Коммунисты начали забегать к «буржуям», которые стали поднимать головы и в душах которых закопошились надежды. Позже я узнал, что и в Петербурге, в местах расположения коммунистов, повторились сцены паники и растерянности. Передавали, что сам «генерал-губернатор» Петрограда, Зиновьев, хотел уже бежать, но его удержали… Растерялись кремлевские сановники…

Но если, как мы видели, событие в Леонтьевском переулке вызвало такой переполох, то уж нечто совсем исключительное началось, когда в Москве стало известно, что продвигавшаяся вперед армия Деникина дошла до Тулы. Правда, эта паника нарастала исподволь и, собственно, началась, все развиваясь и усиливаясь, с того момента, как Деникиным был взят Орел. Уже тогда предусмотрительные «товарищи» стали приготовлять себе разные паспорта с фальшивыми именами и прочее. Уже тогда началось подыгрывание к «буржуям», возобновление старых буржуазных знакомств и отношений, собирание и устройство набранных драгоценностей в безопасные места… Но когда стало известным, что Деникин уже близок, по слухам, к Серпухову… Подольску… все уже не скрывались, стали дрожать, откровенно разговаривать друг с другом, как быть, что сделать, чтобы спастись… Кстати, должен упомянуть, что эти паники с их малодушием и подчас весьма откровенными взаимными разговорами были затем, когда утих пожар, использованы ловкими товарищами для взаимных политических доносов… Мне лично, как заму, один из моих весьма ответственных сотрудников доносил на некоторых своих подчиненных… Особенно же волновались рядовые коммунисты и чекисты. Первые, сознавая, что они будут брошены на произвол судьбы заправилами, которым было не до них, плакались и жаловались, что они лишены возможности что бы то ни было предпринять, чтобы спастись при помощи фальшивых паспортов, и что в случае чего, им не миновать суровой расправы, что им грозит виселица. Разговоры эти шли почти открыто. Но особенно мрачны были чекисты, тайные и явные, состоявшие из всякого сброда. Правда, они стояли близко к сферам, в значительной степени близко стояли они и к технической возможности подготовить себе разные фальшивки и вообще «переменить портрет», но и они понимали, что будут брошены заправилами, которые думали лишь о своей шкуре. И трусость, звериная трусость, усиливающаяся сознанием своих преступлений, всецело овладела ими, и они тоже старались заискивать у «буржуев»…

Когда же под влиянием реальных известий и фантастических слухов наступил момент, так сказать, кульминационной точки животного страха и паники, когда возбужденной фантазии коммунистов всюду стали мерещиться враги, «белые» и контрреволюционеры, их малодушие дошло до чудовищно-позорных размеров… Помимо заискиваний в «буржуях», люди уже в открытую старались скрыть свой коммунистический образ… даже в коридорах «Метрополя» можно было видеть валяющиеся разорванные партийные билеты…

И вот в это время мне понадобилось повидаться с Литвиновым по одному спешному служебному делу. По советским понятиям было еще не поздно — всего около 12 часов ночи. Литвинов тоже жил в «Метрополе». Я спустился к нему. Постучал в дверь. Долгое молчание. Я еще раз постучал, уже сильнее. Опять молчание. Лишь из-за запертой двери доносились ко мне какие-то глухие звуки торопливых шагов, выдвигаемых ящиков… Наконец, я услыхал сквозь запертую дверь придушенный голос Литвинова:

— Кто там?

— Откройте, Максим Максимович… Это я, Соломон…

— Это точно вы, Георгий Александрович?

— Да, это я, Соломон… Мне нужно повидать вас по спешному делу…

Дверь отворилась. Передо мной стоял бледный и растрепанный Литвинов. В руке он держал браунинг.

— Что это вы, Максим Максимович? — спросил я входя. — С браунингом?..

— Сами знаете, какие теперь времена… это на всякий случай, — ответил он, переводя дыхание и кладя револьвер на ночной столик…

Пожалуй, еще большая растерянность охватила всех при продвижении армии Юденича, которая, как известно, дошла почти до Петербурга… Ну, конечно, по обыкновению, стали циркулировать самые страшные слухи, украшенные и дополненные трусливой фантазией…

Меня внезапно экстренно вызвал к телефону Красин.

— Ты будешь у себя минут через десять — пятнадцать? — спросил он торопливо.

— Буду… А в чем дело?

— Я сейчас тебе объясню… через десять минут буду у тебя… пока, — и он повесил трубку.

Он вошел ко мне с видом весьма озабоченным.

— Через час я должен ехать в Петербург, — начал он. — Дело очень серьезное… Меня только что вызвал Ленин, Совнарком просит меня немедленно выехать в Петербург и озаботиться защитой его от приближающегося Юденича… Там полная растерянность. Юденич находится, по спутанным слухам, чуть ли не в Царском Селе уже… Зиновьев хотел бежать, но его не выпустили, и среди рабочих чуть не вышел бунт из-за этого… Его чуть ли не насильно задержали…

— Но ведь там же находится Троцкий? — перебил я его вопросом.

— Да вот в том-то и дело, что «фельдмаршал» совсем растерялся… Он издал распоряжение, чтобы жители и власти занялись постройкой на улицах баррикад для защиты города… Это верх растерянности и глупости… Одним словом, я еду… Но дело в том, что часть армии Юденича движется по направлению к Москве через Бологое и находится уже чуть ли не на подступах к нему… Я говорил по телефону с Бологим… но не добился никакого толка… Меня предупреждают, что в Бологом я могу попасть в руки Юденича… Так вот, Жоржик, в случае чего, я хочу тебя попросить…

И он обратился ко мне с рядом чисто личных, глубоко интимных просьб позаботиться о семье, жене и трех дочерях, моих больших любимицах…

Но это не относится к теме моих воспоминаний… Это глубоко личное.

Мы простились, и он уехал.

Потом, когда опасность миновала, он рассказал о той малодушной растерянности, в которой он застал наших «вождей» — этих прославленных Троцкого и Зиновьева. Скажу вкратце, что Красин, имея от Ленина неограниченные полномочия, быстро и энергично занялся делом обороны, приспособляя технику[38], и своим спокойствием и мужеством ободрял запуганных защитников столицы.

Конечно, читая эти строки, читатель может задаться вопросом: а как лично я реагировал на все это? Не праздновал ли я труса? Отвечу кратко. Я ни минуты не сомневался, что в случае чего мне не миновать смерти, может быть, мучительной смерти — ведь белые жестоко расправлялись с красными. И поэтому я запасся на всякий случай цианистым калием… Он хранится у меня и до сих пор в маленькой тюбочке, закупоренной воском, как воспоминание о прошлом…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.