Андрей Белый и Юргис Балтрушайтис
Андрей Белый и Юргис Балтрушайтис
Общеизвестно, что Юргис Балтрушайтис (1873–1944), принадлежавший к узкому кругу авторов и организаторов крупнейшего московского символистского издательства «Скорпион», входил в число наиболее заметных и значимых представителей символизма в период расцвета этого литературного направления. Между тем в историко-литературных работах его связи с писателями-современниками прослежены весьма поверхностно и не раскрыты в их конкретном содержании. Среди немногих работ, затрагивающих творческую деятельность Балтрушайтиса в указанном аспекте, — небольшая заметка В. Купченко «Юргис Балтрушайтис и Максимилиан Волошин»[521] и статья ставропольской исследовательницы Т. Ю. Ковалевой «Валерий Брюсов и Юргис Балтрушайтис»[522], документальная основа которой явно недостаточна: в ней не использованы даже многочисленные письма Балтрушайтиса к Брюсову за 1899–1924 гг., хранящиеся в брюсовском архивном фонде в Москве. Единичны и публикации эпистолярного наследия Балтрушайтиса[523]. Положение дел отчасти объясняется недоступностью для исследователей парижского архива Балтрушайтиса (в составе которого позволительно предположить наличие не только писем его прославленных современников — Брюсова, Андрея Белого, Вяч. Иванова, К. Д. Бальмонта, А. Н. Скрябина и др., — но и неизвестных творческих рукописей автора[524]).
Также приходится констатировать, что, в сравнении с другими крупными символистами, Балтрушайтис редко попадал в орбиту критического внимания: творческая продуктивность его была сравнительно скромной, к тому же две его поэтические книги, «Земные Ступени» и «Горная Тропа», вышли в свет только в 1910-е гг. — уже в ту пору, когда символизм и манифестировавшие его произведения перестали восприниматься как новое и дискуссионное литературное явление. Примечательно, однако, что и в этих обстоятельствах свое слово о поэзии Балтрушайтиса произнесли крупнейшие представители символистской школы, ее признанные мэтры — Валерий Брюсов и Вячеслав Иванов. При этом Брюсов, высоко оценив книгу Балтрушайтиса «Земные Ступени», отметил, что первая книга его «должна быть и его единственной книгой. Балтрушайтис как-то сразу <…> обрел себя, сразу нашел свой тон, свои темы». Вторая книга, «Горная Тропа», по его убеждению, дает «мало нового», она заполнена стихами, «ничем не отличающимися от прежних»[525]. Эволюцию авторской личности Брюсов склонен был рассматривать как непременное условие творческого самовыражения, и в этом отношении он готов был принять поэзию Балтрушайтиса лишь с определенными оговорками. Но даже и при таких собственных установках он считал итоговую высокую оценку творчества своего «товарища по оружию» наиболее приемлемой на печатных страницах. В 1914 г., отвечая на предложение С. А. Венгерова написать статью о Балтрушайтисе для готовившегося им многотомного издания по истории новейшей русской литературы, Брюсов признавался, что «напряженная отвлеченность» стихов Балтрушайтиса его «скорее раздражает, чем восхищает»: «Вашему изданию статья осудительная, конечно, не нужна. Да и мне не очень приятно было бы выступать с такой статьей по отношению к тому „Юргису“, которого, как своего давнего товарища, я сердечно люблю и всячески уважаю»[526].
Вместо Брюсова статью для издания Венгерова («Юргис Балтрушайтис как лирический поэт») написал Вячеслав Иванов, которому удалось обосновать право Балтрушайтиса на тот тип творчества, которому он был привержен. Возможно, эта статья и по сей день остается наиболее проникновенным и вдохновенным толкованием поэтической индивидуальности Балтрушайтиса, высказанным на русском языке. Уподобляя стихи Балтрушайтиса звучанию органной фуги, с ее «верностью и благородством естественно расцветающих мощных форм», Иванов осмысляет его поэзию как «один длинный монолог личности, обращенный к Богу, раскрывающемуся ей в явлении мира»; лирика Балтрушайтиса, претворяющая «все впечатленья бытия в один слитный псалом», представляет собою «„молитвенник“ сердца» — «отсюда выдержанность и цельность высокого религиозного строя этих пустынных медитаций и меланхолических гимнов», отсюда и обобщение всех реалий в его стихах «до типического, до родового». Символистскому методу Балтрушайтиса, видящего в явлениях бытия «преходящие лики вселенской жизни», свойственна «статическая символика», а «музыкально-медитативный характер вдохновений нашего лирика», обусловивший «органическое образование новой композиционной формы, представляющей собою синтез гимна и элегии», отличается глубокой самобытностью и вызывает аналогии разве лишь с поэзией Баратынского[527].
Принципиально в том же ключе, что и статья Вяч. Иванова, выстроены заметки Андрея Белого о поэзии Балтрушайтиса «Ех Deo nascimur», впервые опубликованные по рукописи, поступившей в рукописный отдел библиотеки Института литовского языка и литературы, Витаутасом Кубилюсом и Д. Страукайте с послесловием Томаса Венцловы в 1974 г.[528]. Аналитические оценки, даваемые в них, тем более заслуживают внимания, что глубоких личных отношений между Белым и Балтрушайтисом никогда не было — в отличие от тех дружеских контактов, которые связывали с Балтрушайтисом Брюсова со времени организации «Скорпиона» и Вяч. Иванова в 1910-е гг. и тем самым как бы определяли тональность и характер критической интерпретации творчества.
Впервые Андрей Белый увидел Балтрушайтиса, судя по его мемуарным свидетельствам, в начале декабря 1901 г. на докладе Мережковского в Психологическом обществе и на ужине в честь Мережковских в «Славянском базаре»[529]. Встречи продолжились осенью 1902 г. на брюсовских «средах» и в 1903 г. на литературных собраниях в доме Белого; последний отмечал в мемуарах, что Балтрушайтис, «„спец“ северных литератур и естественник, при всей угрюмости выглядел умницей»[530]. Под впечатлением от этих встреч Белый посвятил Балтрушайтису свое трехчастное стихотворение «Жизнь» (1901), насыщенное характерными для его образа, окрашенного в восприятии современников в специфически «скандинавские» тона, «нордическими» мотивами: «Бесстрашно отчалил средь хлопьев тумана // от берега с песней помор»; «Угрозой седою // полярная ночь шла на нас»; «страна наплывающих льдин»; «полярное пламя» и т. д.[531]. Тот же мифологизированный образ поэта-литовца, аккумулировавший в себе красоту сурового и безмолвного Севера, Белый позднее обрисовывает в словесном портрете Балтрушайтиса, исключительном по своей выразительности: «Балтрушайтис, угрюмый, как скалы, которого Юргисом звали <…> садился, слагая на палке свои две руки; и запахивался, как утес облаками, дымком папироски; с гримасой с ужаснейшей пепел стрясал <…> Казалось: с надбровной морщины несло, точно сосредоточенным холодом, — Стриндбергом, Ибсеном (переводил, редактировал); он — переряженный в партикулярное платье Зигурд; цвета серого пара, как скалы Норвегии; глаз — цвета серых туманов Нордкапа <…> И глаза голубели цветочками луга литовского: около Ковно; нордкапский туман — только утренний, свежий парок, занавесивший теплое и миротворное солнышко <…>»[532].
Беглый и эпизодический характер знакомства в начальную пору вхождения Белого в круг московских символистов отчасти подтверждают сохранившиеся в архиве Белого письма Балтрушайтиса; любопытная деталь: в письмах первой половины 1903 г., обращаясь к Белому, Балтрушайтис неверно указывает его отчество («Борис Александрович»), Фраза в мемуарах Белого: «невзначай завернул Балтрушайтис»[533] — вполне емко отображает содержание и тональность их общения, ровного и достаточно поверхностного, не отличавшегося ни экзальтацией, ни трагическими изломами, которыми были отмечены иные, более глубокие жизненные связи Белого. Самое раннее из сохранившихся писем Балтрушайтиса к Белому представляет собою документальную иллюстрацию к приведенной мемуарной фразе:
28 апр<еля> 1903.
Дорогой Борис Александрович —
Не знаю Вашего адреса, пишу, авось дойдет. Сообщите, в какие часы и дни на этой неделе Вы предполагаете быть свободным. Очень хотелось бы поговорить. Адрес внизу.
Ваш Ю. Балтрушайтис.
1-й Зачатьевский на Остоженке, д. О<бщест>ва Поощрения Трудолюбия, кв. 6.[534]
Предметом для разговора тогда мог оказаться написанный в марте 1903 г. «манифест» Андрея Белого «Несколько слов декадента, обращенных к либералам и консерваторам», по появлении в печати («Хроника журнала „Мир Искусства“». 1903. № 7) вызвавший скандальный эффект и давший повод для очередных гневных филиппик по адресу литературных «вероотступников». Об этом можно заключить из следующего письма Балтрушайтиса к Белому, написанного через день (видимо, предполагавшаяся встреча не состоялась, и Балтрушайтис решил высказать свои соображения письменно):
30 апр<еля> 1903 г.
Дорогой Борис Александрович —
Вынужден написать Вам несколько слов… В Вашем открытом письме Вы как раз заговорили о том, о чем нужно и важно говорить… Осмысленного ответа на подобное письмо, само собой разумеется, ждать нечего. Его нужно придумать, а придумать-то положительно некому. Для этого нужна прежде всего добросовестность, потом искренность, потом знание дела, потом проникновение — словом, тем, кто должен отвечать, пришлось бы стать другими, переродиться, воскреснуть. К несчастию, они так и уйдут, не поняв… Проплыв почти по всему течению прошлого, вынеся ужасы и радость всех изгибов, затонов и порогов, они слишком привыкли к руслу и берегам, и, когда обнажился ослепительно-суровый простор океана, они не хотят принять впадение, а ту необходимую высоту, куда только и рвалась воля человечества с древних дней его, считают иллюзией, маревом, наваждением… Они бы с восторгом поставили песочные часы <в>верх дном, чтобы еще раз повторить свое дело, но, что просыпалось, то просыпалось… Им страшно удаляющихся парусов. Им досадно, что мы отвергли их напутственное благословение. Им тревожно. Но если им действительно тревожно, — хотя я в этом не уверен, — то мы ничего не можем сделать, как только помолиться за упокой ослепших душ их. Особенно убиваться из-за них и жалеть не приходится, ибо им даны были те же возможности… Нужно поскорее отделаться от чувства тени за своей спиной, иначе вся глубина радости не откроется… Мы еще в значительной степени засорены прежними привычками… Нам так много нужно забыть… Кроме всех других сил, нам еще нужна сила не оглядываться… Мы тоже очень люди, в нас тоже мучительно живуч голос родственной крови, но мы должны совершить подвиг разлуки, и, уходя, мы найдем еще силу благословить… Мы лишаемся очага, зато у нас есть радость скорбного стремления… Во всяком случае, это — их драма, а не наша… Если в нас есть что-нибудь трагическое, связывающее с ними, так это — отсутствие чистоты, которой мы не унаследовали от них… Мы должны еще совершить подвиг очищения, но, к счастию, вся наша жизнь — чистилище… А очиститься необходимо, ибо «не всякий видит сказочные страны, а только тот, кто мудр, кто чист, велик, кто страстного исполнен упованья…». Очистимся и затем оградимся! Чтоб уж ничто не мешало нам спешить к следующему, к новому, равновесию… Те, кто участвовал в установлении промежуточных обобщений, оказались бессильными осениться целью их, тем последним, у которого мы стоим, зато наши души способны непосредственно соприкоснуться с Вечным и на этом живом соприкосновении основать весь свой нравственный мир и всю страсть нашей надежды… У них нет средств понять наше страдание, проникнуться нашей радостью, так пусть называют их, как хотят… Мыто их понимаем, а они пусть живут ужасом своего непонимания, хотя, впрочем, они совершенно не сознают этого своего непонимания. Наше дело особое, и мы делаем его. Наше дело трудное, но мы не боимся его. Наше дело святое, и мы благоговеем перед ним… То, что позади нас, приводит нас только в отчаяние, то, что впереди, зажигает только надежду. Свет этой надежды вышел из последних тайников, нам очевидно, куда идти, и уже не ощупью, не в колебаниях, а рассчитанным и бодрым движением увидевших… Вот то малое из многого, что мне хотелось бы Вам сказать. — Как-то я подумывал о большой брошюре в смысле Вашего письма. На досуге мы напишем ее целой компанией и бросим в этих господ… Надо упорнее и резче действовать. Во имя освобождения!
Ваш Ю. Балтрушайтис.
P. S. Только что получил Ваше письмо. Из указанных Вами дней одним непременно воспользуюсь. Каким, сообщу своевременно.
Ю.
На «открытое письмо» Белого Балтрушайтис, таким образом, откликнулся подобием ответного и встречного манифеста. Пафос его энтузиастического послания, как и у Белого, вдохновлен идеей противостояния «либералам и консерваторам», то есть совокупно всем носителям изживших себя, согласно их общему убеждению, концепций и верований, всем, кто неспособен к дерзновенному обретению новых ценностей. Метафорический строй размышлений Балтрушайтиса во многом созвучен формам воплощения «аргонавтических» настроений, которые доминировали тогда в мироощущении Белого.
То же чувство духовной близости и преданности общему литературному делу — в письме Балтрушайтиса к Белому, относящемся ко времени итальянского путешествия, и переданном, судя по его содержанию, итальянскому писателю-модернисту Джованни Папини[535]:
Rimini. 24/11 сент<ября> 1903. Villa Adriatica.
Дорогой Борис Николаевич!
Сотрудник «Весов» Giovanni Papini, очень уважаемая мною душа, просит меня быть сватом и замолвить за него несколько слов, что я и делаю с искренней радостью и со всей силой моего убеждения в значительности всего, что он делает у себя на родине, как и в святости снисходящих на него порывов вообще. Поэтому я очень прошу Вас снизойти ко всем его ходатайствам и нуждам и не отказать ему в содействии, всякий раз, когда оно понадобится. Помня при этом, что он может быть весьма и весьма полезен и всем нам как один из 7-ми итальянцев, любящих Россию, как кормчий нового итальянского возрождения и как человек, талантливо и неистово ополчившийся на то же, что и мы.
О себе напишу из Рима, куда я переезжаю к концу месяца, т. е. недели через две.
Пока же я душевно рад принести Вам братский привет и напомнить о себе.
Ваш Ю. Балтрушайтис.
Следующее письмо Балтрушайтиса к Белому, сохранившееся в его архиве, отправлено почти год спустя, в ответ на неизвестное нам послание Белого, и выдержано в той лирико-исповедальной тональности, которая, по всей вероятности, была задана Белым:
4 июня 1904. Меррекюль. Эстл<яндской> губ<ернии>. № 37.
Глубокоуважаемый Борис Николаевич!
Сегодня могу только радоваться Вашему привету, благодарить Вас за данную мне возможность побывать с Вами душою в мире нездешнем. Вы помогли мне на некий тайный миг воссоединиться с Праотцем в шелесте Его трав, в шуме<?> Его задумчивых волн… Искалеченный городом, я еще брожу вдоль мира, как брожу вдоль этого моря, подавленный несоизмеримостью человека с тем, что живет и дышит вне его малости. Но уже начинаю растворяться в том ином и громадном, от чего усугубляется ценность мысли и восходят вещие сны… Еще одна, невысокая, ограда, и я знаю, что за нею начинается таинственный мир, мой мир, а может быть, и наш мир, ликующий, безмерный и бездонный… Я не только думаю, но и часто чувствую, что мы с Вами — души родные, близкие. Только в нашей нелепой московской жизни могло иметь место то обстоятельство, что эта близость не облеклась еще во внешние подобающие формы… Весьма возможно, что мы ближе, чем можно думать. Прежде всего нас роднит одно душевное общее — необходимость воплотить в свою жизнь некий замысел. Тот же ли он у Вас, что у меня, — дело совершенно второстепенное, во всяком случае не главное. В какой степени проведет его каждый из нас в достижениях бытия своего, — тоже не важно. Я имею лишь одно психологическое состояние. Для меня важно, чтобы над человеческим существом тяготел некий созидательный фатум, чтобы его сгибало своей тяжестью бремя великого замысла, чтоб ему не было ни сна, ни отдыха, ни места на этой темной земле<?>, чтобы в своей жизни он мучительно рыл некую траншею… Но об этом в ближайший раз… Сегодня я имею лишь несколько свободных минут, поэтому простите за краткость и случайность моих строк. Пишите. Нам нужно за лето кое до чего договориться, кое в чем условиться.
Весьма преданный
Ю. Балтрушайтис.
Приведенное письмо отчетливее всего проясняет характер взаимоотношений двух поэтов, определившийся с самого начала и не претерпевший существенных изменений в последующем, — прочувствованное и осознанное «одно душевное общее», о котором говорит Балтрушайтис, и в то же время эпизодичность контактов, неразвитость «внешних подобающих форм», в которые интуитивно постигаемая близость и духовная созвучность могли бы воплотиться. Показательно, что и это письмо, содержавшее внятный призыв активизировать эпистолярное общение, скорее всего, ничего по существу не изменило: следующее за ним по времени письмо Балтрушайтиса, сохранившееся в архиве Белого, датируется 15 февраля 1908 г. Показательно, что в «Земных Ступенях» и «Горной Тропе» нет стихов, посвященных Белому, в то время как другим, «коренным» «скорпионовцам» — Брюсову, К. Д. Бальмонту, С. А. Полякову, — каждому посвящено несколько стихотворений. Лишь 28 марта 1909 г., в Страстную субботу, Балтрушайтис выслал Белому автограф своего стихотворения «Пасхальный звон» («Дрогнул в мире звон пасхальный…»)[536] с характерной заменой 1-й строки: «Белый! — Дрогнул звон пасхальный» — и некоторыми вариантами строк по отношению к опубликованному тексту[537]. Посвященное Белому стихотворение Балтрушайтиса «Предчувствие» («Вот вновь нам знак, вот вновь зарница…»), впервые опубликованное в берлинском альманахе «Струги» в 1923 г., относится к гораздо более позднему времени[538].
Послание «Белый! — Дрогнул звон пасхальный…» было отправлено адресату в последний год издания «Весов» — московского символистского журнала, ближайшими сотрудниками которого были Белый и Балтрушайтис. Тогда, на рубеже 1908–1909 гг., после отхода Брюсова от фактического редактирования журнала, судьба «Весов» была передоверена редакционному комитету из семи человек — С. Полякова, Брюсова, Балтрушайтиса, Белого, М. Ф. Ликиардопуло, Эллиса и С. Соловьева. Белый в этой ситуации стал заведовать отделом статей — т. е. взял под свой контроль, по существу, все идеологическое направление журнала. Констатируя в мемуарах размежевание в 1909 г. среди ближайших сотрудников журнала, Белый отмечает: «В Комитете „Весов“ образовались две партии; партия Брюсова, которую, как ни странно, составляли друзья мои: Эллис и Соловьев; и была — моя партия: Балтрушайтис, Ликиардопуло, Поляков <…> старые сотоварищи Брюсова, исконные „скорпионы“ (С. А. Поляков, Балтрушайтис) вполне в нем разочаровались»[539]; существование «Весов» в 1909 г. — «агония, осложняемая борьбой „партии“ Брюсова (Эллиса, Соловьева), с моей (таковая, к моему изумлению, появилась в лице Полякова и Балтрушайтиса)»[540].
Несмотря на категоричность этих заявлений, сомнительно, что в последний год «Весов», когда идея скорого завершения издания властвовала над умами всех ведущих участников журнала, действительно существовали в его редакционном комитете четко оформившиеся «партии» с определившимися идейно-эстетическими позициями; скорее всего — намечались лишь те или иные поляризации мнений при обсуждении конкретных обстоятельств ведения журнала. (Других прямых свидетельств, подтверждающих слова Белого о «двух партиях», не выявлено.) Но тем не менее показательно, что в своих позднейших характеристиках внутриредакционной жизни той поры Белый осознавал Балтрушайтиса как одного из тех «весовцев», на кого он мог опереться как на единомышленника и сподвижника. Балтрушайтис, представитель старшего «скорпионовского» поколения, и Белый, представитель последующего поколения, имели глубинные основания для внутреннего взаимопонимания и созвучия и для литературно-тактической близости, коренившиеся прежде всего в религиозной доминанте их мировидения и творчества. Их религиозно-мистическая устремленность, однако, по своей индивидуально-психологической природе несла в себе существенные различия. Если воспользоваться универсальными символистскими мифологемами, то творческие миры Белого и Балтрушайтиса допустимо со- и противопоставить как мир «дионисианский» миру «аполлоническому»: с безмерностью и динамизмом творческих осуществлений Белого контрастирует размеренная гармония лирики Балтрушайтиса с ее, по словам Вяч. Иванова, «статической символикой» и ритмикой, в которой «мало подвижности жеста и танца»[541]. «Статическую символику» Балтрушайтиса выявляет и анализирует и Андрей Белый в своих заметках о его поэзии.
В конце 1919 г. исполнилось 20 лет литературной деятельности Балтрушайтиса (в декабре 1899 г. состоялся его поэтический дебют — публикация стихотворения в «Журнале для всех»), и в ознаменование этого в Московском Художественном театре было устроено торжественное заседание[542]. Андрей Белый зафиксировал в этой связи (запись о событиях января 1920 г.): «Мой доклад „Поэзия Ю. Балтрушайтиса“ (на юбилее Балтрушайтиса) в „Худож<ественном> Театре“»[543]. Заметки «Ех Deo nascimur» представляют собой, скорее всего, канву для этого устного выступления. В мемуарах Белый сообщает, что связных текстов своих лекций, полностью соответствовавших содержанию выступлений перед аудиторией, он — по мере того, как вполне овладел этим жанром — не составлял, а, используя предварительные заготовки, предавался импровизации[544] — тому неповторимому самовыражению, поражавшему его слушателей, при котором свободно льющееся звучащее слово подкреплялось энергичной жестикуляцией и многообразными ритмико-интонационными модуляциями. Соответственно и рукописный текст заметок о Балтрушайтисе — это не адекватное изложение доклада, не статья, а лишь конспект, состоящий в основном из подборки авторских тезисов, зафиксированных в лаконичной, явно предварительной форме, и монтажа цитат из двух поэтических книг Балтрушайтиса. Характерные особенности этих заметок Белого, представляющих собой по своему преобладающему составу вязь цитат, которые призваны иллюстрировать выявляемые образные лейтмотивы и демонстрировать наиболее значимые, сущностные черты целостного поэтического мира, позволяют сопоставить их с аналогичными опытами, предшествовавшими разбору поэзии Балтрушайтиса и доведенными автором до окончательного вида и до печати, — со статьями Белого «Поэзия Блока» (1917) и «Поэзия Вячеслава Иванова» (1918), вошедшими позднее в его книгу «Поэзия слова» (1922).
Хотя заметки о Балтрушайтисе, в силу своего тезисного, конспективного характера, несопоставимы с прихотливо выстроенными интерпретациями поэзии Блока и Иванова, тем не менее и из этого текста проясняется вполне определенное представление Андрея Белого о поэзии Балтрушайтиса, которую он рассматривает как внутренне цельный, единый текст, как систему поэтического мировидения, законченную и самодостаточную, осуществляемую путем последовательной «символизации всей окружающей действительности»[545]. По примеру самого Балтрушайтиса, распределившего стихотворения «Земных Ступеней» по четырем разделам, каждый из которых дает символическое отображение четырех времен года, Белый в своих характеристиках мифопоэтики Балтрушайтиса прибегает к тому же циклическому принципу: поэтический мир рассматривается в аспекте осуществления суточного цикла (утро — день — вечер — ночь). При этом главнейший субстанциональный смысл несет в себе, согласно наблюдениям и разборам Белого, образ дня («Он — поэт дня» — озаглавлена одна из тематических рубрик текста). Земля для Балтрушайтиса — «путь: не земля, а земные ступени — в день»; «Его земля — земля дневная, земля святая, как и день, который — свет <…> свет духовный, Фаворский, сознательный, умный и Божий; такою ж живою и Божьей, духовной стоит нам земля Б<алтрушайтиса>»[546]. И далее Белый прослеживает символические подобия-тождества в поэтическом мире Балтрушайтиса («день = жизнь, день = свет, день = разум»): «Б<алтрушайтис> — поэт просветленья. В свет<е> дневном для него свет мысли: свет мысленный Божий свет: день — Божья мысль»; «Отношение к миру есть сознательный гимн; поэт кладет братский поклон миру: мир — мир есть жизнь; жизнь — сознание: оттого-то сознательно, мудро, глубокое проникновение и оправдание жизни». Ночь в мифопоэтических представлениях Балтрушайтиса, какими они раскрываются Белому, — один из аспектов всеобъемлющего Дня: «…в ночи выступает ему лик внутренний Света: где „Я“ и „Свет“ — Полуночное Солнце: сознание, Бог, скрывающий свой покров пред Человеком»; «Ночь — последняя Земная Ступень: переход к Неземному Странствию»[547].
В рассуждениях о том, что поэзия Балтрушайтиса есть «путь к первой ступ<ени> посвящения», путь к «себя сознающему центру: к „Я“ в „Я“»[548], вполне уловим антропософский подход автора. В целом же трактовки Белого принципиально не расходятся с теми, которые уже получила лирика Балтрушайтиса в русской критике; как и Вяч. Иванов, Белый проводит параллели между Балтрушайтисом и Баратынским (а также Тютчевым); подобно тому же Иванову и Ю. Айхенвальду[549], видит в молитвенном пафосе основное содержание лирических медитаций поэта: «Песни его — молитвы: стих — духовные стихи. Он — религиозный поэт»[550]. Отличает, однако, Белого от других, писавших о Балтрушайтисе, концентрированная эмфатичность утверждений и высказываний — диктовавшаяся, вероятно, «юбилейной» стилистикой, которой должен был соответствовать текст выступления. Проецируя на поэзию Балтрушайтиса евангельскую формулу «Я есмь путь, истина и жизнь», Белый провозглашает в заключительных тезисах своих заметок: «Балтрушайтис самосознающий поэт. Он — живой человек (жизнь). Оттого он — хороший человек (путь). Он — истинно-прекрасный поэт (истина). <…> Я — истина, путь и жизнь. Оттого он Хороший Поэт»[551].
Более полутора лет спустя после этого юбилейного выступления, 20 октября 1921 г., Белый, получив въездную визу от Балтрушайтиса, тогда уже руководителя специальной миссии суверенной Литвы в Советской России, выехал из Москвы через Литву в Берлин; в течение трех с лишним недель ему не удавалось получить визу на въезд в Германию, и все это время он провел в Каунасе, где прочел несколько лекций (о стиховедении, о Толстом, о Достоевском) и встречался с деятелями литовской культуры. Многолетнее общение с Балтрушайтисом, литовцем в кругу русских символистов, таким образом, получило своеобразное продолжение — в общении Белого с литовскими символистами.
В статье Томаса Венцловы «Андрей Белый в Каунасе»[552] суммированы факты, касающиеся пребывания русского писателя в Литве, использованы газетные репортажи о лекциях Белого, сообщается также о приеме в честь Белого, устроенном на квартире Казиса Бинкиса, — со слов Салиса Шемериса, участника этой встречи, — где присутствовали Людас Гира, Балис Сруога и другие крупные литовские литераторы (всего собралось около 30 человек); Белый, по воспоминаниям Шемериса, говорил, что Литва — «счастливый край, ибо в нем родились такие люди, как Юргис Балтрушайтис и Кипрас Петраускас»[553]. Эти свидетельства дополняет автобиографическая запись Белого, касающаяся его пребывания в Каунасе в конце октября — ноябре 1921 г.: «Начинаются знакомства с литовскими писателями и поэтами: Жиро, Киршей, Бинкисом и т. д.»[554].
Записывая первое из этих имен, Белый, вероятно, допустил ошибку: на самом деле мог подразумеваться Йонас Жилюс (псевдоним — Йонила; 1870–1932), литовский поэт, живший в США, Швейцарии и Германии, который, возвратившись после революции на родину, принимал активное участие в общественной и культурной жизни. Для устроителя приема по случаю приезда Белого Казиса Бинкиса (1893–1942), выдающегося поэта и драматурга, признанного главы литовских футуристов, общение с русским писателем могло иметь особый смысл: еще в юношеском литературном кружке Бинкис участвовал в спорах о символизме и в горячих дискуссиях по поводу стихов Белого[555], а в пореволюционные годы был близок к деятельности левых эсеров, с которыми тогда же Белый соприкасался теснее, чем с представителями каких-либо иных политических партий. Наконец, третий из упомянутых Белым поэтов, Фаустас Кирша (1891–1964), был одним из наиболее ярких литовских символистов; его философская лирика сформировалась под заметным воздействием творчества Балтрушайтиса. Впоследствии Кирша выпустил в свет сатирическую поэму «Пепел» (кн. 1–2, 1930–1938), название которой, весьма вероятно, соотносилось автором с одноименной, наиболее известной книгой стихов Андрея Белого.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.