ГАСТЕЙН
ГАСТЕЙН
Давно знакомая пыльная дорога, верстовые столбы, которые каждый раз отсчитывают все больше и больше верст от родины, встречные коляски, дилижансы, телеги. По сторонам приветливо раскинулись чистенькие и аккуратные немецкие городки и поселки с островерхими черепичными крышами, алеющими сквозь ветви деревьев и кусты сирени. Неутомимо катятся высокие с тонкими спицами колеса дилижанса.
По дороге в него садятся все новые пассажиры, вполголоса разговаривают между собой о своих делах. Короткие ночлеги на станциях. Отдых и сон в чистеньких комнатках, в которых наряду с правилами для путешественников висят в застекленных рамках трогательные картинки с нравоучительными сентенциями, выписанными узорчатой готической вязью.
В углу дилижанса сидит, укутавшись поплотнее в широкий плащ, человек небольшого роста, с длинным, остро выдающимся носом и ястребиными глазами, прикрытыми желтоватыми веками. Кажется, что он дремлет. Иногда он приподымается и исподволь, зорко взглядывает на соседей, на дорожный пейзаж и снова погружается в дремоту. Или достает из кармана небольшую книжечку и внимательно читает ее, прерывая чтение лишь при резких толчках или недостатке света.
Этот одинокий пассажир, не смешивающийся с веселыми, довольными собой соседями — немецкими коммивояжерами, торговцами, фермерами, — Гоголь. За его внешним безразличием — неустанное внутреннее беспокойство.
Что же дальше? Вот вышла его книга, в которую он вложил столько труда, сил, здоровья. Разлетелась по всей России… Одни ее хвалят, другие хулят… Ну, а дальше? В неведомую даль несется Чичиков на своей тройке… и из этой дали пока нет ответа…
Там, в Москве и Петербурге, остались преданные ему друзья, люди, которые ценят его книги, жалеют его, опечалены его отъездом. Но как мало они понимают его, как поверхностны их суждения! В его поэме они увидели лишь осуждение, сатиру, нападки на общественные несправедливости. За веселым и едким смехом они не заметили горечи слез, мучительную тоску, мечту о прекрасном. Ему хотелось истинно и честно служить России. Он бросил все — и службу, и друзей, и даже самую Россию, затем, чтобы вдали и в уединении от всех создать труд, который должен был способствовать преуспеянью его родины. Прежде ему хотелось в своем сочинении выставить те свойства человеческой природы, которые еще недостаточно осмеяны и поражены сатирой. Но теперь он увидел, что со смехом нужно быть осторожным. Следует лучше узнать и определить природу человека и душу его, обратить внимание на познание тех законов, которые движут человеком и человечеством вообще. Его поэма требует иного продолжения, иного плана…
Вот уже желтый дилижанс покатил по улицам Берлина. Показались ровные, однообразные кирпичные дома, подстриженные деревья, уличные вывески, фонари, тротуары с гуляющими и спешащими куда-то людьми. Дилижанс остановился около гостиницы. Гоголь устало вышел из него, взял в руку матерчатый саквояж и прошел в вестибюль. Слуга проводил его в номер для приезжающих — очень Чистенькую, светленькую, окрашенную голубенькой краской комнатку с окном, задернутым кисейной занавеской, кроватью, заслоненной голубой ширмой с нарисованной на ней парой целующихся голубков, фаянсовым кувшином и тазом для умыванья.
Как все это не похоже на Россию и в то же время как все это ему далеко, враждебно своим равнодушным, недорогим комфортом!
Может быть, поехать в Дюссельдорф к Жуковскому? Это ведь совсем близко! Да, он так раньше и собирался и даже писал ему. Жуковский стал теперь счастливым семьянином. У него уже маленькая дочка, миленький уютный домик в Дюссельдорфе! Там спокойно, тихо… Но возможно, что Жуковских сейчас нет в Дюссельдорфе. Ему кто-то говорил в Петербурге, что Жуковский собирался ехать куда-то на воды, лечить жену — у нее нервы не в порядке.
Гоголь задумчиво разделся, умылся и сел за стол. На столе стояла чернильница в форме пивного бочонка и песочница с чистым мелким песком. Рядом аккуратно отточенное гусиное перо. Он почти машинально вынимает из саквояжа лист бумаги и, не отдохнувши с дороги, не позавтракав, принимается писать Жуковскому. Он сообщает ему о своих переживаниях, о внутренней перемене, о своих новых планах, о своей поэме: «…О чем говорить? Скажу только, что с каждым днем и часом становится светлей и торжественней в душе моей, что не без цели и значенья были мои поездки, удаленья и отлученья от мира, что совершалось незримо в них воспитанье души моей, что я стал далеко лучше того, каким запечатлелся в священной для меня памяти друзей моих, что чаще и торжественней льются душевные мои слезы и что живет в душе моей глубокая, неотразимая вера, что небесная сила поможет взойти мне на ту лестницу, которая предстоит мне, хотя я стою еще на нижайших и первых ее ступенях. Много труда и пути и душевного воспитанья впереди еще!»
На этот раз он не стал писать Жуковскому о тяжелом грузе жизненных мелочей — худом здоровье, резких болях в желудке, о множестве долгов, о неудобствах утомительного путешествия. «О житейских мелочах моих не говорю вам ничего, их почти нет, да, впрочем, слава богу, их даже и не чувствуешь и не слышишь. Посылаю вам «Мертвые души». Это первая часть. Вы получите ее в одно время с письмом по почте… Я переделал ее много с того времени, как читал вам первые главы, но все, однако же, не могу не видеть ее малозначительности в сравнении с другими, имеющими последовать ей частями. Она в отношении к ним все мне кажется похожею на приделанное губернским архитектором наскоро крыльцо к дворцу, который задуман строиться в колоссальных размерах…»
На следующее утро путешественник, удивив гостиничную прислугу своей неразговорчивостью и нелюдимостью, справился о дороге и снова забрался в дилижанс, направляющийся в Зальцбург…
Через три дня, проехав половину Германии, Гоголь оказался среди альпийских гор. Маленький курортный городок Гастейн стоял затерянным среди неприступных вершин. Покрытые лесом горы, за которые цеплялись медленно проходящие облака, бурная горная речка, с грохотом падающая на дно ущелья, придавали всему суровый и даже мрачный вид. Но эта мрачность ландшафта искупалась на редкость чистым и свежим горным воздухом, вознаграждавшим путешественника за долгий путь по жаркой и пыльной дороге. Да и знаменитые гастейнские воды, прозрачные как кристалл, давно прославились на всю Европу.
В Гастейне ждал его Языков. Поэт молодости и вина, радости и любви, он был тяжело болен. У него начиналась сухотка спинного мозга. Воды Гастейна сулили исцеление. После долгих расспросов Гоголь разыскал домик, где жил Языков. Тот его встретил восторженно. Лежа на диване на маленькой веранде, он приподнялся и взволнованно обнял друга.
Разговор сразу же зашел о московских новостях и общих знакомых. Немного детское, припухшее лицо Языкова оживилось. Он тяжко страдал и с большим трудом мог передвигаться. Приезд Гоголя ободрил его. Их многое связывало: общие интересы и мнения, преклонение перед Пушкиным, одиночество. За беседой друзья не заметили, как с горы сползло огромное облако. Оно забралось на веранду, окутав их густым туманом.
Языков, показав на облако рукою, привстал с дивана и продекламировал стихи, только недавно сочиненные, о Гастейне:
В тени громад снеговершинных,
Суровых, каменных громад
Мне тяжело от дум кручинных:
Кипит, шумит здесь водопад,
Кипит, шумит он беспрестанно,
Он усыпительно шумит!
Безмолвен лес и постоянно
Пуст и невесело глядит;
А вон охлопья серой тучи,
Цепляясь за лес, там и сям
Ползут, пушисты и тягучи,
Вверх к задремавшим небесам.
Ах, горы, горы! Прочь скорее
От них Домой! Не их я сын!
На Русь! Там сердцу веселее
В виду смеющихся долин!
Гоголь внимательно слушал. Грустное чувство охватило его. Здесь, в горах, среди тумана, в гуле водопада, еще острее чувствовалось одиночество, еще дороже, еще милее казалась покинутая родина. Но так нужно. Он должен принести в жертву своему великому делу и свои удобства, и свои привязанности, и самую жизнь.
Гоголь поселился рядом с Языковым. По утрам он ходил пить воды. Затем принимался за работу. Для собрания сочинений нужно было закончить ряд произведений и поскорее выслать их Прокоповичу. «Игроки», драматические отрывки из его первой комедии «Владимир 3-ей степени», а самое главное, «Театральный разъезд», которым должен был завершиться последний том, требовали доделки, тщательной обработки.
В «Театральном разъезде» он отвечал своим критикам. Насмешливо пересказывал Гоголь нелепые толки, клеветнические отзывы, тупое раздражение представителей высшего круга общества, задетых и раздраженных его комедией. Он выводит и знатных господ, мнящих себя любителями искусства, и чиновников, и светских дамочек, и литератора, которые в один голос заявляют, что его комедия «отвратительная пьеса! грязная, грязная пьеса!», что в ней «нет ни одного лица истинного, все карикатуры!», как утверждает в «Театральном разъезде» некий «литератор», напоминающий малопочтенную фигуру клеветника и шпиона 3-го отделения Булгарина.
Гоголь хорошо знает, что и его новая книга, его поэма, возбудит те же толки, вызовет поток клеветы и ругательств. Поэтому его перо быстро скользит по бумаге, ядовито обличая лицемерие, ложь, суесловие столь презренного для него «высшего общества»!
По вечерам они с Языковым долго пьют крепкий чай, просматривают русские журналы, читают стихи, спорят. Николай Михайлович лежит на своем диванчике в пестром, полосатом халате, а Гоголь сидит в кресле и поучительно рассказывает о своих делах. Его беспокоит судьба книги, вести, доходящие до него из России.
Октябрьский праздник в Риме. Художник А. Иванов.
Автограф Гоголя. Письмо к матери.
— Разве ты не видишь, — с горечью говорит он, — что мою книгу принимают за сатиру на личность!
Языков внимательно слушает и настаивает на том, что для России нужно теперь не осуждение, не сатира, а изображение положительного идеала русского человека.
— Ведь сатира, осмеяние русской жизни, — горячится Языков, — от незнания ее, от недостатка патриотизма. Опасные мысли занесены с Запада, их сеют Белинский и «Отечественные записки». Подлинные патриоты — московские славянофилы Аксаковы, Киреевские, Самарин — правильно указывают особые судьбы русского народа, сохранившего свои первоначальные основы, свято преданного православной вере.
Языков волнуется, машет руками, пробует привстать на своем костыле и бессильно снова опускается на диван. Он вытаскивает из стола листок с только что набросанными стихами и торжественно читает:
Хулой и лестию своею
Не вам ее преобразить,
Вы, не умеющие с нею
Ни жить, ни петь, ни говорить!
Умолкнет ваша злость пустая,
Замрет неверный ваш язык:
Крепка, надежна Русь святая,
И русский бот еще велик!
— Эти стихи направлены против «критиков», заносчивых и дерзких людей, не понявших, того, что величие России в ее прошлом, в исконном единстве всех слоев ее населения.
Для Гоголя взгляды Языкова не были новостью. Его московские друзья — Погодин, Шевырев, Аксаковы во многом держались тех же воззрений.
Не возражая Языкову, Гоголь стал развивать свои мысли:
— Мне казалось, что больше всего страждет все на Руси от взаимных недоразумений и что больше всего нам нужен такой человек, который бы при некотором познании души и сердца и при некотором знании вообще проникнут был желанием истинным мирить. Для первой части поэмы требовались люди ничтожные, пошлые. Первая часть свое дело сделала: она поселила во всех отвращение от моих героев и их ничтожности. Теперь же я должен показать добродетельных людей, явления утешительные. Их в голове не выдумаешь. Пока не станешь сам хотя сколько-нибудь на них походить, все, что ни напишет перо твое, будет далеко от правды, как земля от неба!
Гоголю было тяжело говорить. Эти мысли давно теснили его, волновали и не приносили утешения. Второй том «Мертвых душ» писался медленно и трудно. Герои его не приобрели еще своего реального облика, не становились столь же зримыми, наглядными, реальными, как герои первого тома.
Они закончили свой спор. Да, собственно, это и не было спором. Гоголь сам себя хотел уверить в правильности того пути, который, как он думал, теперь открылся перед ним. Языков лишь договаривал то, что вытекало из слов самого Гоголя.
Вокруг становилось все темней. С гор опускались мохнатые, тяжелые тучи. Вскоре пошел теплый, плотный дождь. Казалось, все потонуло в этом мраке, дожде, черном, низко опустившемся небе.
Гастейн не оправдал своей славы. Гоголю не становилось легче, подавленное настроение не проходило. Чтобы развлечься, он съездил в Мюнхен, но там было жарко и душно, солнце накаляло комнату пансионата, и нечем было дышать. Он возвратился в Гастейн. Наступила осень. Частые дожди, суровые низкие облака утомляли и беспокоили Гоголя. Он снова стал вспоминать свой любимый Рим, теплое синее небо Италии. Воды Гастейна не пошли впрок и Языкову. Он скучал, раздражался и охотно поддался на уговоры Гоголя, звавшего его с собою в Италию. Гоголь обратился с письмом к Александру Иванову, прося его подыскать квартиру для Языкова.
В середине сентября он вместе с Языковым направился в Венецию, а 27 сентября 1842 года они были в Риме.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.