2

2

«…Мне кажется, что, кроме Андрея Белого, нет сейчас на земле человека, который мог бы дать характеристику Александра Блока», — писал 24 января 1922 г. К. И. Чуковский матери Блока А. А. Кублицкой-Пиоттух[574]. Будучи к этому времени уже сам автором только что вышедшей в свет «Книги об Александре Блоке», сочетавшей аналитические характеристики с точными и выразительными мемуарными зарисовками и штрихами, Чуковский, безусловно, сформулировал свое мнение со всей ответственностью, хорошо понимая значение свидетельств Андрея Белого для уяснения жизненного пути и творческого облика великого поэта.

Ровесник Блока и один из самых близких ему людей, писатель, чей масштаб дарования и творческих достижений стоит вровень с блоковским, духовный спутник его, начиная с самых первых шагов на литературном пути, Белый действительно имел большее внутреннее право писать и говорить о нем, чем кто-либо другой из его современников. По сей день «Воспоминания о Блоке» (1922) Андрея Белого остаются ценнейшим источником сведений о поэте, несмотря на обилие введенных в читательский оборот документальных материалов и исследовательских разысканий. Их значительность — не только в живом и подробном воссоздании многих эпизодов общения с Блоком, не только в неповторимо-своеобразном мастерстве Белого-мемуариста, но и в глубине и точности постижения внутреннего мира Блока. В отношении Белого к Блоку нет ничего общего с позицией стороннего, хотя бы и внимательного, наблюдателя. Блок изображается Белым как бы изнутри, романтическое мироощущение поэта созвучно его собственному творческому кредо вплоть до мельчайших особенностей, которые не в состоянии был бы уловить и охарактеризовать кто-либо другой. В воспоминаниях Белого рельефно вырисовывается во всем своем эпохальном значении «одинокая, мужественная, скорбная фигура Блока», как писала о них в 1922 г. М. С. Шагинян, и при этом «всюду проступающий, ясный и чистый образ, строгий образ Блока сам собою побеждает всякие схемы»[575] — те схемы, к которым порою прибегал Белый, чтобы истолковать и связать воедино противоречивые стороны творческого облика покойного поэта.

Нет нужды здесь поэтапно прослеживать сложную историю взаимоотношений Блока и Белого: она почти с исчерпывающей полнотой отражена в их многолетней переписке и в ярких подробностях воссоздана в мемуарах Белого. В последние годы жизни Блока его отношения с Белым, поначалу экзальтированно «братские», затем напряженно-конфликтные, выровнялись, перешли в прочную дружбу, питавшуюся — при всей эпизодичности и «внешности» личных контактов — чувством взаимного уважения двух признанных корифеев символизма, близости исходных духовных идеалов и литературных принципов, любви и доброжелательности, укрепившихся после преодоления резких идейных размежеваний. «…Мы „под громом событий“ те же братья, как и встарь, и события мира нас по-прежнему спаивают», — писал Белый Блоку в июне 1916 г.[576]. Особенно тесной осознавалась эта связь после октября 1917 г., когда Блок и Белый оказались в одном стане, в числе немногих писателей, выразивших свою приверженность свершившемуся революционному перевороту.

Виделись и общались Блок и Белый в пореволюционные годы менее интенсивно, чем в пору своей молодости; почти иссякла и их переписка. Устойчивый характер внутренней связи, спокойная уверенность друг в друге и чувство взаимопонимания, кажется, не требовали дополнительных подтверждений; прочной основой этого единства служила общность истоков их литературных биографий — «эпоха зорь», сформировавшая их духовный мир и определившая их творческий облик, эпоха, обоими осознававшаяся уже как история, но как действенная история, как былое, высвечивающее незримым светом и пронизывающее живительным огнем сиюминутную реальность. «Андрей Белый в Доме искусств <…>. Он такой же, как всегда: гениальный, странный», — в этой записи Блока, относящейся к вечеру Белого в петроградском Доме искусств (1 марта 1920 г.)[577], подспудно ощущается долгий опыт взаимоотношений и навык восприятия того, что составляло духовное существо его старинного жизненного спутника.

Постоянно декларировавшаяся общность позиций Блока и Белого в пореволюционные годы находила себе подтверждение в совместных литературно-организационных начинаниях. В их ряду прежде всего необходимо упомянуть петроградское издательство «Алконост», основанное С. М. Алянским, — большая часть книг Блока и Белого этих лет увидела свет под его маркой — и выпускавшийся «Алконостом» альманах «Записки мечтателей»: в этом издании, объединявшем главным образом символистов мистико-теургической, религиозно-философской ориентации, Белый и Блок — основные участники. Блок был одним из инициаторов учрежденной в 1919 г. Вольной Философской Ассоциации («Вольфила»), председателем совета которой стал Андрей Белый[578]. Хотя, в отличие от Белого, Блок почти не принимал участия в лекторской работе и в постоянной деятельности кружков ассоциации, он был внутренне близок к организаторам «Вольфилы» и разделял их духовный пафос; последние два года общения Блока и Белого проходят под знаком «Вольфилы».

Блок болел долго и мучительно; в литературной среде блуждала глухая молва о его безнадежном состоянии, о глубокой безысходности, об отсутствии воли к жизни, о тяжелом расстройстве психики и усугублявшемся физическом изнеможении. Смерть поэта (7 августа 1921 г.), не оказавшись полной неожиданностью, потрясла, однако, Андрея Белого до глубины души; не будет преувеличением сказать, что смерть способствовала возникновению в его сознании нового, по сути своей «мемуарного» образа Блока, в котором все прежние, до последних мелочей знакомые черты возникли и сгруппировались заново и по-иному уже под знаком свершившейся личностной и поэтической судьбы. Первый отклик Белого на смерть Блока — ответ на письмо В. Ф. Ходасевича, находившегося проездом в Пскове, от 4 августа 1921 г.: «Бога ради, сообщите о Блоке. Перед отъездом мне сказали, что он безнадежен»[579]. Письмо Белого к Ходасевичу датировано 9 августа 1921 г., но, судя по ошибочному указанию в нем дня смерти Блока и намеченного дня похорон (в обоих случаях — на день позже), было написано 8 августа; трагический пафос, которым оно проникнуто, станет эмоциональным камертоном во всех версиях воспоминаний Белого о Блоке, появившихся в 1921–1923 гг.:

Дорогой Владислав Фелицианович,

приехал лишь 8 августа из Царского: застал Ваше письмо. Отвечаю: — Блока не стало. Он скончался 8 августа в 11 часов утра после сильных мучений: ему особенно плохо стало с понедельника. Умер он в полном сознании. Сегодня и завтра панихиды. Вынос тела в среду 11-го в 10 часов утра. Похороны на Смоленском кладбище.

Да! —

— Что ж тут сказать? Просто для меня ясно: такая полоса; он задохся от очень трудного воздуха жизни; другие говорили вслух: «Душно». Он просто замолчал, да и… задохся…

Эта смерть для меня — роковой часов бой: чувствую, что часть меня самого ушла с ним. Ведь вот: не видались, почти не говорили, а просто «бытие» Блока на физическом плане было для меня, как орган зрения или слуха; это чувствую теперь. Можно и слепым прожить. Слепые или умирают или просветляются внутренно: вот и стукнуло мне его смертью: пробудись, или умри: начнись или кончись.

И встает: «быть или не быть».

Когда, душа, просилась ты

Погибнуть иль любить…

Дельвиг

И душа просит: любви или гибели: настоящей человеческой, гуманной жизни, или смерти. Орангутангом душа жить не может. И смерть Блока для меня это зов «погибнуть иль любить».

Он был поэтом, т. е. человеком вполне; стало быть: поэтом любви (не в пошлом смысле). А жизнь так жестока: он и задохся.

Эта смерть — первый удар колокола: «поминального», или «благовестящего». Мы все, как люди вполне, «на роковой стоим очереди»: «погибнуть, иль… любить». Душой с Вами.

Б. Бугаев.[580]

Обстоятельства предсмертной трагедии Блока, на которые Белый в самой общей форме указывает в письме к Ходасевичу, с впечатляющей полнотой воссоздаются в его дневниковых записях («К материалам о Блоке»)[581]. Их он начал вести сразу же после получения известия о кончине поэта. Мрачные и болезненные мотивы в мироощущении Блока, которые в значительной мере были вызваны переживанием «отсутствия воздуха», исчерпанности тех духовных стимулов, которые вдохновляли его зимой 1917/18 г. и отчасти в последующее время, были в значительной степени свойственны и Андрею Белому. Сам он признавался, что уже в 1919 г. ощутил «явное разочарование в близости „революции Духа“»[582], после чего испытал своеобразную «реакцию» на свой революционный подъем 1917–1918 гг. — и горечь от того, что реальность послереволюционного государственного и общественного уклада неизбежно шла вразрез с утопическими, максималистскими чаяниями. Чувствуя и переживая во многом в унисон с Блоком, Белый сумел отобразить в своих дневниковых записях всю трагическую глубину разлада между революционными надеждами поэта и окружающей действительностью, «политикой», неистребимым и торжествующим «мещанством», проникшим в плоть и кровь нового государства.

С предельной откровенностью и прямотой Белый сказал о том, о чем уже не мог поведать умиравший Блок и что в значительной мере обусловило его безвременную кончину, что в последние годы жизни поэта формировало его страдальческий облик и не могло быть объяснено какой-то одной конкретной причиной или даже совокупностью причин. «Я часто с большой печалью следил за лицом Блока, — вспоминает поэт Н. А. Оцуп, познакомившийся с Блоком за два года до его смерти, — „да это же мученик“, думал я, „и мученик, конечно, не из-за Любови Дмитриевны и не из-за раздражения большевиками“ (прорвавшегося позднее в знаменитой речи на смерть Пушкина). Нет, это было что-то другое, чего я тогда объяснить себе не мог…»[583] Дневниковые свидетельства Белого, думается, во многом приоткрывают пути к истолкованию блоковской предсмертной загадки: с присущим ему «тайнозрительным», пророческим даром Блок, вероятно, стал отчетливо распознавать впереди, за пережитой эйфорией «музыки революции» и продолжающимися пароксизмами «крушения гуманизма», все более резкие и рептильные черты становящейся тоталитарной системы, равно подминающей и «человека-артиста», и гуманиста из XIX столетия, и массовидного многоликого и вездесущего «мещанина»; ощутил рядом, как данность, тот «холод и мрак грядущих дней», который сам он в 1914 г., создавая «Голос из хора», относил поначалу лишь к «далекому будущему»[584]. Безусловную ценность в дневниковых записях Белого — беглых, неотшлифованных, зафиксированных «по горячим следам» — представляет подробная характеристика всех обстоятельств, связанных со смертью и похоронами Блока, разговоров с близкими ему людьми.

Записи «К материалам о Блоке» были доведены до 6 сентября 1921 г. — дня отъезда Белого в Москву. Белый передал их затем на хранение Иванову-Разумнику. Последний в связи с этим вспоминал (в письме к К. Н. Бугаевой от 1 июля 1934 г.): «Б. Н. с 7-го августа 1921 года по начало сентября, целый месяц, вел дневник, очень подробный, день за днем отмечавший его впечатления и настроения — с того момента, когда я, вернувшись домой в Д<етское> Село с квартиры Блока, сообщил Б. Н. о смерти (Б. Н. тогда жил у нас). Этот „блоковский дневник“ Б. Н. подарил мне, уезжая осенью 1921 года за границу. Дневник — ценнейший для Б. Н. и для Блока <…>. Отрывочную страничку из этого дневника (о „Петербурге“) я напечатал в книге „Вершины“, в статье о „Петербурге“»[585]. В упомянутой статье «Петербург» (1923) Иванов-Разумник привел рассуждения Белого о семантике «внутренней инструментовки» романа и отзыв Блока об истолковании Белым аллитеративной системы его третьего тома стихов[586]. Отрывки из «блоковского дневника» Белого (после отъезда его автора в Берлин) Иванов-Разумник читал на одном из «вольфильских» заседаний памяти Блока, посвященном воспоминаниям о поэте (выступали Вл. В. Гиппиус, Иванов-Разумник, Н. А. Клюев, В. Н. Княжнин). 28 августа 1922 г. Иванов-Разумник сообщал Конст. Эрбергу: «Вчера заседание Вольфилы началось в 3 ?, кончилось в 8 ? ч. в<ечера>. Было очень хорошо. Публики полон большой зал — и все сидели не шелохнувшись до самого конца»[587]. В тот же день Иванов-Разумник писал Л. Д. Блок: «…посылаю Вам для прочтения дневник Андрея Белого. Он — не для печати, во всяком случае еще не скоро для печати. Передавая его мне в прошлом году, Борис Николаевич разрешил пользоваться им „по мере разумения“; я думаю, что не нарушил этого разрешения, прочтя вчера на заседании Вольфилы то, что помечено сбоку красным карандашом. (Разумеется — вместо имен называл лишь условные буквы, за исключением перечня имен известных — при описании панихиды и похорон.) Прочел даже не все отмеченное красным; кончил местом, где цитата: „…Он весь — свободы торжество“. Впечатление, по общему отзыву, было очень сильное»[588].

Дневники «К материалам о Блоке» были первой данью Белого памяти покойного друга. Три недели спустя после кончины поэта, 28 августа 1921 г., он председательствовал на 83-м открытом заседании «Вольфилы», посвященном памяти Блока, и произнес на нем большую вступительную речь, в которой прослеживал важнейшие мотивы творчества Блока и основные вехи его поэтической эволюции, стремясь нащупать «связующий нерв» между юношеской лирикой и революционными произведениями поэта. Выступление Белого вызвало огромный резонанс у аудитории. Большой зал Географического общества в Петрограде, где происходило заседание, был переполнен. В связи с этим выступлением Конст. Эрберг (соратник Белого по «Вольфиле») вспоминал: «Импровизационно-творческая стихия создавала в Белом возможность быть хорошим оратором, притом оратором превосходным, обладавшим звучным, гибким голосом <…>. Я помню, как потряс он огромный, переполненный зал Географического общества своей речью, посвященной памяти Блока»[589]. Выступление Белого в «Вольфиле» было опубликовано по стенограмме заседания, вышедшей в свет отдельной книгой[590]. Однако напечатанный текст был, безусловно, не в состоянии передать всей патетической импровизационной стихии речи Белого, покорившей слушателей. «… Печатное слово не восстанавливает живых и взволнованных интонаций говоривших и того трепетного, необычайного состояния духа, которое их объединяло», — свидетельствует Д. Е. Максимов, вспоминая о блоковском заседании «Вольфилы» и о выступлениях Иванова-Разумника, А. З. Штейнберга и Андрея Белого, чей ораторский дар производил поистине «ослепительное действие»: «Мне долго казалось, да и теперь кажется, что эта речь Белого по своему духовному подъему, по власти и силе звучащего слова, по глубине дыхания была выше всех речей, которые мне когда-либо приходилось слышать. <…> В этой речи сливались в единство и самый ее текст, и стихотворные цитаты, но во главе этого единого организма речи стоял такой же единый, цельный, не соизмеримый с окружающим образ экстатического поэта-мыслителя»[591].

Огромный успех заседания в Петрограде побудил Белого к организации аналогичного собрания в Москве. В сентябре 1921 г. он участвовал в создании московского отделения «Вольфилы» и был избран его председателем. 26 сентября под эгидой этой ассоциации состоялось заседание памяти Блока. Сам Белый зафиксировал: «Публичное заседание „Памяти Блока“ от В<ольной> ф<илософской> а<ссоциации> и „Скифов“ в Политехнич<еском> музее. Председательствую. Говорю речь»[592].

Речи Белого памяти Блока подготовили ту идейно-психологическую и эмоциональную почву, на которой должны были возникнуть развернутые воспоминания о поэте. Уже дневники «К материалам о Блоке» включали в себя — в виде краткого конспекта — историю общения Белого с Блоком и разнообразные свидетельства о поэте как самого Белого, так и со слов других лиц. В первые же недели после смерти Блока Белый приступил к работе над более полным изложением своих воспоминаний (август 1921 г.: «Уезжаю в Детское и там начинаю набрасывать „Воспоминания о Блоке“»)[593]; главное внимание при этом он уделил предыстории знакомства и первым юношеским встречам с Блоком. В конце сентября — начале октября 1921 г., незадолго до отъезда за границу, Белый вновь выступал в петроградской «Вольфиле» на двух вечерах с воспоминаниями о Блоке. Мать Блока, А. А. Кублицкая-Пиоттух, писала сестре в этой связи (24 октября 1921 г.): «…после двух выступлений Андрея Белого, когда он так несравненно хорошо говорил о Саше, я от волнения расклеилась <…>. Маня, как Борис Николаевич говорил о Саше! Все время казалось мне, что и присутствует здесь он, мое дитя, вдохновляет своего брата по духу»[594].

«Уезжая спешно за границу, я должен был отдать свою статью, недостаточно проработав ее стиль; прошу извинения у читателей», — написал Белый в примечании к первой, самой краткой редакции своих «Воспоминаний о Блоке», датированной октябрем 1921 г. и помещенной в альманахе «Северные дни»[595]. В этой мемуарной версии, отразившей многие положения речи Белого в Политехническом музее, с особенной пристальностью рассматривается «соловьевский» этап развития Блока, важнейший для формирования его творческого облика, последующие годы характеризуются в суммарном изложении. Более пространную и подробную историю отношений с Блоком представляют собой «Воспоминания об Александре Александровиче Блоке» Белого, напечатанные в «Записках мечтателей»; основу этого текста составили его «вольфильские» мемуарные выступления[596].

Приехав в ноябре 1921 г. в Берлин, Белый приступил к работе над наиболее пространной версией своих «Воспоминаний о Блоке», которую опубликовал в четырех сборниках «Эпопея», выпущенных им в Берлине в 1922–1923 гг. под собственной редакцией[597]. Текст для первого сборника «Эпопея» Белый закончил в декабре 1921 г. («…пишу 1-ю главу „воспоминаний о Блоке“ (перерабатывая материал, начатый в Детском)»), для второго сборника — в январе, для третьего — в мае и для четвертого — в конце 1922 г.[598]. «Воспоминания о Блоке», напечатанные в «Эпопее», — фундаментальная книга, в которой история взаимоотношений Блока и Белого воссоздана с максимальной широтой, с привлечением многочисленных автобиографических и попутных мемуарных свидетельств, имеющих к ней прямое или косвенное касательство; изложение событий доведено до 1912 г., причем годам «вражды» поэтов и их нового сближения на рубеже 1900–1910-х гг. уделено не меньше внимания, чем начальной поре отношений. Несколько специальных глав в книге посвящено аналитическому рассмотрению поэзии Блока: развивая положения, намеченные ранее в статье «А. Блок» (1916)[599] и в «поминальных» речах, Белый осмысляет ее в динамическом развитии, показывая характер изменения образной структуры и выдвигая свои предположения о психологических, философских, исторических предпосылках этой эволюции[600]. Характерная особенность как собственно мемуарных глав, так и предлагаемых Белым интерпретаций творчества Блока — постоянная апелляция к мистическим и оккультным представлениям о внутреннем мире человека, к антропософской терминологии и символике. Невольно тем самым ставя препоны читателю, далекому от этой проблематики или чуждому ей, Белый, однако, отнюдь не стремился к заведомой «эзотеричности»: для него самого та, порой весьма специфическая, образная ткань, в которую он облекал свои переживания, мысли и идейные построения, была хорошо освоенным и удобным для самовыражения внутренним алфавитом, которым он пользовался с полной свободой и непринужденностью.

В развернутой версии воспоминаний Блок предстает у Белого в окружении многочисленных представителей литературной и окололитературной жизни Петербурга и Москвы начала века, при этом богато прорисованный фон нередко выступает на первый план повествования и отодвигает в тень главного героя мемуаров. Особенно это заметно тогда, когда Белый, излагая историю своих взаимоотношений с Блоком в строго хронологической последовательности, обращается к характеристике того периода, когда их личные встречи временно прекратились (глава восьмая — «Вдали от Блока»). Белый чувствовал, что неудержимый поток воспоминаний о целой эпохе неизбежно выплескивается за рамки локально очерченной темы, подчиняя ее себе, и даже ввел в повествование голос протестующего читателя: «… какие это воспоминанья о Блоке? Где Блок? Проходят — кружки, общества, люди. О Блоке — молчание <…>»[601]. Бесспорно, что Блок даже в пору взаимного отдаления постоянно присутствовал в сознании Белого, незаметно воздействуя на него своим творчеством и самим фактом своего существования, и Белый не раз подчеркивает это обстоятельство, однако, рассказывая о времени размежевания с Блоком, он вынужден был переключаться и на других действующих лиц. В ходе работы становилось все более ясным, что «Воспоминания о Блоке» с каждой новой главой неизбежно превращаются в книгу более широкого охвата и звучания, чем она была задумана. Подготовив девять глав для четырех сборников «Эпопея», Белый по сути почти исчерпал собственно мемуарную сторону своей темы: не отраженное в этих главах последнее десятилетие жизни Блока для него проходило главным образом «вдали от Блока», и, следовательно, дальнейший «блокоцентризм» при сохранении избранного типа повествования соблюсти бы уже никак не удалось. В. Ф. Ходасевич, постоянно общавшийся с Белым в Берлине в 1922–1923 гг., вспоминает о его чрезвычайно активной и целеустремленной работе над воспоминаниями: «Случалось ему писать чуть не печатный лист в один день. Он привозил с собою рукописи, днем писал, вечерами читал нам написанное. То были воспоминания о Блоке, далеко перераставшие первоначальную тему и становившиеся воспоминаниями о символистской эпохе вообще. Мы вместе придумывали для них заглавие. Наконец, остановились на том, которое предложила Н. Н. Берберова: „Начало века“»[602].

Над «берлинской» редакцией мемуаров «Начало века» Белый начал работу в декабре 1922 г., месяц спустя после завершения девятой главы «Воспоминаний о Блоке», и закончил ее в июне 1923 г. (до сих пор из этого обширного произведения опубликованы лишь отдельные главы). Основу этой книги мемуаров составили «Воспоминания о Блоке», напечатанные в «Эпопее». По существу, «берлинское» «Начало века» представляет собой расширенный и отчасти переработанный вариант «Воспоминаний о Блоке», в котором фон взаимоотношений Блока и Белого, в первоначальной версии обрисованный по необходимости бегло и суммарно, был развернут в масштабную, многофигурную картину минувшей литературной эпохи. Так стремление Белого сначала сказать о Блоке проникновенное поминальное слово, а затем воскресить в памяти историю многолетнего общения с ним привело к осуществлению грандиозного мемуарного задания. Сама логика движения первоначального эмоционального импульса, породившего творческие усилия Андрея Белого, представляется глубоко закономерной: и для него, как уже отмечалось, и для многих его современников смерть Блока оказалась знамением того, что целая духовная и историческая эпоха, которую они выражали и воплощали в себе, отодвинулась в прошлое. Показательно в этом отношении замечание К. Г. Локса в его обзоре изданий памяти Блока: «Для Блока наступает история. Прошло меньше года с его смерти, и уже ясно чувствуешь — поэт в прошлом, быть может, он скоро станет далеким»[603].

«Воспоминания о Блоке» Белого, при всей их уникальности и значительности, оказались в одном ряду с тогда же появившимися другими, чрезвычайно ценными и информативно насыщенными, мемуарными свидетельствами о Блоке его современников. В 1922 г. вышел в свет биографический очерк «Александр Блок», написанный теткой поэта, М. А. Бекетовой; личные, семейно-бытовые воспоминания сочетались в нем с беглым прослеживанием всей внешней канвы блоковской жизни от рождения до смерти. В избранном ею методе жизнеописания мемуаристка была вполне права: не окажись она столь внимательна к подробностям и деталям, драгоценным мелочам, много немаловажных сведений о жизни Блока и его семьи, не отраженных в сохранившихся материалах, было бы невосстановимо утрачено. И все же по-своему прав В. Ф. Ходасевич, писавший в рецензии на книгу Бекетовой: «…приходится признать, что ее очерк типичен для так называемых „семейных воспоминаний“, в которых писатель обычно изображается несколько иконописно: одно слегка затушевано, другое и вовсе спрятано, все очень добродетельно, очень почтенно и так удивительно благопристойно, что хочется спросить: как мог этот средний, приглаженный, благонамеренный господин, окруженный таким многоуважаемым бытом, оказаться таким неблагополучным, порой надрывным поэтом? <…> как мог этот человек притвориться тем Александром Блоком, которого все мы знаем <…>?»[604]

Уже не «благонамеренный господин», а большой поэт Александр Блок обрисован в мемуарных очерках писателей-современников (в том числе и его близких друзей), появившихся в печати в первой половине 1920-х гг., — в воспоминаниях Вл. Пяста, B. А. Зоргенфрея, З. Н. Гиппиус, С. М. Соловьева, Г. И. Чулкова, C. М. Городецкого и др. Оценки личности Блока, его творчества и гражданского поведения колеблются в упомянутых мемуарных свидетельствах с заметной амплитудой — от безоговорочно-восторженной (Зоргенфрей) или претендующей на выверенную и трезвую объективность (Пяст, Чулков) до взыскательно-пристрастной (Гиппиус). Личность мемуариста, его общественная и идейно-эстетическая позиция, его личные предпочтения и вкусы сказываются в этих попытках портретирования достаточно зримо и рельефно, но все же ни аналитичная Гиппиус, ни эмоциональный Зоргенфрей в равной мере не выходят за рамки объективированного повествования; в центре их внимания — эпизоды общения с Блоком, психологические характеристики, описания, трактовки и обобщения, претендующие на «документальную» точность и достоверность. Главная цель этих воспоминаний — воссоздание и истолкование образа Блока; сам мемуарист стремится в своем изложении довольствоваться вполне скромной ролью реципиента, аккумулятора и передатчика определенной информации (хотя ограничиться исполнением этой роли ему, разумеется, обычно не удается). Жизненный материал, вводимый в поле зрения, в данном случае был для читателя нов, но повествовательная манера оставалась вполне ожидаемой и даже привычной: в подобном стиле были в большинстве своем выдержаны многочисленные мемуарные источники, охватывающие историю русской литературы XIX столетия.

На фоне всей этой совокупности мемуарных произведений книга Белого резко выделяется не только своим внушительным объемом, но главным образом совершенно иной манерой повествования. Тот, кто ждет от нее развернутой летописи литературных событий, россыпи новых и неожиданных фактов, колоритных «реалистических» портретов, «документально» достоверных высказываний и рассуждений более или менее достопамятных лиц — всего того, что обычно делает мемуарные источники занимательными и пригодными для легкого досуга, — будет скорее всего разочарован. Совершенно непривычными читателю «традиционных» мемуаров покажутся ритмическая организация текста у Белого — включая и авторскую установку на «проговаривание» про себя инициалов: «Неоднократно говаривал мне Д. (дэ) С. (эс) Мережковский» и т. п., — а также сугубо индивидуальный синтаксис и другие нетривиальные черты повествования. Все эти внешние приемы в данном случае лишь дополнительно подчеркивают своеобразие мемуарного видения и мышления Белого. Не менее неожиданным может показаться включение в книгу воспоминаний пространных глав, содержащих скрупулезнейший анализ поэтической образности Блока, рассмотренной в ее эволюции, в сложном, прихотливом взаимодействии тем и мотивов. Для Белого такое сочетание «жизнеописательных» фрагментов с интерпретациями поэтических текстов было глубоко закономерно: в его восприятии личность Блока — это не совокупность, объединяющая ипостаси человека и поэта, а изначальное, синкретическое единство, самое яркое воплощение символистского «жизнетворческого» синтеза; поэт-символист, по убеждению Белого, не может попеременно то пребывать «в заботах суетного света», то внимать «божественному глаголу», все его бытие в глубинном смысле — миссия, исполнение «священной жертвы». Наконец, те читатели, которые захотят сосредоточиться исключительно на образе Блока, будут раздосадованы тем, что в этих воспоминаниях им придется гораздо чаще, чем с Блоком, встречаться с Андреем Белым. «Воспоминания о Блоке» — заведомо, программно «субъективные» мемуары, повествователь в них — столь же заметная фигура, сколь и герой повествования, — даже в тех главах, где преимущественное внимание уделено именно изображению Блока. Книгу Белого порой воспринимали как опыт автобиографии, личной исповеди — подобно «Исповеди» Руссо или «Поэзии и правде» Гете, — и те, кто склонны были, как, например, Георгий Иванов, с критическим пристрастием относиться к Белому, находили для соответствующих оценок в «Воспоминаниях о Блоке» самый благодарный материал: «…в них много любопытного. Самое любопытное, разумеется, сам Белый. <…> Из них мы видим, „как дошел до жизни такой“ Андрей Белый. Видим, как прогрессировала в нем расхлябанность души и неврастения, в наши дни дошедшая в книгах Белого до последнего предела»[605].

Для подобных наблюдений «Воспоминания о Блоке», конечно, давали определенные основания — безотносительно к тому, какие оценочные выводы из этого следовали. Белый практически во всех своих творческих исканиях опирался главным образом на личный биографический опыт; уже говорилось о том, что его заведомо вымышленные «беллетристические» конструкции неизменно основываются на пережитых им самим житейских и психологических коллизиях, а самые гротескные персонажи сотканы из впечатлений, порожденных вполне реальными лицами. Тем менее подобный «эгоцентризм» удивителен в мемуарной книге: она неизбежно должна была обернуться автобиографией. Даже если бы Белый поставил перед собой в данном случае четкую задачу — по возможности переключить внимание всецело на образ своего друга и собрата по литературе, а самому предстать благоговейным созерцателем и интервьюером, «умереть в Блоке», выполнить ее он был бы не в силах: слишком яркой и своеобычной оказывалась его собственная творческая индивидуальность, и никакие самоуничижительные оговорки не способны были умалить этого факта. При этом не следует упускать из виду, что, оставаясь в кардинальных основах мироощущения единомышленниками и «сочувственниками», мятущийся, «неистовый», избыточный во всех эмоциональных проявлениях Белый и замкнутый, строгий, внутренне сосредоточенный Блок по темпераменту, по психологии и стилю поведения, по многим специфически личностным качествам и особенностям были едва ли не антиподы. З. Н. Гиппиус, хорошо знавшая обоих, в мемуарном очерке «Мой лунный друг (о Блоке)» выразительно обрисовала «разность этих двух людей»: «Серьезный, особенно неподвижный Блок — и весь извивающийся, всегда танцующий Боря. Скупые, тяжелые, глухие слова Блока — и бесконечно льющиеся, водопадные речи Бори, с жестами, с лицом вечно меняющимся, — почти до гримас; он то улыбается, то презабавно и премило хмурит брови и скашивает глаза. Блок долго молчит, если его спросишь; потом скажет „да“. Или „нет“. Боря на все ответит непременно: „да-да-да“… и тотчас унесется в пространство на крыльях тысячи слов. Блок весь твердый, точно деревянный или каменный — Боря весь мягкий, сладкий, ласковый» и т. д.[606].

Автопортрет Белого выписан в «Воспоминаниях о Блоке» очень выразительно и рельефно, портрет Блока в них также воссоздан с исключительной яркостью и мастерством, но при этом он в равной мере передает и черты портретиста: читателю ни на минуту не приходится забывать, что он знакомится с Блоком, существующим в восприятии, а иногда только в воображении Белого. При этом едва ли правомерно определять мемуарный метод Белого как импрессионистический: писатель не столько делится своими впечатлениями от встреч с Блоком и от чтения его произведений, сколько исповедуется о месте Блока в своей духовной жизни, точнее — передает главным образом свое представление об этом месте, каким оно определилось в его сознании в первые месяцы после кончины поэта. Казалось бы, такая система ограничений должна обусловить и ограниченный, специфический интерес к воспоминаниям Белого, сузить пространство, охватываемое их содержанием, однако этого парадоксальным образом не происходит. Будучи далеко не безукоризненным хроникером и фотографом-копиистом, Белый оказывается очень точным в исполнении своего основного мемуарного задания — передаче той духовной, эмоциональной, психологической ауры, которая предопределила его встречу с Блоком и наполнила непреходящим значением их жизненные отношения. Это неотъемлемое и уникальное качество воспоминаний Белого в свое время очень точно уловил Э. Ф. Голлербах: «В мемуарной литературе Белый кладет основание новому, своеобразному и обособленному жанру: его воспоминания насквозь насыщены психологизмом, притом психологизмом почти фантастическим. Это значит, что Белый говорит не столько о душе Блока и не столько о своей душе, сколько о каких-то прикосновениях этих душ, о каких-то эманациях или флюидах, о впечатлениях, догадках и тревогах, неясных, смутных, еле уловимых. Чувствуется, как много „фантастики“ в этих воспоминаниях. Если бы не доверие к Белому, если бы не глубокая уверенность в его совершенной искренности, можно было бы заподозрить его в желании создать „возвышающий обман“»[607].

Событийный ряд, прослеживаемый в «Воспоминаниях о Блоке», — лишь условие и повод для воссоздания другого, «тайнозрительного», внутреннего ряда, составляющего подлинное содержание взаимоотношений Белого с Блоком и с другими персонажами книги. Быт, отраженный в мемуарах, разнообразные удержанные памятью подробности времени, места, обстановки, внешнего облика людей и т. д. — в восприятии Белого не имеют самоценного значения; все это — пелена, покров, одновременно и скрывающий подлинное бытие, и возвещающий о нем. Внешние обстоятельства общения, фиксируемые Белым с предельной тщательностью, — тоже главным образом знамения идеальной сути этого общения, уловленной в ритмической динамике, в движении и становлении, в возникающем, набирающем силу, звучащем то в унисон, то разноголосно диалоге двух поэтических миров. Рассказывая о другом — хотя и очень близком — человеке, Белый одновременно осуществляет опыт самопознания, и в этом отношении «Воспоминания о Блоке» уже вбирают в себя частицу того содержания, которое он попытается передать несколько лет спустя в другой книге — «Истории становления самосознающей души». Самопознание, открывающееся в познавании другого, обнаруживается в подтексте мемуарного замысла. Равным образом и череда эпизодов, образующих историю общения Блока и Белого, приобретает свой высший смысл: это своего рода вехи на пути посвящения, приближения к сокровенному — в мире и в душах друг друга. Характерно, что воспоминания Белого порой вызывали сопоставления и ассоциации, непривычные для произведений этого жанра (по традиции чуждых всякого «эзотеризма»). «Это как бы песня — песня о том, как рыцарь увидел зарю и стал готовиться к подвигу, — писала Надежда Павлович в рецензии на первый выпуск „Эпопеи“. — Эти воспоминания написаны братом и другом так, как может написать только брат, они человечны, может быть, больше, чем все другие вещи Белого, но в человечности своей всегда озарены они светом нечеловеческим, как приличествует „эпопее“»[608]. Другой рецензент, M. Л. Слоним, ставил «Воспоминания о Блоке» в один ряд не с другими мемуарами на ту же тему, а с автобиографическими поэмами Белого («Первое свидание») и Блока («Возмездие») — произведениями, позволяющими ощутить за панорамой исторических картин и реестром фактов и бытовых мелочей подлинную атмосферу пережитого времени: «Все это рассказано так, что чувствуешь ту неуловимую музыку, которая проникает целую эпоху и придает ей особое выражение»[609].

В этой связи закономерен вопрос о степени достоверности и «аутентичности» признаний Белого, о соотношении между отраженным в его книге эзотерическим опытом и мнениями и свидетельствами о тех же переживаниях и событиях, восходящими к другим источникам (в том числе к тем же Блоку и самому Белому). Искренность Белого-мемуариста, отмеченная Э. Голлербахом, действительно является неотъемлемым качеством «Воспоминаний о Блоке», однако необходимо все время помнить, что она отражает состояние души Белого в пору работы над мемуарами, в 1922 г., а не в те дни, которые в них реконструируются: иногда эти эмоциональные «разночтения» оказываются весьма существенными. Также приходится учитывать, что искренность еще не предполагает исчерпывающей полноты рассказа о всех сторонах отношений двух поэтов; год спустя после смерти Блока, когда еще были живы его близкие, Белый не мог поведать в печати обо всех причинах осложнений между ним и Блоком: история влюбленности Белого в Л. Д. Блок, порожденные ею тяжелейшие личные переживания и конфликты в 1906–1907 гг., доводившие его до мысли о самоубийстве, — все это присутствует в воспоминаниях лишь глухими намеками либо в виде констатации фактов, глубинные причины которых утаены от читателя. Недоговоренное Белым в мемуарах ныне приходится восполнять документальными данными — перепиской Белого и Блока, сохранившимися письмами Л. Д. Блок к Белому, перепиской Белого с матерью Блока, новейшими биографическими разысканиями[610].

При этом характерно, что, обрисовывая в тексте воспоминаний — прямо или косвенно — обстоятельства разлада с Блоком, Белый почти повсеместно заново пересматривает их, стараясь выявить правоту Блока и уязвимость собственной позиции. «А. А. был, конечно же, прав»; «Обвиняя А. А., я во многом был грешен тем именно, за что нападал на А. А.» — такого рода коррективы вносит Белый чаще всего, когда ретроспективно анализирует обстоятельства их расхождений. Описывая период разлада, Белый не упускает возможности указать на преходящий или случайный характер прежних размежеваний, подчеркивая, что за внешней разноголосицей сохранялась неизбывная тайная связь, внутренняя созвучность переживаний: тому служат и проводимые параллели между поэтическими текстами — своими и Блока, и воображаемые реконструкции подлинных переживаний Блока, скрытых за теми или иными внешними проявлениями. Однако о том, что эти разногласия не были ни случайными, ни поверхностными, а, напротив, глубокими и неизбывно мучительными, имеется великое множество свидетельств — и в текстах, вышедших в свое время из-под пера Блока и главным образом Белого, и во всей совокупности биографических данных, говоривших о крайней остроте противостояния прежних друзей и единомышленников. Например, Н. Валентинов (мемуарист ответственный, зоркий, с очень точной и цепкой памятью), приведя в сокращенном и смягченном виде «яростную диатрибу» Белого по адресу Блока, отмечает: «Как только он начал говорить о Блоке, лицо его сразу изменилось, потемнело, глаза стали противными, белыми, видно было, что злоба в нем клокочет. Ни о ком другом — ни о Пильском, ни о Стражеве, ни о Бунине, ни о других, которых привык ругать, — он не говорил с таким остервенением. Я никак не могу передать всего, что от него услышал, тем более о сексуальных похождениях Блока: это совершенно нецензурно, и это язык проклинающего монаха»[611]. Тенденция к известному сглаживанию остроты идейной полемики прошлых лет, к ретушированию образа Блока, к его романтической мифологизации прослеживается в мемуарной книге о нем достаточно последовательно; сам Белый позднее объяснял эти особенности тем, что писал «Воспоминания о Блоке» под непосредственным эмоциональным воздействием недавней кончины поэта, охваченный «романтикой поминовения»[612].

Если в изображении Блока в воспоминаниях сказывается тяготение к любовной идеализации, то в портретах некоторых других своих современников Белый допускает противоположный перекос — всякий раз объясняемый конкретными причинами, но едва ли безукоризненный как метод мемуариста. Так, резкие и зачастую несправедливые, уничижительные оценки Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус несут на себе отпечаток отчуждения от них Белого в 1910-е гг. и окончательного идейного разрыва после Октябрьского переворота. Примечательно, что Гиппиус, на протяжении многих лет близко знавшая Белого и не раз указывавшая на его «ненадежность», ожидала от него именно такой, искаженной интерпретации их отношений: «Я слышала, что А. Белый издал воспоминания о Блоке. Не видала книги, но и не видав могу сказать, что наверно там половина вранья»[613]. Аналогичным образом в изображении Брюсова сказался незаглаженный конфликт, случившийся еще в 1912 году (позднее Белый каялся, что в «Воспоминаниях о Блоке» представил Брюсова «монстром», и пояснял: «…тут субъективизм объективно не вскрытой обиды»)[614].

И все же при всех издержках субъективности, не раз оборачивавшейся заведомой пристрастностью, «Воспоминания о Блоке», писавшиеся Белым в 1922 г., давали гораздо более адекватную картину пережитой литературной эпохи и духовных исканий в символистской среде, чем та, которая возникает на страницах его мемуарной трилогии — «На рубеже двух столетий», «Начало века», «Между двух революций».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.