Гуго фон Хаберманн
Гуго фон Хаберманн
Мне еще в Москве, по репродукциям, нравились произведения мюнхенского художника Гуго фон Хаберманна[14]. Мне очень захотелось с ним познакомиться и побывать у него в мастерской. В Академии узнала его адрес; написать письмо помогли мне ученики студии. Жду ответа. А вдруг не ответит?! Я знала, что Хаберманн уже старик, очень знатного происхождения, имеет всяческие титулы, знаменит и богат. Бывает на торжественных приемах во дворце, куда полагается являться в костюме XVI века – с золотой цепью и орденом (какого-то барана) на груди (впоследствии Хаберманн подарил мне свою фотографию в таком костюме). Меня все это не смущало – я интересовалась им как художником. Он мне любезно ответил, назначив день и час. Все же я больше чем обычно обратила внимание на свой туалет, взяла папку с работами и отправилась. Когда стояла перед дверью его мастерской, не сразу нажала кнопку звонка – надо было отдышаться от волнения. Дверь открыла чистенькая старуха в белом фартуке и наколке на голове. Слегка удивленно просверлила меня глазами, указала на вешалку, открыла дверь в мастерскую и, осудительно и неодобрительно прокричав: «К вам пришла слишком молодая фрейлен», – быстро повернулась и скрылась. Я подумала: «Фея Карабос!»
Стою, ошеломленная огромностью мастерской. Потолок так высок, что тонет где-то во мраке. Оттуда вниз, в свет возникают спускающиеся куски материй очень красивых оттенков: бархат, шелка и другие ткани. На разных высотах они пересекают друг друга, образуют складки и подборы, вновь взбираются кверху, поддерживаемые шнурами, или опускаются так низко к земле, что надо под них подныривать. В складках лежит столько серой пыли, что материалы кажутся таинственно-переливчатых оттенков. Красиво, но я не знаю, куда мне пройти и где Хаберманн.
Вскоре из этих полотнищ, не там, где я ждала, передо мной возникает знаменитый мэтр. Я его узнаю, так как видела в репродукциях много его автопортретов. Он меня довольно бесцеремонно разглядывает (как нечто живописное) и, сделав приятное лицо, улыбается и ведет в глубь мастерской, где стоит старинный стол и два ренессанских кресла. Предлагает сесть и вдруг, с чертиком в глазах, покровительственно хлопает меня по плечу и говорит: «Ну, будем говорить как художник с художником (разговор на французском языке), показывайте ваши работы, а потом я вам свои», – и игриво улыбнулся. Я слегка растерялась от его неожиданного поведения, так как приготовилась к встрече с серьезнейшим профессором, а тут вдруг – чудак! «Может, так и лучше?» – подумала и развеселилась.
Разговаривал он со мной со слегка преувеличенным почтением. Расспросил, откуда я, почему, зачем. Я ему рассказала. Критика моих работ была беспощадной, но очень верной и полезной. Про рисунки натурщиков и натурщиц сказал, что я решаю контур и светотень как две разные задачи и одно часто не соответствует другому, потому что я мало думаю о целом. Посоветовал попробовать выразить все только линией или, наоборот, только светотенью. Я не скоро поняла, какой замечательный совет он мне тогда дал. О моих черных контурах, которые я вводила в пейзаж, он сказал, что это трюк и я им скрываю свое бессилие дать форму тоном, а не контуром. Вот и получается – раскрашенный рисунок. Я работала еще слишком мало, чтобы предаваться таким сложным размышлениям. А многое так никогда и не пришло ко мне. Нужно уметь чувствовать, видеть и не видеть и точно понимать, что для чего, и заранее знать, что должно получиться. Правила имеются для грудного возраста, и лучше, если сможешь обойтись без них. Создавай для решения каждой задачи новые правила – свои собственные… Так я думаю теперь.
Ушла я от Хаберманна с разными чувствами и мыслями, а в общем, была довольна, особенно когда на прощание он мне сказал: «Не увидаться ли нам еще? Я написал бы ваш портрет. Меня заинтересовало ваше польское происхождение! Если захотите – сообщите, и мы условимся». Вот так старичок!
Каждый месяц я посылала родителям отчет – не менее четырех рисунков обнаженной натуры, рисунки голов и сделанные по вечерам наброски. Взамен получала деньги на учение и жизнь. Письма писала раз в неделю. Родители скучали, но терпели. Иногда получала подарки: то мех белого песца, то дополнительные деньги на платье или на костюм. Конечно, меня очень баловали. Я же была единственной!
Уже зима, выпадает снег, воздух пахнет вкусно. Уходя в студию утром, открываю окно в своей комнате. Когда возвращаюсь, в кувшине лед, и надо его продолбить, чтобы налить воды в таз – вымыть руки. Мороз до двадцати пяти градусов, но он гораздо меньше чувствуется, чем в Москве. Покупаю горячие каштаны несколько раз в день и греюсь.
Я раздумывала: в чем дело? Может быть, я не так нехороша, как мне кажется? Вот влюбились же в меня летом в Венеции два друга – один итальянец, другой албанец! А тут – профессор Хаберманн хочет меня писать! Я написала маме письмо о своих соображениях, поздравила ее и обещала больше никогда ее не упрекать в том, что она родила одну штучку, да и то урода! Мама в ответ написала наставительное письмо, чтобы я поменьше обращала внимания на свою внешность, так как ничего особенно хорошего в ней нет. Это я и сама понимала и решила, что художники хотят иметь бесплатную модель. Какая смешная путаница детского со взрослым была тогда во мне!
Прошло четыре с половиной месяца моей жизни в Мюнхене, и к русскому рождеству я была в Москве. Конечно, сердце у меня не камень, и я очень обрадовалась родителям, их ласке и заботам. Много сюрпризов было мне приготовлено. Как хорошо бывает дома! Хорошо-то хорошо, но я была озабочена тем, чтобы родители меня долго не задерживали. Я хотела попасть в Мюнхен к карнавалу, который бывает в феврале.
Родители, слышавшие о разнузданных нравах карнавала, сразу же сказали, что на карнавал меня не отпустят. Но они не знали, когда он будет. Я же, предвидя их страхи, сговорилась с Хаберманном, что он меня письмом извлечет обратно в Мюнхен к карнавалу (я ему позировала, портрет получился, у меня есть цветная репродукция). Я обещала ему позировать еще для второго портрета. В середине января получаю письмо от Хаберманна, написанное по-французски. Он сообщает, что карнавал кончается и мне надо возвращаться, чтобы продолжать учение, да и он мечтает, что я соглашусь ему позировать еще для одного портрета. Он собирается оба их выставить весной. Ну бывают же такие чудные, сочувствующие молодежи старики! Я была в восторге, а родители во все поверили.
Вернулась я в Мюнхен вовремя. Карнавал начнется только через несколько дней. Мне скорее хотелось увидеть Мориса и Хаберманна. С Морисом странно – он не бывает в студии. Я его известила письмом, что приехала. Пришел смущенный и чужой. Я спросила, в чем дело. Он сказал, что не знает, все ли я пойму, но он должен мне признаться, что завел женщину – ему это нужно для здоровья…
– А при чем здоровье? – спросила я.
– Ну, я так и знал, что мой маленький не поймет этого. Нам придется видеться реже. Я жалею, я очень жалею, но ничего не поделаешь… – явно расстроенный, сказал он, и мне его стало очень жалко.
Ну, а карнавал? С кем я буду везде бывать? В конце концов, почему же мне не бывать одной – может, даже еще интереснее? А то все Морис и Морис! А когда захочется, можно будет встретиться. Как все сложно, а в чем дело – не понимала. Всему свое время!
Хаберманн был рад моему приезду, и мы договорились, что после карнавала я буду ему позировать. Он грустно сказал:
– Я старик, карнавал мне уже не под силу, и я пока уеду отдохнуть в горы. Желаю вам веселиться и многое увидеть. Я за вас немножко волнуюсь и прошу побаиваться незнакомых молодых мужчин, а то я буду раскаиваться, что помог вам выбраться из Москвы и надул ваших родителей.
Ни титул, ни звание профессора, ни мировая известность не мешали Хаберманну быть таким милым проказником.
Однажды я сказала, что удивляюсь, почему у него не вытирают, а копят пыль в мастерской.
– А где вы ее видите? Если на материях в складках, то я не разрешаю ее снимать – она накапливается десятилетиями и, ложась в складки бархата или атласа, так облагораживает материал и дает такие неожиданные сочетания тонов, которые и придумать трудно! А я их изучаю тоже десятилетиями, и, когда мне говорят, что мои работы красивы и необычны по тону, я-то знаю, чему этим обязан – толстому слою пыли, конечно!
Перед началом работы он всегда надевает старую тирольскую соломенную шляпу; она вся перемазана масляной краской, а спереди – особенно толстые наслоения. Он объяснил, что в творческом запале удобно вытирать кисть не о тряпку (где ее еще искать!), а о собственную голову, но лучше о шляпу, надетую на нее. Шляпа служит ему много лет и весит уже несколько кило. Иногда удается немного краски отодрать… «А разве она мне не к лицу?» Я уверяю его, что очень.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.