11
11
Софья Дмитриевна Нарышкина была действительно очень слаба здоровьем. Почему так? – Александр крепкий, бравый мужчина, про Марью Антоновну и говорить нечего: её невероятная красота наверняка не что иное, как форма биологического совершенства, подаренного природой. И вот у этих двух здоровых, красивых людей родилась и росла слабенькая девочка – точно все их грехи, лукавства, ложь, измены отравой влились в юный организм, не давая ему нормальной жизни… У Софьи обнаружился туберкулёз: крайне тяжёлый по тем временам диагноз. Александр обеспечил лучших врачей, лечение на высшем уровне, однако максимум, что удавалось сделать – приостановить процесс, но не прекратить его. Разумеется, жизнь девушки была окружена заботой и комфортом, о каких лишь могли и могут мечтать её ровесницы всех поколений, и женихи вокруг неё не переводились: хваткие юноши света прекрасно знали, чья дочь Софья Дмитриевна, знали, что она значит для отца – и жадно искали фортуны и карьеры у её ног…
Другом детства Софьи был племянник Голицына князь Валериан Михайлович, камер-юнкер двора, учившийся «чему-нибудь и как-нибудь», хотя чему-то всё же научившийся. Он поездил по европейским университетам, был в окружении царя на Веронском конгрессе, носил очки, загадочно усмехался; в свете его считали чересчур учёным и надменным, за что, естественно, недолюбливали. Горделивость довела князя до тайных обществ: долго он ходил по обочинам, формально не вступая туда, но всупил-таки… А в сущности, был Валериан Михайлович человек искренний, честно ищущий правду жизни – только вот пришлось ему искать её в Петропавловской крепости, а потом и в ссылке. Нашёл, вероятно: с годами вздор выветрился, пришло осознание того, что в молодости было бреднями, а что всерьёз…
Детство прошло, но молодой Голицын так и остался ближайшим другом Софьи Дмитриевны. Женихом, правда, не был: император, зная об умственных блужданиях князя, такой альянс не приветствовал, и с самим дядюшкой Александром Николаевичем мягко о том побеседовал. Тот охал, ахал, причитал – мол, племянничек у него «сущий карбонар»; государь утешал друга, говоря, что молодой человек лишь болен модною болезнью века, которая со временем пройдёт сама.
Хотя знал, что так просто она не пройдёт…
Официальным женихом сделался граф Андрей Шувалов, типичный светский пустоцвет, никаким «модным болезням» не подверженный. Свадьба уже была определена: лето 1824 года. В Париже заказали для невесты роскошное подвенечное платье, оно прибыло… но отец с дочерью, встречаясь друг с другом, меньше всего думали и говорили об этой свадьбе. Они вообще почти не говорили. Им очень хорошо было вместе, никто иной не нужен. Александру, наверное, в эти минуты казалось, что весь мир – это они вдвоём, а больше нет ничего.
И не было! – ни Лагарпа, ни 11 марта, ни «прекрасного начала», ни Аустерлица, ни Бонапарта, ни триумфального марша по Парижу… Он, император Александр, был величайшим человеком в мире?.. Какой вздор! Чего стоит это величие перед минутами, когда они вдвоём, две родных души – и ничего, ничего, ничего больше не надо…
Да, Александр понимал, что это сказка, выдуманная им самим. Что ничем она не поможет, ничего не изменит – лишь позволит забыться. Ненадолго. Забытье кончится. Придётся жить дальше.
Он видел, конечно, что дочь плоха; и слишком уж много раз он прежде обжигался ложными надеждами. Потому дотошно расспрашивал докторов, своих же придворных медиков: Тарасова, Миллера, Виллие – а те не имели духу сообщить государю, что земные дни Софьи сочтены. Весной 1824 года чахотка обострилась; надо было бы везти больную куда-то на юг, но консилиум эскулапов, посовещавшись, решил, что этого путешествия она не перенесёт. Единственно, что можно посоветовать – жить за городом, на свежем воздухе, тем более, что весна выдалась тёплая, дружная. И Нарышкины переехали на свою роскошную дачу в Петергоф.
Император тоже с приходом тёплых дней перебрался на летние квартиры, жил то в Каменноостровском дворце, то то в Царском Селе, готовился к большим маневрам, запланированным на середину июня… Фельдъегерская почта несколько раз в сутки доставляла сведения о состоянии Софьи, да и сам он гостил у Нарышкиных чуть ли не ежедневно.
В какой из этих дней Александр понял, что и этой надежде не бывать, что жестокий мир отберёт у него и этот маленький уголок?.. Софья уже перестала вставать, даже одеяло казалось ей тяжёлым, она всё сбрасывала его. Александр приезжал, садился у постели дочери. Они почти не разговаривали. Зачем?.. Если же говорили, то так, будто ничего особенного с ними не происходит: не умирает одна, не теряет единственного ребёнка другой. Ничего этого нет! А есть – начинающееся лето, запах свежих трав, долгие дни, светлые ночи, грозовые перекаты где-то на горизонте…
Маневры были назначены на 18 июня. Накануне государь посетил Нарышкиных, увидел, что дочь совсем слаба; впрочем, такое случалось и раньше, после чего наступало некоторое улучшение. Александр, конечно, готовился к худшему, но всё же… Он уехал к себе, наказав сразу же сообщить ему, если что.
Это «если что» пришло к Софье в предрассветный час, совсем тихо. Никто не видел, не слышал, не заметил этого. Утром проснулись, пошли проведать больную – и только тогда увидели, что её больше нет.
Александр узнал о случившемся около восьми утра, от верных, бесконечно преданных ему людей: Волконского и врачей Виллие и Тарасова; эти три человека были рядом с императором в хмуроватое, ветреное утро 18 июня 1824 года. Услышав тяжкую весть, Александр побледнел и попросил всех оставить его.
Минут двадцать придворные ждали в соседней комнате – наверное, эти минуты растянулись для них в часы… Но вот раздался звонок: одеваться. Камердинер Мельников побежал на зов, прошло ещё немного аремени – и император в полной форме вышел к подчинённым.
Он был приветлив и любезен как всегда. Задавал вопросы, выслушивал ответы, дополнял их – словно бы ничего не произошло. Доктор Тарасов позже вспоминал: «Я наблюдал лицо его внимательно и, к моему удивлению, не увидел в нём ни единой черты, обличающей внутреннее положение растерзанной души его: он до того сохранял присутствие духа, что кроме нас троих, бывших в уборной, никто ничего не заметил» [44, т.3, 268].
На смотру император был по обыкновению требователен и придирчив по мелочам: указывал на ошибки строя, увидел у кого-то из офицеров сбрую на лошади не по форме… Но в целом мероприятие прошло успешно и удостоилось высочайшей благодарности. Александр не дал себе ни малейшего послабления, не сократил маневры ни на минуту: всё закончилось только тогда, когда мимо него промаршировал последний солдат. Лишь после этого царь вернулся во дворец (дело было в Красном Селе), наскоро ополоснулся, переоделся, кликнул незаменимого Илью – и они вдвоём помчались в Петергоф.
Юную покойницу обрядили в то самое подвенечное парижское платье. Нет причин думать, что это было сделано с каким-то метафизическим глубокомыслием, но мистику Александру должно было показаться исполненным высокого смысла: какая для безгрешной души радость! – покинуть тесное земное бытие и обратиться в светлую бескрайность вечности…
Да! Софья теперь в вечности. А он, грешный её родитель, он-то здесь, и никто не освободит его от необходимости жить и царствовать дальше. Царствовать! – вот что тяжелее всего. Может быть, хоть это с него, Александра, снимется?!..
Он провалился в краткий обморок у тела дочери – как когда-то потерял сознание, увидев труп отца. Ну, конечно, доктора тут же подхватили обмякшего царя, вернули в память. Но право, лучше б этой памяти не было! – она была давящей опухолью, а тут её словно сорвали и она превратилась в открытую рану: отныне это всегда будет память об отце, о том, что его смерть – проклятие Александра, превращающее все его благие планы в пепел, в прах, в ничто. Всё, что ему удалось – прогнать врагов из родной страны и освободить мир от сумасбродного гения… Но это ведь, наверное, случилось бы и без Александра! И у страны и у мира есть свои механизмы самосохранения: если вдруг всё оказывается на грани, то некая сила сплачивает людей, вздымает стихии, метёт снегами, сковывает льдом… Да, Александр – нерядовая, одарённая натура. Да, будь вместо Александра кто другой, всё могло быть хуже, топорнее, грубее… но было бы! Бог выручал Россию и планету, и император Александр лишь следовал Его небесной воле. Наверное, он уловил её лучше, чем кто-либо, обладал такой счастливой способностью. Но то был долг христианина, и всякий на царском месте старался бы исполнить этот долг… Да, Александру дано было счастье пережить единство своего «Я» с высшей сутью бытия. И был, наверное, в этой земной жизни такой момент – был у русского царя шанс исправить мир. Да ведь, правду сказать, он, царь, старался, очень старался, стремился, работал, работал и работал… да так и не сработал. Что ещё нужно было сделать? Как?!..
Александр этого не знал.
Он не роптал, Боже упаси: христианину роптать не прилично. Он лишь понял, что грехи его слишком тяжелы. Один, точнее, грех – но какой!..
Предательство отца. Александр не хотел об этом думать, надеялся исправить это, изматывал себя работой, вся его жизнь стала служением Богу и человечеству, и… и что же? Каков итог?
ВОЙНИЦКИЙ. О, да! Я был светлою личностью, от которой никому не было светло…
Пауза.
Я был светлой личностью… Нельзя сострить ядовитей! Теперь мне сорок семь лет… [71, т.13, 70].
Чеховский «дядя Ваня» Войницкий – субъект, конечно, иного склада: завистливый, раздражённый нытик. Неудачник. Но ведь разве не может стать неудачником человек незлобивый, добрый, деятельный, не ленившийся, трудившийся, достигший всемирной силы и славы, вправду хотевший сделать жизнь лучше, светлее, чище… и не сделавший этого. Разве не так?! И что теперь сила и слава? Пустой звук, прошлое. А настоящее – усталость и раненая душа. И те же сорок семь лет.
Из Петергофа Александр поехал не в Красное Село, а в Царское, где находилась Елизавета Алексеевна. Заходить к ней не стал, отправил с фрейлиной краткую записку: «Elle est morte. Je recois le chatiment de tous mes egarements».
Она мертва. Я наказан за все мои грехи.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.