Детство

Детство

Владимир Яковлевич Лакшин:

«В четыре года Шурка был спасен Гордеем Васильевичем от страшного наказания. В красном углу в избе висела икона, где святой сложил три перста в крестном знамении. Шурка взглянул на нее как-то и сказал: „А боженька курит“. Что тут началось! Все стали на него кричать, отец схватил розги, мать ушла в слезах, не смея заступиться. На это дело вошел в избу дед, спросил, отчего шум, и сказал, быстро перекрестившись: „Господи, беру грех младенца на себя“.

Это был для него не пустяк, прибавлял Александр Трифонович, он верил серьезно, истово, верил в геенну огненну и наказание на том свете. Но, наверное, рассудил: что ему, если к его грехам один малый грех за младенца прибавится? Ну, черти там, еще немного уголька под сковородку подсыпят – все одно гореть.

С чертями тоже были у него свои отношения: если закрестит все углы, глядишь, и черт не проскочит. А где закрестить забудет, тут ему и лазейка». [4; 117]

Константин Трифонович Твардовский:

«Дед делал нам очень незатейливые игрушки, а больше пел солдатские песни. В то время, о котором пишу, Александру было года три или чуть больше. В семье его звали Шурой, а дедушка называл „Шурилка-мурилка“, и Шура охотно принимал такое обращение.

Когда мы стали постарше, дед показывал нам ружейные приемы, сам себе командуя „на караул“, „к ноге“ и так далее. Молитвам он нас не учил, хотя сам молился довольно долго и почти всегда вслух. Если мы в это время начинали баловаться, дед поворачивал голову в нашу сторону и довольно крепко „загибал“ по-русски, а потом как ни в чем не бывало продолжал молитву.

Также рассказывал дедушка о своей родине, упоминал город Бобруйск, реку Березину, деревню, в которой жил и откуда был взят в солдаты. Он говорил, что дома остался его брат – человек богатырской силы и роста. Рассказывал и про город Варшаву, где служил в крепостной артиллерии, и что во время службы он присягал четырем государям, чем, видимо, гордился». [12; 128]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«Смерть деда произошла буквально на моих глазах, я помню ее до подробностей, хотя было мне тогда не больше четырех лет. Я с печки смотрел на его большую седую голову, лежавшую на подушке в его запечном углу (передний от дверей „пол“ у печи) и крупную руку, в которой плохо держалась свечка, – ее все время поправляли. Помню, что меня все это занимало и глубоко подавляло и устрашало. Понятие об ужасном и неизбежном для всех людей, а значит, и для меня конце просто наполняло меня всего, когда я, отрываясь от той картины, припадал к разостланной на большом „полу“ или каком-то полке над ним, вровень с печкой, овчинной шубе и думал, думал: что же это такое, как все это ужасно. ‹…› При мне деда и обмывали двое наших соседей, усадив его голого на скамье перед печкой, где на загнетке стоял чугун с водой, и обряжали в его черный мундир; причесывали, ласково и уважительно пошучивая: вот так, вот так будет ему (красиво). Почему я должен был это все видеть?» [9, VII; 163]

Константин Трифонович Твардовский:

«Незаметно ушло наше детство. Встали перед нами обязанности и заботы: летом – пасти скотину, а зимой – ходить в школу и учить уроки. Нужно сказать, что пастьба скотины была для нас нелегкой работой. Кто-то один из нас занимался ею до обеда, а другой – после. ‹…› Свою скотину каждый хуторянин пас на своей земле. Объединиться нам, пастушатам, иногда представлялась возможность лишь после уборки хлебов. Но когда случалось такое объединение трех-четырех пастушков, чего тут только не было: и борьба, и игры, и рассказы о колдунах, волках и т. д. И тут время летело незаметно, наступал вечер и надо было гнать скотину домой. А было так жаль чего-то еще не оконченного, и домой идти не хотелось.

Шла война. Осенью 1916 г. отца мобилизовали. Газет в нашей округе никто не получал, и никаких подробностей о ходе войны мы не знали. С уходом отца все заботы и работы пришлось взять на себя матери. Пока был отец, нам, детям, казалось, что мать наша только и умеет, что варить обед, стирать белье, прясть, вязать носки, рукавички. Но когда мы увидели, что мама наша может все делать, даже дров нарубить в лесу и привезти домой, то уважение и любовь к ней возросли еще больше. Мы поняли: и без отца не пропадем». [12; 137–138]

Алексей Иванович Кондратович:

«В крестьянстве рано приучают детей к работе, поначалу легкой, подсобной – но работе. Александр Трифонович рассказывал, что мальчиком лет семи-восьми его посылали топить подовин – полуподземное помещеньице, где сушится зерно. Работа эта считалась и детской, и стариковской, настолько была проста – следи, как топится печь, и все дела. В подовине было уютно, тепло, но страшновато, особенно когда спускались сумерки и сквозь маленькое окошечко наверху еле сочился свет. Деревня тех лет была еще полна поверьями, верили, как говорится, не только в бога, но и в черта и во всякую нечисть. Дед Митрофан рассказал однажды собиравшемуся в подовин Шурке, что там в запечье водятся маленькие чертенята-анчутки, счетом двенадцать и все или в красненьких или зелененьких шапочках. Чертенята не такие злые, но напакостить могут. Внушало страх, что они вообще есть, а то, что они в разных шапочках и их не больше и не меньше как двенадцать, убеждало, что они есть непременно. И в наступающей темноте, когда усиливался свет печки и от нее пламенели стены помещенья, оставалось только одно спасенье, но и того хватало ненадолго, – читать. Читать, чтобы забыться и не видеть, как из запечья появятся юркие анчутки и затеют свою игру. И вдруг еще и с ним… Тут Шурка обмирал от страха, и он, хоть и нельзя было оставлять печь без присмотра, вначале медленно поднимался по лестнице наверх, но с каждой ступенькой быстрее и быстрее и вылетал на волю уже опрометью». [3; 49–50]

Константин Трифонович Твардовский:

«Осенью 1917 г. отец по какой-то медицинской „липе“ возвратился домой. ‹…›

В эту же осень в нашей старой хатке поселилась семья Фомы Захаровича Захарова, с тем чтобы перезимовать. Семья такая же большая, как наша. Сам Фома был еще в солдатах на войне. В этой семье был мальчик Гриша. У него болели глаза, но видеть он видел. Был он старше Шуры года на три и умел читать, хотя в школу не ходил. Читать же научился у своего старшего брата Павла.

Был в семье Захаровых и мой ровесник, звали его Игнатом. Осенью 1917 г. мы с Игнатом стали ходить в первый класс Егорьевской сельской школы. А Гриша оставался дома. Вот к нему-то и стал ходить Шура. Играли они больше на печке, в какую игру – им знать. Важно то, что как-то от Гриши Шура выучил азбуку и научился читать, минуя слоги. Перескажет сначала все буквы, а потом разом – слово». [12; 138–139]

Иван Трифонович Твардовский:

«…Шура и я. Мы играем в камушки на куче песка у колодца. Такие игры – обычное занятие деревенских детей тех лет. Поиграв, побежали с братом вприпрыжку к гумну, напевая что-то задорное. Было мне четыре года. Я с трудом поспевал за ним. У распахнутых ворот гумна, в тени, на прохладном току остановились.

В полумраке гумна стояла веялка. Мы подошли к машине. С замиранием сердца смотрели на нее. Мое внимание привлекла пара шестеренок в сцеплении, и я потрогал их рукой. Тем временем Шура зашел с другой стороны и обнаружил там рукоятку!.. Машина застучала, заколыхалась, а я, крича и теряя сознание, упал на ток с раздавленными пальцами левой руки. Видя мои страдания, Шура тоже плакал, метался в растерянности, не зная, как быть и что делать, склонялся надо мной со словами: „Боже мой! Боже мой! Ваня!!“ Но, опомнившись, схватил меня под руки и потащил в сторону хаты к бабушке Зинаиде Ильиничне. Мы ревели в два голоса, и бабушка услышала и встретила нас причитаниями сочувствия и святой материнской готовностью разделить наше горе, помочь, приласкать, успокоить…» [12; 156–157]

Константин Трифонович Твардовский:

«Как-то летом 1918 г. старшие рассказывали нам, что в Ляховском лесу есть место, где стояла старинная помещичья усадьба Казанское. Остались от нее лишь разрушенные здания да два озера. ‹…› Мы были очарованы одичавшей красотой этого заброшенного поместья. В воображении пытались представить, какой была эта усадьба в прошлом, в пору своего расцвета. А года через два-три, когда я и Александр начитались романов Данилевского, мы часто населяли Казанское героями этих книг. Для полного оформления наших фантазий нам иногда не хватало в Казанском большой реки. Однако это не мешало нам широко пользоваться богатейшими природными декорациями старого поместья.

Бывая в Казанском не один раз, мы встречали там таких же ребят из окружающих хуторов и деревень. Тут проходили между нами жаркие состязания в плавании, борьбе, беге и в целом ряде игр, среди которых наиболее распространенными были „лапта-опука“ и „тюзик“.

Нужно сказать, что в этих походах Александр обычно ничем не выделялся, заводилой и атаманом не был. Характера и поведения он был уравновешенного, первенства в беге, борьбе или дружеском боксе не добивался, хотя ростом заметно выделялся среди своих ровесников. По сравнению с ними он выглядел старше года на два». [12; 140–141]

Александр Трифонович Твардовский. Фрагмент, не вошедший в «Автобиографию»:

«Около этого времени я нашел в кустах, в болоте огромную роскошную книгу в красном переплете и с золотым обрезом. Она была брошена там после погрома ближайшей (Ляховской) барской усадьбы (осень, зиму она пролежала в болоте, но, помнится, мало деформировалась). Прочесть в ней я ничего не мог, – это была, как я сообразил много лет спустя, вспоминая о ней, поэма Мильтона „Потерянный и возвращенный рай“ на французском языке, с рисунками Доре. (Однако я тогда от отца, что ли, знал, что это „Потерянный и возвращенный рай“ Мильтона.) Впечатление от этих рисунков было настолько сильным, что я с риском поломать себе шею долго пробовал сбрасываться с балки сарая (пуни) на сено вниз головой и развернув локти врозь, как это делали черти, низвергаемые с неба в преисподнюю. Однако мне до сих пор памятно мучившее меня чувство неловкости и неправильности того, как на одной из картинок полуголый лысый старик (Ной на стройке ковчега) что-то пилит обыкновенной одноручной пилой, держа ее за верхний угол станка, т. е. так неумело и неправильно, что он одного раза двинуть этой пилой не мог бы». [9, VIII; 181]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.