XI
XI
Красин предоставил мне свой автомобиль, и мы перебрались с вокзала на Б. Дмитровку (кажется, № 26), в дом, который по реквизиции был предоставлен комиссариату иностранных дел. Это был прекрасный барский особняк, роскошно и со вкусом меблированный. Но поселившиеся здесь товарищи успели загрязнить его и вообще привести его в невозможный вид. Оставшаяся при доме прислуга его прежних владельцев все время негодовала и жаловалась мне на то, что новые жильцы обратили его в «свинюшник».
Я, согласно уговору, поехал в «Метрополь» к Красину, с которым мы после долгой разлуки и пробеседовали чуть не весь остаток дня. Сперва я, конечно, рассказал ему о моих злоключениях, пережитых в Берлине, Гамбурге, об аресте и пр. И вот тут-то от него я и узнал, что Чичериным своевременно были получены все мои радиотелеграммы, посланные из Гамбурга, что даже сам Ленин одобрил меня и мой образ действий. Неполучение же ответа ни на одну из моих телеграмм Красин объяснял тем, что и Чичерин, относившийся ко мне под влиянием Воровского весьма отрицательно, и Литвинов, по свойственной его характеру завистливости, решили «подставить ножку» и оставить меня выпутываться как угодно из моего затруднительного положения. Затем Красин сообщил мне, что, узнав из телеграммы германского министерства иностранных дел о нашем аресте в качестве заложников, он требовал от Чичерина принятия мер к нашему немедленному освобождению. И Чичерин, и Литвинов уверяли его, что делается все необходимое, что они обмениваются телеграммами с германским правительством, но что последнее затягивает. Словом, оказалось, что и в данном случае было сведение личных счетов со мной. Меня спокойно бросили на произвол судьбы…
Я упоминаю об этом не для того, чтобы жаловаться или рисоваться моими страданиями, нет, а с единственной целью показать читателю, как советское правительство и его деятели, сводя свои личные счеты, относятся к своим даже высоко стоящим сотрудникам, каковым был я, сознательно обрекая их на всякие случайности: ведь ничего не было сделано для освобождения тех германских граждан, заложниками за которых мы являлись. Они все — и Чичерин и Литвинов — не могли не понимать, что своим пассивным отношением они обрекают меня на всякие случайности, вплоть до расстрела… Но что им, всем этим не помнящим родства, до других, что им, этим «идеологам» борьбы «за лучший мир», до чужой жизни…
— Да, брат, — говорил Красин, — с грустью приходится убедиться в том, что личные счеты у нас легли во главу угла отношения друг к другу… Меня, например, Литвинов ненавидит всеми фибрами своей душонки… это старые счеты еще со времен подполья. Вечная, ничем не сдерживаемая зависть, боязнь остаться позади. И вот и на тебя он переносит ту же ненависть и всеми мерами старается, чтобы ты, Боже сохрани, как-нибудь не выдвинулся бы выше него. Он, конечно, забыл или сознательно, просто по маленькой подлости маленького человечишки, озлобленного превосходством других, делает вид, что забыл, как ты когда-то еще в Бельгии, после его ареста в Париже, ломал копья за него… А когда ты остался один в Гамбурге, среди волнующегося моря революции, а потом был арестован, он, опасаясь того ореола, который может тебя окружить в глазах советских верхов и выдвинуть, почувствовал к тебе глухую ненависть и всеми мерами старался использовать этот благоприятный случай утопить тебя… Я знаю, что фактически он застопорил вопрос с ответами на твои радио из Гамбурга, на телеграммы министерства иностранных дел о вашем аресте… Это человек из породы тех, которые по своей натуре способны лишь к мелкой, обывательского характера злобе к тем, кто им протягивает руку помощи, оказывает одолжение… Вообще насчет благородства здесь не спрашивай… Все у нас грызутся друг с другом, все боятся друг друга, все следят один за другим, как бы другой не опередил, не выдвинулся… Здесь нет и тени понимания общих задач и необходимой в общем деле солидарности… Нет, они грызутся. И поверишь ли мне, если у одного и того же дела работает, скажем, десять человек, это вовсе не означает, что работа будет производиться совокупными усилиями десяти человек, нет, это значит только то, что все эти десять человек будут работать друг против друга, стараясь один другого подвести, вставить один другому палки в колеса, и таким образом в конечном счете данная работа не только не движется вперед, нет, она идет назад, или, в лучшем случае, стоит на месте, ибо наши советские деятели взаимно уничтожают продуктивность работы друг друга… Право, в самые махровые царские времена со всеми их чиновниками и дрязгами не было ничего подобного… Но ведь то были чинуши, бюрократы, всеми презираемые, всеми высмеиваемые, а теперь ведь у власти мы, соль земли!.. ха-ха-ха! посмотри на нас как следует, и окажется, что мы во всей этой слякоти превзошли и перидоновых, и акакиев акакиевичей, и всех этих героев старого времени…
Я заговорил с ним о моих тяжелых впечатлениях в пути по России.
— Недовольство, говоришь ты, — ответил Красин, — да, брат, и злоба, страшная злоба и ненависть… Делается все, чтобы искушать человеческое терпение. Это какое-то головотяпство, и они рубят сук, на котором сидят. И, конечно, если народ поднимется, всем нам несдобровать, — это будет пугачевщина, и народ зальет Россию кровью большевиков и вообще всех, кого он считает за таковых… и за господ…
— Хорошо, — возразил я, — ну а твое влияние на Ленина? Неужели ты ничего не можешь сделать?
— Ха, мое влияние, — с горечью перебил он меня. Ну, брат, мое влияние — это горькая ирония… В отдельных случаях мне иногда удается повлиять на него… когда, например, хотят «вывести в расход» совсем уже зря какого-нибудь ни в чем не повинного человека… Но мне кажется, что на него никто не имеет влияния… Ленин стал совсем невменяем, и если кто и имеет на него влияние, так это «товарищ Феликс», т. е. Дзержинский, еще больший фанатик и, в сущности, хитрая бестия, который запугивает Ленина контрреволюцией и тем, что она сметет нас всех и его в первую очередь… А Ленин — в этом я окончательно убедился — самый настоящий трус, дрожащий за свою шкуру… И Дзержинский играет на этой струнке… Словом, дело обстоит так: все подавлено и подавляется еще больше, люди боятся не то что говорить, но даже думать… Шпионство такое, о каком не мечтал даже Наполеон Третий — шпионы повсюду, в учреждениях, на улицах, наконец, даже в семьях… Доносы и расправа втихомолку… Дальше уже некуда идти…
— А тут еще и белое движение, — продолжал он, — на юге Деникин, на северо-западе Юденич, на востоке Колчак, на Урале чехословаки, а на севере англо-добровольческие банды… Мы в тисках… И для меня лично не подлежит сомнению, что нам с нашими оборванцами, вместо армии, плохо вооруженными, недисциплинированными, без технических знаний и опыта, несдобровать перед этими белыми армиями, движущимися на нас во всеоружии техники и дисциплины… И все трусят… И знаешь, у кого особенно шея чешется и кто здорово празднует труса — это сам наш «фельдмаршал» Троцкий. И если бы около него не было Сталина, человека, хотя и не хватающего звезд с неба, то смелого и мужественного и к тому же бескорыстного, он давно задал бы тягу… Но Сталин держит его в руках и, в сущности, все дело защиты советской России ведет он, не выступая на первый план и предоставляя Троцкому все внешние аксессуары власти главнокомандующего… А Троцкий говорит зажигательные речи, отдает крикливые приказы, продиктованные ему Сталиным, и воображает себя Наполеоном… расстреливает…
И он рисовал передо мной самые мрачные картины, одну за другой. Всякое проявление свободы убито, прессы нет, кроме казенной, нет свободы стачек, рабочих при попытке забастовать арестуют, ссылают и преспокойно расстреливают…
Так мы беседовали об общем положении в России. И внезапно, как это часто бывает между близкими людьми, в одно и то же время одна и та же мысль резнула его и меня. Мы посмотрели друг другу в глаза и сразу поняли друг друга. Поняли без слов…
— Да, — как-то тихо и особенно вдумчиво протянул Красин, — мы с тобой сделали непоправимую ошибку…
— Непоправимую, — тихо повторил я. — Теперь ничего не поделаешь… Назвался груздем…
Напомню, что Красин в это время был одновременно народным комиссаром путей сообщения, а также торговли и промышленности. И тут же он предложил мне пост его заместителя как народного комиссара торговли и промышленности. Я категорически стал отказываться от этого поста. И не из чувства излишней скромности, а по соображениям другого порядка. Мне вспомнилась вся та травля, которой я подвергался на должности первого секретаря берлинского посольства, а затем вся та склока, которой сопровождалось мое назначение консулом в Гамбург, а также все отношение ко мне Чичерина и компании после германской революции: с моим радио из Гамбурга и моим арестом… Все это приводило меня к мысли, что на новом высоком посту мне не избежать новых трений, новых подвохов, подсиживаний, сплетен, нашептываний и пр. И поэтому-то, мотивированно отказываясь от предложения Красина, я просил его о назначении меня не на пост, а на какую-нибудь скромную должность, говоря ему, что на каждом месте я останусь самим собой со всем моим опытом, знаниями, добросовестностью и пр. Он долго возражал, настаивая на своем.
— А ты не думаешь, Леонид, — сказал я, — что это назначение вызовет такую же склоку, какую я перенес при назначении меня консулом в Гамбург?..
— Нет, — решительно возразил он, — этого бояться нечего, особенно ввиду того, что я, получив твою телеграмму о выезде из Берлина, имел беседу с Лениным. Он спросил меня: «Имеете ли вы какие-нибудь виды на Соломона, Леонид Борисович?» Я ему ответил, что ввиду смерти Марка Тимофеевича Елизарова[29], бывшего моим заместителем по комиссариату торговли и промышленности, я хотел бы, чтобы ты занял этот пост, с тем чтобы, когда ты ознакомишься с ходом дел и вообще войдешь в курс советской жизни, я устранился бы совсем и ты стал бы народным комиссаром. Ленин согласился с этим вполне и прибавил: «Вот и великолепно. Кстати, он был большим другом покойного Марка…» Так что, видишь, твои опасения насчет склок совершенно неосновательны, раз уж сам Ленин согласен…
Красин добавил к этому еще чисто дружеские уговоры… И я согласился.
— Да, кстати, — добавил Красин, — Ленин напомнил мне, что ты должен обязательно официально зачислиться в коммунистическую партию. Тебе нужно будет повидаться с Еленой Дмитриевной Стасовой (тогдашний секретарь коммунистической партии), которая уже предупреждена. Ты ее знаешь?
— Нет, никогда не встречался… А что она за человек?
— Она-то? — ответил Красин. — В двух словах, это просто кровожадная ведьмистая баба с характером, сочувствующая расстрелам и всякой гнусности… Ну, да ничего не поделаешь…
Затем я сообщил Красину о поручении литовского правительства и просил его передать о нем Ленину. Сперва Красин долго настаивал на том, чтобы я лично переговорил с Лениным об этом:
— Да понимаешь ли ты значение этого предложения?.. Ведь это была бы первая брешь в окружающей нас блокаде. Ведь вслед за миром с Литвой и другие страны поспешили бы установить с нами дипломатические сношения… Нет, ты должен сам сообщить ему об этом. Он, конечно, будет в восторге и, увидишь, это отразится и на твоих отношениях с ним…
Но я стоял на своем и лишь заметил, что, в случае если Ленин сам выразит желание переговорить со мной, я повидаюсь с ним…
На другой же день Красин повидался с Лениным и переговорил с ним об этом деле. Явился он от него ко мне крайне сконфуженный и смущенно сказал мне, что ничего из этого дела не вышло. На мой удивленный вопрос, неужели же Ленин не хочет воспользоваться таким удобным случаем вступить в переговоры с Литвой, и на мое недоумение по этому поводу Красин сказал:
— Ничего, брат, с ним не поделаешь… У Ленина имеется громадный зуб против тебя. Он до сих пор не может забыть, что когда-то в Брюсселе ты позволил себе не согласиться с ним, резко возражал ему… Да, недалеко мы уедем с вечными сведениями старых счетов при деловых отношениях, черт бы их драл… А скажи, кстати, что у вас было с Лениным в Брюсселе? Ты как-то никогда не рассказывал мне этого… Отчего он постоянно с иронией называет тебе «отзовистом»? Это было на почве «отзовизма»?..
И я рассказал ему историю моего столкновения с Лениным, которую привожу ниже, ибо она вносит определенную черту в характеристику «великого Ильича».
Это было в 1908 году в Брюсселе, где я находился в качестве политического изгнанника на определенный срок. Я был секретарем брюссельской группы российской социал-демократической партии. Ленин приехал из Парижа в Брюссель для участия в заседании Интернационального бюро (Второй интернационал), членом которого он состоял. У меня были очень теплые и сердечные отношения со всей семьей Ульяновых еще по Москве, а потому я предложил Ленину остановиться у меня в моей единственной комнате, снимаемой у хозяев в Икселе. Он и прогостил у меня несколько дней, ночуя на диване. Мы с ним много говорили, и, конечно, на темы о революции, партии и пр. В то время модным и острым в нашей партии был вопрос об отношении к думской фракции, во главе которой стоял покойный Чхеидзе.
Фракция была малочисленна — если не ошибаюсь, она состояла всего из семнадцати человек. Все это были, не исключая, по моему мнению, и самого Чхеидзе, люди незначительные. Не пользуясь по своей малочисленности никаким влиянием на ход парламентских дел и занятий, это левое крыло думской оппозиции могло играть только одну роль, резко выражая чаяния и вообще идеи рабочего движения. Но фракция качественно была очень слаба, и все ее выступления по общему признанию были очень жалки. И, не умея выпукло выявлять истинные задачи рабочего движения, как по отсутствию талантов, так и по своей слабой теоретической подготовке, фракция не только не могла оттенять ясно и определенно платформы своей партии, но часто впадала в глубокие противоречия с ее основоположениями. Поэтому она часто попадала в глубоко комичное положение и ее легко разбивали искушенные политическим опытом представители других думских фракций. И нередко их высмеивали…
Центральный комитет партии старался повлиять на свою думскую фракцию, давая ей нужные указания и директивы по поводу необходимых выступлений, подготовляя для них не только материал, но даже и целые речи. Однако при всей своей качественной незначительности фракция все время игнорировала указания Центрального комитета, обнаруживая крайнее самолюбие и основанную на невежестве «самостоятельность»… Таким образом, в описываемое время в партийных кругах сперва началось глухое, но постепенно все резче и резче проявляемое негодование, которое отлилось в конце концов в движение дезавуировать фракцию. Сторонники лишения фракции мандата на партийном жаргоне именовались «отзовистами». И в отдельных группах и кружках партии шли горячие споры на эту тему. Я лично стоял на почве «отзовизма».
Как-то вечером, вскоре после приезда Ленина, мы заговорили с ним на эту тему. Ленин был убежденным противником «отзовизма». И между нами начался спор. По своему обыкновению, Ленин спорил не просто горячо и резко, но вносил в свои реплики чисто личные оскорбительные выпады.
— Отзовизм, господин мой хороший, — сказал он, — это не ошибка, а преступление… Все в России спит, все замерло в каком-то обломовском сне. Столыпин все удушил. Реакция идет все глубже и глубже… И вот, цитируя слова М. К. Цебриковой, напомню вам, что «когда мутная волна реакции готова в своем стремлении поглотить и залить все живое, стоящие на передовых позициях должны во весь голос крикнуть: держись!»..
— Вот именно, — возразил я, — «крикнуть и кричать не уставая: держись!» Но тут-то и зарыта собака… Наши-то передовые не умеют и не хотят кричать… Голоса их, — вспоминаю «Стену» Андреева, — это голоса прокаженных. Они сипят и хрипят и вместо мужественного крика и призыва издают ряд каких-то неясных шепотов и жалких бормотаний, над которыми наши противники только смеются! И я считаю, что нам выгоднее в интересах нашего дела остаться в Думе без фракции, чем иметь…
— Как?! По-вашему, лучше остаться в Думе без наших представителей? — с возмущением прервал меня Ленин. — Так могут думать только политические кретины и идиоты мысли, вообще все скорбные главой…
Надо сказать, что, споря со мной, Ленин все время употреблял весьма резкие выражения по моему адресу. Я долго старался не обращать внимания на эти обычные его выпады и вести разговор только по существу, лишь внутренне морщась… Меня эти обычные для Ильича выходки (кто встречался с Лениным, конечно, знает его невыносимую манеру оппонировать) нисколько не оскорбляли, но это, разумеется, раздражало, и было просто как-то неудобно вести серьезный разговор с человеком, перемешивавшим свои реплики с личными выпадами, резкостями и пр. И вот последние его грубости вывели меня несколько из себя. Но я внешне спокойно прервал его и сказал:
— Ну, Владимир Ильич, легче на поворотах… Ведь если и я применю вашу манеру оппонировать, так и я, следуя вашей системе, могу обложить вас всякими ругательствами, благо русский язык очень богат ими…
Надо отдать ему справедливость, мой отпор подействовал на него. Он вскочил, стал хлопать меня по плечам, хихикая и все время повторяя «дорогой мой» и уверяя меня, что, увлеченный спором, забылся и что эти выражения ни в коей мере не должно принимать как желание меня оскорбить… Но спор наш, как это обычно и бывает, не привел ни к каким результатам — мы друг друга не переубедили и, проспорив чуть не всю ночь, остались каждый при своем мнении. Но я предложил Ленину, который, как известно, был в то время редактором нашего фракционного органа «Пролетарий», открыть на страницах его дискуссию на эту тему, сказав, что я немедленно же напишу соответствующую статью с изложением моего взгляда. Он скосил свои монгольские глаза в сторону и ответил, что он единолично не может дать согласия от имени журнала, так как «Пролетарий» ведется коллегией из пяти лиц, но что он лично будет поддерживать мою мысль об открытии дискуссии.
Вскоре он уехал. А дня через три я послал ему в Париж мою статью. Однако время шло, а моя статья не появлялась в «Пролетарии». Я несколько раз писал ему и Н. К. Крупской, спрашивая о судьбе моей статьи. И то он, то она отвечали мне, что не могут пока дать мне окончательного ответа, так как редакционная коллегия находится не в полном составе: кроме него и Н. К. Крупской, остальные трое членов коллегии находятся в отъезде… Словом, этот вопрос был взят, что называется, измором. И когда, порядочно спустя, Ленин по дороге в Англию (он направлялся туда для работы в Британском музее над одной из своих книг) заехал ко мне в Брюссель, он на мой вопрос о судьбе моей статьи сказал мне, что из пяти членов редакционной коллегии только двое, он и Н. К. Крупская, высказались за помещение моей статьи и открытие дискуссии, остальные же трое категорически высказались против…
Это-то столкновение Ленин не мог никак забыть и, став диктатором, чисто по-обывательски метал мне…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.