9
9
Во второй половине июля вместо Брусилова Верховным главнокомандующим назначают Корнилова; это обстоятельство и радует Снесарева, и тревожит: удастся ли новому Верховному, его другу, поправить почти непоправимое?
Заметно и радующе изменилось отношение к офицерам. «Это наши спасители и наши мученики», — часто слышится теперь. Причём почти везде и у многих. Даже Керенский невольно воскликнул: «Это удивительная группа… только она одна не заявила ко мне никакой просьбы».
И Снесарев пишет жене: «Как я рад, что это, наконец, понимают, и тягчайший грех революции выходит наружу… Пред нами, как живая, во всей яркости прошла вся эта драма, пережитая армией, её развал, агония, её почти склонение к небытию со всеми страшными картинами трусости, подлости, измен, предательства, и теперь, когда армию понемногу возвращают к её нормальной организации, мы видим её постепенное пробуждение как от летаргического сна. И нам всё это понятно, мы говорили всё это раньше (так я писал и А.И. Гучкову, когда он просил нас высказаться по поводу вводимых реформ) и не считали себя какими-то особыми пророками. И тем удивительнее для нас слышать разные объяснения, которые дают в Петрограде прибывшие с фронта. Они находят здесь и революционные, и контрреволюционные настроения, возлагают надежды на комитеты… словом, стараются плыть в море своей условной вымученной стилистики, не имеющей ничего общего ни с армией, ни с её жизнью, ни с её переживаниями… здесь всё совершается совершенно иначе: или много проще, или много сложнее, чем думают “мыслители”…
Как-то вы там живёте, как твоё здоровье, моя лапушка? Я боюсь, что вам в тылу наши события на фронте кажутся более страшными, чем они бывают на самом деле. Хотя Куропаткина и называли мастером отступления, но это искусство не большое и довольно простое; обыкновенно ждут ночи и под покровом темноты, оставив немного людей, покидают позицию… Одно горе — усталость в ногах и ноющая боль в сердце».
(Андрей Евгеньевич, Ваше Превосходительство, господин и товарищ генерал! Вы пережили Великое отступление 1915 года, отступление 1917 года, а наша с вами Родина ещё переживёт страшное, с миллионными потерями убитых и пленённых, отступление первых лет Великой Отечественной войны, да ещё — революционно-криминальный погром в конце двадцатого столетия, когда очередная временщическая бригада-семья, руководимая якобы конституционным гарантом-прорабом, а на самом деле искусно подвигаемая западными политиками и собственными жадностью и безрассудностью, нанесёт такой предательский, заплечный удар по России, какой не наносили турки, шведы, французы, вместе взятые; или масоны Февраля и большевики Октября, вместе взятые.)
Снесаревские записи и строки лета 1917 года:
«…В Киеве непрерывные кражи и грабежи… Грушевский, инициатор украинского движения, уличается в связях с австрийцами и в получении от них денег, что-то вроде Ленина, субсидируемого германцами… Какова картинка “товарищеского” обрабатывания России! И я понимаю теперь, как создаётся в стране реакция: одного волнует и пугает необеспеченность жизни и имущества, помещика — жизнь на вулкане под угрозой крестьянского движения, меня — дикая организация почты… Слагаемые многочисленны, сложны и разнообразны, их историк и не разберёт, а скажет только своё слово о конечной сумме: в таком-то месяце в стране стала наблюдаться реакция, которая к такому-то моменту усилилась и тогда-то дала такие-то результаты.
…Начало Московского совещания, речь Керенского и т.п. Кроме пужания и властнической натуги в речи ничего нет. Я ждал от него большей решительности, а главное — большей смелости. Народник, который стращает насилием, — жалкий и смешной тип. Возвратить смертную казнь, ввести цензуру, да ещё усмотрительную, опираться на казаков… и всё ещё величать себя народником или социалистом, ведь это курам на смех. Так грубо не проваливалась в жизни ни одна политическая платформа…»
В «Тихом Доне» около трёх страниц отдано Московскому государственному совещанию. В перерыве меж заседаниями в кулуарах Большого театра, насколько можно уединяясь, разговаривают Корнилов и Каледин. Об армии, растлеваемой большевистскими и иными агитблудословами, о неумных внегосударственных шагах Временного правительства, о необходимости действовать решительно, на рубеже предельного, даже обнажая фронт, дабы германскими наступающими полками вразумить «временных».
На вопрос Верховного главнокомандующего о настроениях на Дону атаман Области войска Донского, недавний герой Луцкого прорыва, отвечает:
«— Нет у меня прежней веры в казака… И сейчас вообще трудно судить о настроениях. Необходим компромисс: казачеству надо кое-чем поступиться для того, чтобы удержать за собой иногородних… Земля… вокруг этой оси вертятся сейчас мысли и тех и других…
— Могу я рассчитывать, что на Дону у вас я найду приют?
— Не только приют, но и защиту. Казаки ведь исстари славятся гостеприимством и хлебосольством. — В первый раз за всё время разговора улыбнулся Каледин, смягчив хмурую усталь исподлобного взгляда.
Час спустя Каледин, донской атаман, выступал перед затихшей аудиторией с Декларацией двенадцати казачьих войск».
Дон, после большевистского переворота принимающий — не только военных Алексеева, Корнилова, Деникина, Лукомского, Маркова, но и общественно-цивильных, строго говоря, никчёмных, «переодетых», не знающих ни казачьего мира, ни России разнопартийных Милюкова, Савинкова, Завойко, Фёдорова, Керенского и легион им подобных, — Дон ещё может защитить их, но скоро он уже и себя не защитит, выгорая от красного пала.
Ничто не спасёт казаков — разорят их уклад, сожгут станицы, кого недостреляют — изгонят с родины.
«Я со своим домом всё стою на тех же местах; вчера у нас была служба в малюсенькой, но очень уютной церкви; солдат была масса, пел маленький хор… простые напевы… Вообще, ребята начинают поворачивать к Богу, догадываясь, что без него ровно ничего не выходит: ни победы, ни порядка, ни духовного покоя. По вечерам, когда тухнет заря, я вновь начинаю слышать “Отче наш”… поют роты, собравшиеся на поверку. А то ведь по первоначалу… молиться отказались: “Это старый, мол, режим…” Я приказал сказать, что все мы, и наши дети, и наши внуки давно будем гнить в земле, а этот режим — Слово Божие — будет так же раздаваться по церквям и полям, как он несётся теперь, как он несся сотни лет назад… не старый, а вечный режим. На полях приступают к уборке кукурузы… последнее слово жатвы.
Вчера с нами обедал один генерал и дивился нашей застольной дисциплине: офицеры раньше меня не сядут, курят по разрешении, раньше выходят — спрашивают моего разрешения и т.п. Он всё удивлялся: “А у нас (в другой дивизии) всякий сам по себе: курит, уходит…” Я мог только ответить: “Вы, генерал, прогрессивны, а мы — народ ретроградный”».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.