9

9

Дни человеческие обыкновенно идут так, что люди привыкают и не замечают, как день за днём набегают месяцы, обрастают памятью, нужной и ненужной… Проходят годы, мы меняемся, меняется мир вблизи и вдали от нас. Но вдруг случится, что время сорвётся, замелькает такими поспешными картинками, что всё покажется пёстрой и суматошной рябью, какой-то отдельной от самого человека – точно он зритель странного кино, в котором невозможно угадать сюжет…

Возможно, годы 1823-24 стали для Александра именно таким временем. Он менял министров, о чём-то говорил с Аракчеевым, Волконским, Голицыным, подписывал Манифест, ездил по стране, принимал парады, болел, выздоравливал, навещал выросшую дочь… и всё это были для него только дни и вёсны, ручьи, талые снега, ливни, пыль дорог, спина кучера Ильи, знакомые и чужие лица… и небо, небо! – ясное с солнцем на востоке, притенённое с солнцем на западе, ночное в звёздах и без звёзд, со вздохами ветра, шелестом листвы, едва уловимый запах пробежавшего где-то короткого, невидимого в темноте дождя.

Это бегущее из лета в осень, из зимы в весну время было сдвинуто памятью о тайных обществах – и вместе с тем надеждой на духовную победу. Память давила как опухоль: вроде бы даже Александр как-то привык к ней, хотя, конечно, полностью привыкнуть невозможно. А вот надежда… Надежда странно играла с царём: то ли есть она, то ли нет; Александр пытался ухватить её, и сам чувствовал, что держится за хрупкий, слабый кончик, так же как когда-то старался уверить себя в том, что заговорщики не убьют отца, а лишь заставят отречься – и там была такая же ненадёжная надежда… Но как тогда, так и сейчас хвататься было больше не за что. Император, не очень веря и боясь признаться себе в этом, всё-таки старался верить, очень дорожил мыслью: а вдруг Голицыну и его мистической команде удастся прорвать паутину зла!..

Надежда без веры? Видимо, бывает в жизни и такое.

Поздней весной 1823-го Феодосий Левицкий был наконец-то вызван Голицыным в Петербург и почти сразу же представлен государю. Между царём и священником вспыхнул прозрачный пламень беседы о высоком; даже и о самом высшем.

Отец Феодосий предстал, можно сказать, «Фотием с обратным знаком»: два этих духовных лица были похожи и не похожи друг на друга как Северный и Южный полюса. Священник-южанин, так же как и северянин-монах, пребывал в неизбывном экстатическом вдохновении, только совсем иного свойства. Если видения архимандрита были таковы, что сам их наблюдатель имел «страх и трясение всех членов», то миролюбивому украинцу грезилось счастье того мира, где «… смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет; ибо прежнее прошло»[От., 21:4]. Левицкий выражал светлую сторону мистики – и это должно было глянуться императору больше, чем ужас духовного одиночества, переживаемого Фотием. Несомненно, должны были понравиться царю и некоторые земные мысли собеседника – о единении всех христианских конфессий, скажем… Александр выслушал просветлённого гостя очень позитивно; разумеется, был неподражаемо любезен – в итоге и отец Феодосий вошёл в ближайшее окружение императора.

Это было понятно по-человечески и вполне симпатично в смысле мировоззренческом. Правда, как представлял себе Александр реализацию духовных потенций мистика-оптимиста?.. – признаться, не очень вразумительно. Впрочем, дорогу осилит идущий – может быть, государь уговаривал себя так. Увы, однако! ни сам автократор, ни ближние его так и не сумели религией победить политику.

Явление отца Феодосия едва ли не в центре придворного мира тут же всколыхнуло беспокойство известных высокопоставленных персон. Митрополит Серафим встретился с Левицким, поговорил; вероятно, увидел в нём сомнительного духовного прожектёра – о чём не замедлил доложить Аракчееву.

Не столь уж существенно знать, какие именно эволюции свершались в треугольнике Аракчеев – Серафим – Фотий. Важен невесёлый итог: близ трона отчётливо обрисовались две оппозиционирующие партии, чьё противостояние быстро переросло в неразрешимую вражду.

Совершенно нет уверенности, что Александру в любом случае удалось бы выправить зачерствевшую ситуацию, а в данных обстоятельствах, отягощённых операцией «Преемник», необходимость скрытно манипулировать угнетала императора – но что ж делать! Иного решения ни Александр ни Мария Фёдоровна не сумели увидеть. Поэтому в течение весны и лета шла работа по подготовке Манифеста о престолонаследии… и здесь царь сделал неожиданный ход.

Однако, если вдуматься, всё здесь оказалось выверено точно с мировоззренческой установкой Александра. Он поручил составить Манифест не кому-то из конфидентов и не профессиональным юристам – а архиепископу Филарету, которого так не любил и против которого будировал Фотий (высочайшее доверие было изъявлено Московскому первосвященнику посредством Голицына). Почему такой окружной ход?.. Всё логично и оптимально: во-первых, подальше от двора. Архиепископ (впоследствии митрополит) принадлежа, несомненно, к элите тогдашнего общества, никогда не тяготел ни к каким властным конъюнктурам; на Голицына в данном случае государь тоже мог положиться. А во-вторых – и в главных! – ибо из этого-то и вытекало первое: владыка Филарет как никто другой сочетал истинное православное благочестие с добротной академической учёностью. Александр мог быть уверен, что важнейшее сакральное дело он вверяет человеку настоящей драгоценной веры и сильного разума – именно оба этих качества необходимы для социального оформления монаршей воли в столь деликатном деле, какое получилось в результате извилистых маневров августейшей семьи. Документ должен быть создан в атмосфере праведности и вместе с тем должен быть вполне формализован.

Первоначальный текст был составлен Филаретом с риторическим мастерством; то есть так, что трактовать его можно было по-разному: имеется ли здесь в виду кончина государя? его добровольный уход с трона? или что-либо непредвиденное?.. всё можно было при желании объять умелыми конъюнкциями и дизъюнкциями автора [5, 307]. Потрудился он изрядно, сдал текст высочайшему заказчику…

А в ответ – тишина.

Впоследствии эта логическая предусмотрительность Филаретова варианта стала одним из доводов в пользу версии об Александре, тайно покинувшем престол и ушедшим в скитания по планете; что, впрочем, аргумент слабый.

При том, что нимало не стоит считать слабой саму данную версию – но о том позже.

Слабый потому, что желание оставить трон было давним мотивом, ощутимо вплетавшимся в ауру Александровой жизни, никакого тут секрета нет. А от желания до воплощения – дистанция огромного размера, и говорить о том, что поскольку человек многократно озвучивал некий тезис, постольку его и осуществил – значит, грешить против принципа достаточного основания. Хотя, безусловно, связь присутствует, и то, что в «Манифесте Филарета» допускается будущая добровольная отставка императора – это, конечно, так.

Итак, автор текст сдал, заказчик взял. Но принял ли?.. Наступило затишье, и по сей день порождающее раздумья и гипотезы историков. Александр занимался повседневными делами, намечал осенью провести смотр войск Царства Польского и 2-й армии, в недрах которой, как он знал, таится зловещее подполье… Насколько царь рисковал? Риск был. Среди «южан» заклубились кровожадные разговоры: дескать, вот она, возможность… С самыми дикими проектами выступили Сергей Муравьёв-Апостол и Михаил Бестужев-Рюмин – именно мечтатели-убийцы, люди «ума отрывистого и неправильного», по словам Достоевского; правда, их ужасные задумки, слава Богу, так и не сбылись.

В отличие от этих полубезумных фантасмагорий планы Пестеля отличались твёрдым постепенством. Он, при его-то честолюбии, умел по-немецки держать себя в железном порядке терпеливого ожидания. Он вёл длительные переговоры по новому объединению «запрещённых» обществ; переговоры шли вяло, но он не отступался, продолжал, настаивал, действовал с мелочным повседневным упорством – немецкие терпение и труд всё перетрут… Годы шли, карьера, сперва обещавшая ослепительный взлёт, затормозилась. Павлу Ивановичу уже тридцать; с тем, что когда-то обещалось, вполне бы мог быть генералом. Но – нет, что-то не так… Правда, полковник и командир полка, и на отличном счету у непосредственного начальства: командующего армией Витгенштейна и начальника штаба Киселёва. Полк свой Пестель школил, жучил и стегал беспощадно, делая из него превосходную строевую машину – и сделал-таки. И ждал своего часа. «Терпеньем, можно сказать, повит, спелёнат и, будучи, так сказать, сам одно олицетворённое терпенье…» [19, т.6, 37].

Пестель – незаурядный человек, спору нет – оказался почти таким же «Наполеоном», что и его фантомный тёзка Павел Иванович Чичиков. Единственное, что он сумел сделать на самом деле добротно – выдрессировать свой провинциальный Вятский полк по строевой части до уровня гвардейского…

Филаретов текст подвергся корректировке. Занимался этим Голицын, но можно не сомневаться, что в обсуждениях участвовали и Мария Фёдоровна и сам Александр. Мастерская гибкость профессиональной риторики несколько упростилась, погрубела [8, 103], но содержание сделалось более определённым: стало ясно, что Манифест должен быть оглашён только после государевой кончины [5, 308].

Ещё какие-то штрихи – и документ подписан императором, обретя силу закона. Это произошло 16 августа. Но… сложные маневры продолжились.

По устоявшейся уже традиции Александр отправлялся в ежегодный вояж по стране в августе, накануне дня тезоименитства: к этому дню он, как известно, обычно оказывался в Москве. Так же точно случилось и в этот раз: 25 августа император прибыл в старую столицу, а 29-го случилось действо, для историков головоломное.

Вечером этого дня в алтаре Успенского собора Кремля собрались четыре человека: все либо духовные лица, либо чиновники духовного ведомства. Сам архиепископ Московский, протопресвитер собора, сакелларий и прокурор Московской синодальной конторы. Главную роль в этом почтенном собрании исполнил Филарет – прочие остались для истории безмолвными свидетелями, хотя наверняка что-то они при этом говорили… Но это, видимо, неважно.

Филарет отпер специальный ящичек – «ковчег государственных актов»; продемонстрировал запечатанный конверт и объявил, что в нём содержится государев закон, должный весьма содержаться в тайне. Затем вложил конверт в ковчег, запер и тоже опечатал.

Насколько поняли присутствующие, что здесь и сейчас, в тишине, в огромной полутьме собора История вдруг взглянула на них, прямо в глаза их? Ощутили они этот странный взор? Невидимка Клио, хоть и язычница, безбоязненно проникла в святая святых православного собора, зная, что её не прогонят, ибо для просвещённого христианина всякая душа христианка…

Хочется думать, что ощутили. Сердца забились волнительнее, может быть, и тревожнее – правда, понять, тем более предвидеть, что будет, как отзовутся в мире этот вечер, эта тишина, эта минута… да, это дано немногим. Но возвышенность момента!.. Нет, не прочувствовать это нельзя.

Кроме Манифеста, в конверте находилось письмо Константина с просьбой об отречении, а на самом конверте рукою Александра начертано так: «Хранить в Успенском соборе с государственными актами до востребования моего, а в случае моей кончины открыть московскому епархиальному архиерею и московскому генерал-губернатору в Успенском соборе прежде всякого другого действия».

Многознаменательная приписка: «…до востребования моего…» пробуждает в исследователях законное глубокомыслие [5, 305]. Значит ли это, что Александр не окончательно утвердился в решении передать трон Николаю? Или держал про запас ещё какую-то комбинацию, о которой так никто никогда и не узнал?..

Риторические вопросы! Вероятно, всё это когда-то было значимо, целилось в будущее… но стало прошлым: выцвело, побледнело и ушло; теперь это любопытно и только. А что не стало прошлым и не станет: Москва, Кремль, Успенский собор. Да, с точки зрения обычной логики – невесть что, нелепо, даже как-то раздражает. Легко представить себе умного человека без улыбки, с неодобрительным взглядом: зачем царю понадобился этот детективный сюжет?.. Очередная мистическая блажь?

Мистическая, но не блажь. Александр знал, что делал. Он знал, что затея с престолонаследием вышла неладная, негладкая, тревожная. Православному монарху оставить добровольно трон… Очень, очень спорная процедура! Теоретически возможная, да; но очень непростая. Александр это сознавал. Но, мучительно думая об этом, многократно взвешивая все «за» и «против», император, видимо, не исключал, что при некоем стечении обстоятельств придётся поступить именно так… Следовательно: во-первых, надо всё содержать в тайне, а во-вторых и в главных, по возможности сакрализовать дело, обеспечить ему защиту, способную нейтрализовать то, что может случиться, когда запечатанный Манифест вдруг будет объявлен всей стране.

В этом Александр оказался провидцем. Случилось. Насколько сработала сакральная защита? – вопрос, на который, очевидно, твёрдого ответа нет. Но то, что смертей и крови могло быть куда больше, чем было в декабре 1825-январе 1826 годов – это совершенно так. Это факт. А дальше можно размышлять.

Во всяком случае, в августе 1823 года престолонаследная эпопея взошла на очередную ступень; взошла и остановилась, напряжённо и недоверчиво… Император постарался законсервировать сложившееся положение дел: его держава ничего не знала о смене наследника, для неё таковым продолжал оставаться Константин; а в Успенском соборе Кремля – месте, которое царь, очевидно, каким-то образом связывал с наивысшим взлётом своей жизни: чудесным изгнанием врагов, победой над ними и прощением их – лежал совершенно секретный документ с сюрпризом, обещавшим стране то, что на языке современной синергетики зовётся «точкой бифуркации».

Впрочем, где-то в глубине души император наверняка возлагал надежды на чудо и на счастье: и Успенский собор недаром, и недаром в столице и в монастыре под Новгородом свершают духовный труд отцы Феодосий и Фотий. Должно это сработать! А покуда придётся немного подождать, потерпеть… Всё должно проясниться.

Из Москвы Александр отправился на юго-запад, постепенно забирая всё западнее; так он оказался в царстве Польском, в Бресте (тогда – Брест-Литовске), где не было ещё легендарной крепости – она была сооружена в 1842 году… Константин поджидал брата, приготовив ему грандиозный парад; присутствовал при сем принц прусский, будущий король Фридрих-Вильгельм IV. Смотр войск Царства Польского прошёл с полным великолепием, если не считать одного досадного случая: лошадь некоего офицера, близко подъехавшего к императору, внезапно взбрыкнула и лягнула царя в голень правой (?) ноги.

Собствено, не такой это и пустяк: удар по голени вообще чертовски болезненная штука, а уж если ударило существо весом едва ли не в пол-тонны… Нога Александра так распухла, что главному придворному врачу Виллие пришлось разрезать сапог, чтобы сравнительно безболезненно высвободить ногу. Всё, однако, обошлось благополучно: Виллие был хороший доктор. Воспаление сошло вроде бы без последствий.

Вроде бы – до своего злого часа…

Брест-Литовск – самая западная точка в этом путешествии императора. Оттуда он поехал в расположение частей 2-й армии, маленькие белорусские и украинские городки: Ковель, Дубно, Острог, Тульчин, Крапивна, Умань… иных и нынче-то не найдёшь на карте. Эту экспедицию царя и имели в виду радикалы Муравьёв и Бестужев, когда предлагали свои воинственные эскапады; Верховная управа Южного общества оказалась, однако, заведением более благоразумным, чем о ней можно думать: она планы бывших семёновцев отклонила.

Вообще, это путешествие Александра – такая стыдливая игра в молчанку. Он знал, что находится в гнездилище изменников и молчал; они знали, что государь – потенциальная жертва их титанизма, и тоже помалкивали, внешне выказывая привычную субординацию… Странно? И да, и нет. Император, во всяком случае, столько уже встречал в своей жизни странностей, что наверняка уже перестал им удивляться – отчего они странностями быть, конечно, не переставали.

На смотру в Тульчине Вятский полк промаршировал перед государем так браво, что он восхитился. «Превосходно, точно гвардия!» – воскликнул Александр и тут же пожаловал командиру этого полка полковнику Пестелю три тысячи десятин земли – огромную для помещичьего хозяйства территорию.

Разумеется, царь знал, что Павел Пестель – сын причудливого сибирского губернатора. Вероятно, знал про членство полковника в тайном обществе. Знал ли, что отличный командир полка в мыслях своих – созревший клятвопреступник и убийца?.. Если и знал, то виду не подал, ещё глубже спрятал терзающие его чувства. Почему? Всё же надеялся на духовный спецназ? На то, что по сугубым и трегубым молитвам всё-таки случится чудо, и несчастные прозреют, увидят грубость собственных заблуждений, подобно тому, как прозрел он сам?..

Да ведь так и случилось! Не со всеми, не сразу… а тогда, когда, сказать правду, что-либо исправлять было поздно. Прозрели! Горько и безнадежно, и особенного чуда здесь не было. Только годы – и привычная, застарелая боль прошлого, которого можно было бы избежать, как того и хотел император Александр…

Вильгельм Кюхельбекер – наверное, один из лучших среди декабристов. Мечтатель, нелепый, вспыльчивый, рассеянный – но не убийца, нет. Не исключено, что мог бы стать им; но не стал: Бог его спас. Однако, счёл нужным провести по суровым годам, по холодным бесприютным землям, одиночеству, болезням, разочарованиям – для того, чтобы пройдя через много таких лет, полуоглохший, полуослепший, у разбитого корыта столь талантливо, счастливо начинавшейся, и столь грустно закончившейся жизни, старик сказал такие вот слова:

«…взирая на блистательные качества, которыми Бог одарил народ русский, народ первый в свете по славе и могуществу своему, по всоему звучному, богатому, мощному языку, коему в Европе нет подобного, наконец – по радушию, мягкосердию, остроумию и непамятозлобию, ему пред всеми свойственными, я душою скорбел, что всё это подавляется, вянет и быть может, опадёт, не принесши никакого плода в нравственном мире. Да отпустит мне Бог за скорбь сию часть прегрешений моих, а милосердный Царь – часть заблуждений моих, в которые вовлекла меня слепая, может быть, но беспредельная любовь к отечеству!» [32, т.6, 412].

Вот так. И что тут ещё скажешь?..

Данный текст является ознакомительным фрагментом.