4

4

Выше пришлось так много места уделить личности и похождениям графа Строганова потому, что в нём – как и в случае с Теруань де Мерикур, хотя иначе, по-своему вычурно, но очень характерно – отразились место и время. Павла Строганова можно назвать символом самых первых лет Александрова царствования, символом Негласного комитета: изо всех его членов он был самым юным (не считая царя), самым пылким, самым наивным и самым неудачливым. Да, разумеется, всё относительно, и считать, что он не сделал карьеры… впрочем, действительно не сделал. Она сама упала на него – то, чего тяжким трудом и десятым потом добиваются тысячи, а достигают единицы, далось графу легко и просто. Вот и Негласный комитет взялся за дело так, словно легко и просто показалось этим вершителям судеб наладить жизнь огромной страны.

«Кто в молодости не был либералом, тот подлец; кто к старости не стал консерватором, тот дурак,» – подобную фразу приписывают чаще всего Черчиллю, однако приоритет здесь принадлежит нашему Отечеству: впервые эту мудрость озвучил столп русского консерватизма Константин Победоносцев [93]. Сказал он это, разумеется, о себе, но именно то же самое можно сказать и про Кочубея с Новосильцевым, заглянув в их послужные списки. Время шло – оба они сделались заматерелыми бюрократами, с титулами, должностями и орденами свыклись, как с честно нажитым имуществом, расставаться с ними не желали. Реформы? А реформы все и так сделаны, менять что-либо незачем. Конституция, крепостное право?.. с годами выяснилось, что и так не худо, без Конституции и с крепостным правом. Конечно, когда-нибудь всё это должно осуществиться, но спешить в столь трудном деле нежелательно…

Мудрость, как говорят, не всегда приходит с годами; бывает, что годы приходят одни. Но про двух бывших «негласных» этого не скажешь. Они чиновной мудрости обрели полной мерой.

Наверное, стал бы заслуженным придворным и Чарторыйский – но он был поляк, патриот несуществующего государства, к восстановлению которого стремился, поэтому его судьба сложилась иначе – о чём речь впереди. Что же до Строганова, тот консерватором не сделался по самой простой причине: не успел стать стариком… хотя таким людям как он, это, наверное, и не суждено. Старик-не старик, но ведь и юношей он не был, когда вёл себя престранно, удивляя казалось бы наученный ничему не удивляться Петербург… Надо сказать, однако, что престранная аттестация имела место в жизни мирной, а вот на поле боя бывший «гражданин Очер» был как рыба в воде, сражался беззаветно, будучи уже и в генеральском звании.

Но опять же: всё это будет потом. А пока, в первый год девятнадцатого века, Негласный комитет, бурлит, кипит идеями. Самая ходовая – конечно же, Конституция, Синяя птица всех поколений наших либералов, за которой они гонялись столько лет, а догнав, с некоторым разочарованием обнаружили, что ничем особенным не отличается она от прочих пернатых. Сам Александр всё своё царствование пронянчился с нею, ничего толком не родил – и залежалый эмбрион достался его брату Николаю; правда, на один только день, 14 декабря 1825 года. Декабристы, выводя бунтовать солдат, не придумали ничего умнее, чем соврать, будто бы Конституция – это жена цесаревича Константина, и простодушные оболтусы радостно орали: «За Константина и Конституцию!» – а каких пряников они ждали от этой пары, теперь уж один Бог ведает. Николай же сработал резко, после чего тема на много лет закрылась.

Да и в Негласном комитете, против ожидания, дела пошли не очень радужно. Всем было ясно, что Конституция и отмена крепостного права – позиции вполне взаимосвязанные, одно без другого состояться практически не может. А вот с крепостным-то правом всё вышло совсем не так, как рисовалось в либеральных мечтах. Разумеется, и сам император и его вольнодумные друзья с негодованием воспринимали такое «унижение человечества» – теоретически; а вот практически… Практически память о Пугачёве была совсем свежей, даже для них, молодых, бунтовщика либо совсем не заставших, либо тогда бывших детьми. Дворянство худо-бедно держало под контролем огромные массы крестьян: странных, непонятных и, надо признать правду, полудиких людей. Что будет, дай им волю?.. Тут мечтатели замялись, заговорили невнятно… Нужно-де сперва всё тщательно обдумать, взвесить – семь раз отмерь, а уж потом отрежь. Про «семь раз отмерь», кстати, вполне здраво, но при одном условии: если эти отмеры целенаправленны, разумны; системны, иначе говоря. Тогда они действительно приводят к «отрезу» как оптимальному решению. В ином же случае рассуждения превращаются в софистику в худшем смысле этого слова.

Александр, надо полагать, довольно быстро понял, что дело вышло не совсем так, как хотелось – но ведь у него в запасе имелись ещё старые вельможи, из Непременного совета и не только. Он был очарователен, улыбался любезно и чуть застенчиво – левое ухо у него так и не слышало… Но правым вслушивался чутко; да и глаза, пусть и немного близорукие, слава Богу, на месте; эти органы чувств явственно сообщали императору, что старики народ хотя не очень приятный, ершистый, строптивый и уж вовсе не либеральный – но куда более сведущий и практичный. Конечно же, нельзя сказать, что деятели новой формации заседали совсем уж бессмысленно, некоторые дельные идеи там рождались и даже реализовывались. Но всё же Александр чем дальше, тем яснее понимал, что государственное управление – не столько пиршество высокой мысли, сколько скучная, рутинная и довольно грубая работа. А её-то опытные придворные делали намного лучше. Более того: государь ощутил силу дворцовых группировок, по-настоящему понял, что такое политика… И он не мог не почувствовать азарт, в нём проснулся игрок. Ведь это же так увлекательно! – сводить и разводить, выслушивать всех, сопоставлять, анализировать – и делать свой вывод. Можно предполагать, что молодой царь смекнул: кто владеет информацией, тот владеет всем – и попытался замкнуть множество информационных потоков на себя. Вероятно, что не сам Александр до этого додумался, подсказал кто-то из матёрых сановников. Но император оказался способным учеником – а это главное. Вообще власть, а такая, что досталась Александру, тем паче – сильный энергетик, от неё кровь бежит по жилам огненно, пьянит и дурманит… И отдадим должное царю – он не опьянел и не одурманился. Да, он познал вкус власти, она понравилась ему; но всё же он был слишком умён и воспитан для того, чтобы впасть в экстаз всемогущества, как это случается с иными, не столь устойчивыми натурами. При всём азарте, весёлом, жутковатом ветре той высоты, на которой Александр оказался, власть не стала для него довлеющей целью. Кто знает, может быть за это надо сказать «спасибо» Лагарпу – пусть он кормил ученика истинами пресными, но они от этого истинами быть не переставали, и ученик сумел воспринять лучшее в них…

A propos: Лагарп вновь очутился при Александре, теперь уже при самодержце: тот сам поспешил пригласить любимого наставника. Видно, сильны были воспоминания о прежних годах – память человеческая такова, что в ней остаётся лучшее из прошлого, и потому мы смотрим в наше прошлое с улыбкой, чаще грустной, но грусть эта светла, как летний вечер… Наверное, так же светло и грустно улыбался Александр, когда они с Лагарпом вновь увиделись, поговорили – и о былом и о нынешнем; и государь понял, что в одну реку не ступить дважды.

Он изменился – годы сделали своё. То же должны были сделать годы и с Лагарпом, только сам он этого словно бы не понял. От идеалов не отрёкся – что в целом похвально – однако форма изложения осталась столь же сермяжной: он продолжал по-прежнему долго и нудно бубнить о них; правда, хлебнув лиха, сделался куда осторожнее.

Между прочим, это очень характерно для людей подобной идеологии, «просветителей». Французская революция, которая должна была воплотить их мечты о свободной и прекрасной жизни, как-то вдруг в два счёта превратилась в дикого и кровожадного тиранозавра, которого вскоре оседлал «деспот» Наполеон… Конечно, это стало для теоретиков «просветительства» крайне неприятным откровением. Им, очевидно, предствалялось, как освобождённые от королевского и дворянского диктата, процветут науки, искусства и ремёсла, каким справедливым станет правосудие, как исполнятся разумного дружелюбия человеческие отношения… Но вместо этого теоретического счастья грянула чудовищная страсть самого настоящего террора, жизнь стала стремительно превращаться в хаос, и восстановить её удалось лишь мерами вполне деспотическими.

Всё это не могло не заставить незадачливых мыслителей искать объяснение неудобным фактам и прогностическим конфузам, но так, чтобы не предать своих священных коров… Конечно, объяснение отыскалось – отчасти уже упомянутое; теперь же о нём следует сказать подробнее.

Пришлось признать, что человечество в массе не готово к восприятию тех концептов, что прочно поселились в отдельных прогрессивных головах. Следовательно – это самое человечество надо воспитывать постепенно и аккуратно, подъемля его до своих умственных высот, иначе с ним может случиться что-то вроде кессонной болезни… Собственно, оно уже и случилось: революция, превратившая какую-никакую, но всё же систему в хаос, из которого вскоре выкристаллизовалась новая «деспотия».

Лагарп оказался в самой гуще бурных событий, познал не понаслышке, что значит прогневать отсталые массы. И теперь о свободе и равенстве он говорил с поправкой на горький опыт: что не надо спешить, что лучшие дозы свободы – гомеопатические, и что никто не сможет обеспечить прогресс лучше самодержавного просвещённого царя…

Но Александр это и так знал. Узнал – за недолгий срок пребывания на троне. Он действительно сумел стать отличником в науке власти. Он слушал, улыбался, очаровывал… и делал то, что ему надо.

Придворные – те, кто мечтал влиять на нового императора – слишком долго витали в эмпиреях. Когда же спохватились, было уже поздно. Император стал таковым не номинально, но буквально (impero по-латыни – приказывать, если кто забыл). Приказывал отныне он, а прочим оставалось либо слушаться, либо удалиться в частную жизнь. Строптивых, но толковых Александр, конечно, умел ценить – но до известной черты.

Нечто вроде вялой оппозиции, правда, возникло, и опять-таки имя вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны оказалось каким-то образом задействовано здесь; впрочем, слухами всё и ограничилось… Платон Зубов с запозданием догадался было, что удача уплывает от него, засуетился – и тут же ему пришлось с горечью познать, что свой шанс он упустил. Александр переиграл его по всем статьям, никто бывшего фаворита поддерживать не рискнул.

Отныне Зубов навсегда сделался бывшим. Он коптил белый свет ещё два десятилетия, никчёмный, рано постаревший, и никому не интересный, хотя сундуки в подвалах его замка (всё в той же Курляндии) ломились от золота…

Александр же мог с грустью убедиться в том, что золотое время, когда он, отрок с горящими глазами, слушал как песнь песней воспалённые проповеди Лагарпа – это время безвозвратно ушло. Постаревший учитель ничего нового не был способен поведать повзрослевшему ученику, а как действующий политик царь в Лагарповых подсказках не нуждался. Другое дело – такие зубры придворных дебрей, как Салтыков, Державин или Трощинский… С ними приходилось держать ухо востро, но никто кроме них не мог дать точных дельных советов, в которых Александр нуждался ежедневно и ежечасно.

Это не значило, что он стал хуже относиться к Лагарпу. Это значило лишь то, что жизнь стала сложнее. Попросту она стала взрослой.

Александр, наверное, не прочь был оставить Лагарпа рядом. Но тот как-то не улавливал изменившихся реалий. Видимо, он и в самом деле был человеком ограниченным, неспособным к широкому, кругозорному охвату событий. Конечно, его тесное мировоззрение не оставалось совсем уж окоченелым – но всё-таки оно явно не поспевало за новым веком. Екатерининские мастодонты, правда, Платонами и Невтонами тоже не были, однако они высокими материями головы себе не морочили (кроме Державина, разве что), а потому и оказались более приспособленными к суровому, изменчивому климату придворного бытия.

Попросту говоря, Александр мягко избавил себя от надоедного Лагарпова общества, оставшись с былым наставником в дружбе на расстоянии. Иные времена, что поделаешь! А времена и вправду не выбирают.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.